- Не затолкают, - успокоила Елена Петровна. - У нас все точно такие же, как Катя. А в классе я к ней подсажу Иванову Манечку, девчушку славную, рассудительную. Да и сама всегда буду тут. Катин класс - мой класс, так что ни себя, ни Катю не расстраивайте.
Мать, чтобы Катю не расстраивать, заторопилась, заизвинялась, да тут грянул и колокольчик на школьной половине.
Мать обхватила, небольно стиснула тёплыми ладонями Катино лицо, поспешно чмокнула в губы один раз, другой, третий:
- Что это я в самом деле сбиваю тебя с толку? Беги с Еленой Петровной, беги, старайся, учись…
И Катя осталась в школе, стала стараться, и старание это ей сразу показалось ничуть не трудным.
Весело было учиться приветствовать Елену Петровну, когда она входит в класс. Она специально для этого опять вышла за дверь, опять вошла, и все как надо вскочили, и все как надо покричали, хотя и вразнобой, да зато громко, словно стрижи на Катиной речке:
- Здравствуйте!
Интересно было рассматривать вместе с Еленой Петровной букварь. Слушать, как на учительском столе в маленьком проигрывателе вдруг зашуршала пластинка и там кто-то запел песенку: "То берёзка, то рябина…", и все стали песенке подтягивать. Не очень трудно было срисовывать с доски в тетрадку косые палочки, а потом в классе произошло даже смешное. Елена Петровна сказала, что если кому что надо спросить, если кому что срочно понадобится, то для этого сначала полагается поднять руку, - и руку сразу поднял Лёша Пухов. Он сказал:
- Мне надо скорее доесть пирожки с морковкой. Мне их бабушка назавёртывала целую сумку, сказала: "Ешь, пока горячие!", а я их сразу все съесть не успел, а они уже чуть тёплые. Так давайте, пока не совсем остыли, доедим их вместе.
Лёша тут же полез было в парту за пирожками, но Елена Петровна остановила его:
- Погоди, Лёша! Вот когда пойдём в столовую, тогда твоих пирожков и отведаем. Да не только отведаем, а ещё скажем спасибо тебе и твоей бабушке. Пирожки с морковкой, если остынут, всё равно очень славные на вкус. Потерпишь?
И Лёша ответил, что потерпит, заулыбался, и весь класс тоже заулыбался, потому что всем очень и очень понравилось, что Елена Петровна так вот хорошо потолковала с Лёшей.
А Катя тронула соседку Манечку, шепнула ей на ухо:
- Нам бы тоже о чём-нибудь Елену Петровну спросить. А то она с Лёшей поговорила, а с нами ещё нет.
И рассудительная Манечка ответила очень рассудительно:
- Будем на уроке шептаться - поговорит. Да ещё как!
Но Елена Петровна сказала:
- Я вижу, все устали, всем хочется побеседовать, так давайте побеседуем. А ну, кто знает какие загадки?
Тут мигом подняли руки все. Весь класс зашумел:
- Я знаю! Я!
И все теперь по очереди вставали, все говорили свои загадки. А ответы кричали опять хором, потому что загадки-то были простенькие, давным-давно каждому знакомые.
- Над бабушкиной избушкой висит хлеба краюшка… - начнёт торопливо загадчик, а класс уже радостно шумит:
- Месяц!
- Без рук, без топорёнка построена избёнка, - скажет другой, а класс уже опять шумит:
- Гнёздышко!
- Зимой и летом одним цветом! - выкрикнет третий, но и ему ответ готов:
- Ёлка!
И только, когда Катя загадала свою загадку, класс притих, потому что никто в классе не знал, что ответить.
Катя сказала складно:
Стоит высоко,
Видать далеко,
И звенит весь день:
"Динь-ди линь-день-день!"
Что это такое?
Кто-то неуверенно произнёс, что это, может быть, школьный колокольчик. Кто-то ещё неувереннее возразил, что это больше смахивает на птичку жаворонка, да тут же от своей догадки и отказался. Даже сама Елена Петровна пожала плечами:
- Нет, я тоже такой загадки никогда не слыхивала.
- Её никто ещё не слыхивал! - засмеялась Катя. - Мы её с папкой придумали. Это, знаете, что? Это наша деревенька Малые Звоны с папкиной кузницей… Понятно? Это она:
Стоит высоко,
Видать её далёко,
И звенит в ней весь день:
"Динь-дилинь-день-день"…
- Теперь понятно! - обрадовалась Елена Петровна. - Молодцы вы с папой. Сочинили не только загадку, а и настоящую песенку.
И тут, конечно, все ребятишки в классе загалдели, что и они могли бы рассказать немало интересного про свои сёла, деревеньки и даже, может быть, тоже сочинить песенки. Но Елена Петровна замахала:
- Верю! Уймитесь. Времени у нас в году много, послушаем всех.
Уроки пролетели незаметно, а потом был обед, где кроме супа, каши, киселя да молока ели ещё и Лёшины пирожки с морковкой. Правда, целиком пирожков на всех не хватило. Каждый пришлось резать на три части. Но то, что пирожки - вкусные, распробовали все: даже нянечка, которая помогала накрывать столы, даже толстая весёлая повариха на кухне за раздаточным окном и, конечно, сама Елена Петровна.
И все сказали:
- Спасибо тебе, Лёша! Спасибо тебе и твоей бабушке. Передай ей от нас самый сердечный привет.
Большеухий, волосы ёжиком, Лёша сидел именинником, улыбался:
- Передам, передам… Обязательно передам! Завтра ещё пирожков принесу.
А когда Елена Петровна объявила, что тот, кто живёт в посёлке, может идти домой, а для интернатских наступил тихий час, то интернатские мальчики пошли в свою спальную комнату, девочки - в свою, и скоро всё стихло.
Стихло в спальне, в коридоре, даже на улице. Елена Петровна осторожно затворила за собою дверь, ушла к себе в кабинет, а Катя лежит калачиком под одеялом и - не спит.
Не спит она, во-первых, потому, что спать в такую пору не привыкла. Комната хотя и полутёмная, над окнами с воли хотя и нависают жёлтые ветви берёз, но за берёзами - день, солнце, высокая в просветах листвы синева.
А во-вторых, Катя лежит и видит: рядом с койки из-под одеяла на неё посматривает Манечка. Глаза у Манечки шустрые, чёрненькие, весёлые - сразу понятно: спать она тоже не думает.
- Ка-атенька… - шепчет она тихо. - Тебе тут хорошо?
- Хорошо-о… - ещё тише отвечает Катя. - Хорошо, да вот не сплю.
- И я не сплю, - выпрастывает голову из-под одеяла Манечка, опирается на руку, на подушку. - Я всё, знаешь, про что думаю? Про то, что давай, Катенька, теперь дружить. Давай так, чтобы и тут в школе всегда вместе, и по выходным дням и по всем праздникам тоже вместе.
- Не получится, - отвечает шёпотом Катя. - По праздникам папы-мамы нас домой будут забирать.
- А мы попросим, чтобы они нам разрешили ходить друг к дружке в гости. Сначала ты ко мне, в мою деревню, на Октябрьские праздники, потом я в твою на Новый год… Я знаю, тебя отпустят. Папа у тебя вон какой, загадки помогает тебе придумывать, да и мама, наверное, очень добрая.
Слышать хорошее про своих мать-отца куда как приятно.
Катя негромко, так, чтобы не разбудить в спальне других девочек, смеётся:
- Папа-то с мамой у меня - чудаки! Говорят: если соскучимся по тебе, так сразу дом на трактор, корову на верёвочку, и подкатим сюда, к школе. Скажем: "Стук-постук! Где наша Катя тут? Не желаем жить от неё вдалеке, желаем жить рядышком!" Правда, обсмеёшься?
- Правда! - улыбается Манечка. Но тут же добавляет: - И всё-таки жить всем вместе, конечно, лучше… Вон Лёша Пухов - раз! - и дома. Сидит теперь со своими, хвастается, как пирожками нас угощал.
- Про школу рассказывает, - соглашается Катя.
Потом вдруг вздыхает:
- Я бы вот тоже так посидела, я бы вот тоже с папой, с мамой сейчас поговорила хотя бы чуть-чуть…
И девочки смолкают, каждая думает о своём. Но у спокойной Манечки и думы спокойные, она мало-помалу начинает задрёмывать, а вот у Кати желание спать пропало совсем.
Ей видятся Бурёнка с телёночком, стрижи над речкой, кот Васька на лавке; она припоминает и тот весёлый разговор с отцом, когда он сказал, что если чуть что, так сразу начнёт звенеть в наковаленку. Так начнёт, что Катя даже и здесь, в интернате, даже вдали от дома его услышит.
И Катя медленно поднялась, медленно натянула платье, тихо пошла меж узеньких коек к окну спальни.
- Ты куда? - сонно, не открывая глаз, спросила Манечка, но Катя лишь молча показала рукой: "Лежи, лежи, я сейчас…"
У подоконника она привстала на цыпочки, прислушалась. Потом перешла к другому окну, опять прислушалась. Ни там, ни тут дальнего звона было не слыхать.
"Деревья мешают… На улицу надо…" - подумала Катя, а Манечка опять, но теперь во весь полный голос спросила:
- Да куда же ты? Елена Петровна увидит, заругается.
Но и вновь Катя показала рукой: "Лежи, лежи!"
Она отворила дверь, прошла по пустому коридору, открыла осторожно вторую дверь и оказалась на крыльце. Только не на том широком крыльце, через которое они входили утром с матерью, а на запасном, рядом с кухней.
Окна кухни были раскрыты настежь, затянуты белой марлей. Оттуда слышались негромкие женские голоса. Там плескалась вода, брякала посуда. Потом что-то звонкое упало, все на кухне рассмеялись, опять заговорили неразборчиво.
Оттого, что голоса доносились как бы с расстояния, школьный двор показался Кате удивительно пустынным, совсем тихим. В этой тиши хорошо был слышен слабый шелест роняющих листву берёз, робкий треск запоздалого кузнечика в примятой траве, воробьиная возня под окнами кухни, а вот дальний звук папкиной наковаленки, сколько бы Катя ни прислушивалась, сюда не прилетал.
"Да что это такое? Почему же папка не звонит? То, говорил, названивать буду, а теперь не звонит и не звонит… Неужели сам про меня позабыл?"
Кате стало тревожно.
Катя шагнула вниз на одну ступеньку, на другую ступеньку, спустилась с крыльца, всё быстрей да быстрей пошла через двор к калитке.
За спиной у неё, уже не на кухне, а в самой школе, в гулком и, наверное, всё ещё пустом коридоре вдруг хлопнула какая-то дверь, вдруг кто-то закричал, заговорил - похоже Манечка, похоже Елена Петровна, - но Катя выскочила на просторную за берёзами улицу, понеслась во весь дух.
Она теперь не думала, догоняет её кто или не догоняет. Ей казалось теперь, что если и там, за окраиной посёлка, за покато уходящим вверх огромным полем наковаленка не звенит, то, значит, произошло что-то совсем непоправимое. Испуганной Кате мерещилось: если кузнечного звона не слышно за посёлком в поле, то, значит, больше нет нигде и самого папы, нет мамы, и вся их деревенька вместе с речкой, вместе со стрижами, вместе с белыми облаками куда-то сгинула.
И Катя на бегу, чуть не плача, всё приговаривала:
- Ой, папонька, позвони! Ой, миленький, возьми молоточек, стукни скорей по наковаленке!
Топот собственных ног мешал ей слушать. Она приостанавливалась, на миг замирала и опять ударялась по тропке вверх.
А сзади кричат, стараются настичь Катю Елена Петровна и Манечка:
- Постой! Куда ты? Постой!
Мчаться за Катей им пришлось бы долго, да тут на полпути к высокому гребню холма тропка вдруг раздвоилась. Один поворот вильнул влево, другой вправо, и Катя замешкалась.
Елена Петровна обхватила Катю, даже подняла:
- Что хоть случилось-то?
- Мне вон туда надо! Мне надо там наверху постоять, на свою деревеньку посмотреть!
- Зачем? - удивилась Елена Петровна, да лицо у Кати было такое, что тут же Елена Петровна и сказала:
- Тогда давай скорее вместе поглядим!
И они прямо без тропки, прямо по молодому, осеннему клеверу побежали ещё выше.
Шустрая Манечка семенила рядом. Она-то уже давно всё поняла и теперь торопливо объясняла Елене Петровне про тот разговор в спальне и про то, как Катя пустилась наутёк.
Елена Петровна Манечку не перебивала, лишь всё поглядывала на неё:
- Не отставай, Манечка, не отставай…
Катя Манечку торопила тоже. Она спешила подняться на макушку холма, и вот поднялась, всплеснула руками, счастливо крикнула:
- Стоит моя деревенька! Стоит! А ну, тише, Манечка… Давай поглядим, послушаем.
И они все трое примолкли, стали глядеть. И хотя через всю долину, которая теперь лежала у них под ногами, до Катиной деревеньки было не близко, они увидели и узенькую вдали речку, и стрижиный обрыв над речкой, и даже, как показалось Кате, дымок над папкиной кузницей.
А когда ещё и прислушались, то всем яснее ясного почудилось, что мчится к ним по синему воздуху и тонкий звон кузнечной наковаленки:
- Динь-дилинь! Динь-дилинь!
Любовь Николаевна
Любаша собирается в третий класс, а ростом она и поныне как самый крохотный первышонок. Из-за этого все только и называют её что "чижиком", и она, конечно, очень расстраивается.
Она нет-нет да и уходит за дом в огород, садится там на завалинку рядом с луковой грядкой и, сорвав горькое перышко да подпершись рукой, мечтает о том времени, когда "чижиком" для всех быть всё ж таки перестанет.
Ей хочется придумать что-нибудь такое, отчего бы вдруг все стали её уважать вот так же крепко, как бабушку Елизавету Марковну. И даже, может быть, хотя бы раз-другой, тоже как бабушку, повеличали по имени-отчеству. Но бабушку так величают ещё и потому, что она - старушка, а Любаше старушкой становиться рано, и вот она не знает, что делать.
"Ладно, - вздыхает Любаша, - придумаю что-нибудь в другой раз…" - и она идёт домой к бабушке.
Отец с матерью в эту пору днюют и ночуют на дальних совхозных покосах, и Любаша с бабушкой живут вдвоём.
Вот и в сегодняшний вечер бабушка управилась с коровой, Любаша поставила самовар, а потом они уселись пить чай у распахнутого окошка.
Свет не зажгли, и в сумерках широкую, длинную улицу видать далеко. Там дремлют берёзы, в соседних домах уютно светятся огни, пыль на дороге остыла, и в окно из палисадника тянет прохладой и тонким запахом огуречных листьев.
Хорошо слышно, как на той стороне улицы, у себя во дворе, бабушкина подруга Анна звякает подойником, негромко поругивает беспокойную бурёнку, а на краю посёлка на школьной усадьбе стучат по тонкому железу кровельные молоточки, перекликаются строительные рабочие.
- Это они к первому сентября стараются… Вечеруют, дай бог им здоровья, - тихо говорит о рабочих бабушка и наливает себе чаю в блюдце.
Блюдце она подняла, утвердила на широко расставленных пальцах, не спеша подула, отхлебнула, тут же вспомнила:
- В новой-то школе в третью группу пойдёшь. Старше становишься… По этому случаю надо тебе подарок купить. В магазине я новые портфели видела, так ужо матери подскажу.
Любаша тоже налила себе чаю из чашки, но поднимать блюдце не стала, а низко наклонилась к нему и отхлебнула шумно.
- Нет, бабушка. Портфель покупать не надо, я с прежним похожу. Лучше купите мне туфли на каблуках.
- На чём? - так и поперхнулась бабушка. - На каких таких каблуках?
- Да нет, нет! Не на модных… Не на самых высоких… А вот на таких… Чтобы я стала чуть побольше ростом.
И только Любаша собралась объяснить, на каких именно каблуках ей нужны туфли, как на улице затарахтело, чихнуло и смолкло под самым окном.
Бабушка с Любашей про туфли позабыли, перевесились через подоконник, увидели у тёмной калитки мотоцикл с коляской. В седле и в коляске никого уже не было, а в сенях заскрипела, затрещала лестница.
Через миг в дверь избы стукнули и, не дожидаясь ответа, вошли. Вернее, вошёл-то всего-навсего один человек, да зато это был почти самый главный в совхозе человек - бригадир-полевод Иван Романыч Стрельцов.
Любаша ойкнула. Она сразу, даже в сумерках узнала Ивана Романыча по его военной фуражке, а главное - по голосу.
- Здравия желаю! - так громыхнул Иван Романыч, что лёгонькая, сутулая бабушка за столом подскочила.
- Ну и голосина у тебя, Иван! Ты ведь теперь уж не в армии… Так до смерти напугать можешь.
- Это я нечаянно, по привычке. Всё, ясно-понятно, пограничную заставу забыть не могу, - засмеялся Иван Романыч и добавил: - Вы что тут в потёмках сидите?
Бабушка выбралась поспешно из-за стола, пошарила по стене, щёлкнула выключателем.
Свет хлынул, и Любаша увидела, что Иван Романыч с ног до головы весь в пыли. Пыль - на сапогах, на плечах, на лаковом козырьке фуражки и даже на бровях.
Он и сам глянул на себя, развёл руками:
- Прости, Лизавета Марковна. С работы…
- Знамо, не с гулянки, - мигом простила бабушка, открыла буфет и сняла с полки цветастую праздничную кружку.
- Садись, чаем угощу. Небось на лугах был? Поклон от наших привёз?
Но Иван Романыч скинул фуражку, быстро и вежливо наклонил голову:
- Угощаться некогда, а вот поклон, Лизавета Марковна, привёз, это точно. Только не с лугов, ясно-понятно, а с поля от ребят-комбайнеров. Приглашаем тебя к нам в повара.
Бабушка как стояла с кружкой в руках, так и застыла.
Вид у бабушки стал такой, будто она услыхала что-то немыслимое.
- Ты всерьёз?
- Ясно-понятно, всерьёз! - опять кивнул Иван Романыч, прижал к груди фуражку и торопливо заговорил о том, что на полях в Заложье началась уборка, что хлеба там вызрели - аж звенят! - и комбайнеры поспешают изо всех сил. Да вот беда, бригадная стряпуха прихворнула, и людей завтра в поле накормить некому… Если, конечно, не согласится Лизавета Марковна, если, конечно, она сама не уважит ребят-комбайнеров, а комбайнеры-то, ясно-понятно, все помнят её замечательную стряпню ещё с прошлого лета и, ясно-понятно, низёхонько кланяются!..
Иван Романыч говорил всё напористей да напористей и всё ближе да ближе подходил к бабушке. А бабушка отступала да отступала и вот села на лавку у самой стены:
- Ох, не знаю, Иван…
- Бабушка, соглашайся! - пискнула из-за стола дрожащим от волнения голоском Любаша.
Ей-то самой так захотелось туда, в Заложье, где спелые хлеба "аж звенят", что позови Иван Романыч не бабушку, а её, Любашу, так она бы и секунды не раздумывала, а подхватилась бы и побежала хоть сейчас вприскочку до самого Заложья. Она, Любаша, именно о таком вот событии и мечтала всю жизнь и, конечно, вновь тоненько пискнула:
- Я тоже согласная…
Но шумный, большой, занявший собою чуть не пол-избы бригадир на Любашу и не взглянул, а бабушка её голоса будто и не слышала.
Бабушка сама до того разволновалась, до того разволновалась, что так и сидела с кружкой в руках и всё глядела в кружку, словно ответ на вопрос был написан где-то там, на самом донце.
- На один день, сказываешь?
- На один, - поспешно кивнул Иван Романыч. - Туда и обратно на собственной карете домчу.
- Ну, ежели так… - вздохнула бабушка и поставила кружку на стол. - Ну, ежели так, утречком заезжай.
И она опять вздохнула, но теперь было видно: вздыхает бабушка притворно, добрые глаза смеются. Тому, что решилась, она рада теперь и сама.
- Подомовничать Анну уговорю, - заключила бабушка.
- Пр-равильное решение! - опять на всю избу пробасил бригадир, надел фуражку и, щёлкнув каблуками, козырнул бабушке. А потом он козырнул и Любаше.
Любаша покраснела, уткнулась носом в столешницу, а когда глянула опять, то Ивана Романыча в избе уже не оказалось. Под окном хлопнула калитка, опять затрещал мотор. Гулкий шум его стал удаляться и вот пропал, затих в дальнем конце улицы.