Борису Житкову
Наш город - одна обида. Это такой город, что в нем нет ничего замечательного. Дома самые что ни на есть обыкновенные.
Я думаю, что на наш город всем наплевать. Никто его не знает. Вот на картинках в книгах - разные города интересные. Настоящие города. То там горы над крышами высоченные, а то река и мост какой-нибудь весь из клеточек, как кружево. А названия какие - Лиссабон там или Калькутта!
А вот наш город так называется, что лучше не говорить. Такое названье, что с тоски помрешь.
И вокруг скучно.
В других странах - смерч бывает или наводнение, а то слоны водятся, а то люди черные.
У нас был один кузнец - все я думал, что он негр. А он не негр. Все у нас какое-то незамечательное. Вот я знаю, что есть Питер, а не так далеко Москва. Я нигде не был, а про Америку читал и про Париж. А иногда у меня бывают такие мысли, что я из книг знаю - за такие мысли многие люди знаменитыми сделались и гениями. Карточки ихние в журналах напечатаны.
А на себя взгляну в зеркало, - такой я обыкновенный, некрасивый и незамечательный. И я уверен, что если бы портрет мой в журнале напечатать - так не вышло бы: пятно - и все. Досадно мне было и обидно и так мне хотелось, чтоб в нашем городе случилось что-нибудь замечательное.
Вот раньше, когда я был совсем маленьким, так еще случались некоторые интересные вещи. Один раз была такая радуга, какой, я думаю, и в Америке не бывает. Смотрел я на радугу и не знал, что это такое, только было мне так хорошо, что я в роде как летел, и все колыхалось и сняло. Или вот река - у нас есть река, грязная, по колено. А раньше была серебряная. Реку было видно из переулка и лодочки черненькие по ней. Как заплывет лодка за переулок - я перебегу напротив, и мне опять лодку видно. А то такое было: стояли против нашего дома извозчики ломовые - лошадей поили. Лошади были огромные - не меньше слона, я думаю. Теперь таких чего-то и нет. Так одна лошадь как заржет, да как подымется на дыбы высоко-высоко, до солнца! Я так думал, что она головой в солнце ударилась, - так замелькало все и засветилось, - я даже упал.
С тех пор вот уж годов пять: я уже учусь, и все стало самым обыкновенным.
Был вот только такой случай, пожалуй, что немножко замечательный. На улице-то было совсем обыкновенно: жарко - и мы в бабки играли. Только вдруг как-то все всполошились, закричали:
- Гляди, гляди!
И все бегут.
Я смотрю: идет человек весь в черном и весь блестит и с тросточкой, а сзади поодаль мальчишки гурьбой, рты разинув. Человек ближе, усы закорючечками, на нас не смотрит и тросточкой фортеля такие выделывает.
И мне тогда подымалось: вот оно замечательное-то!
И верно. У нас такого человека еще не бывало. А ребята друг друга в бока пихают, да шопотом жужжат:
- Шапка-то ведром!
- Цилиндер, дурак!
- Эй, Семка, какой это? Юдка это?
- Иди ты, самотелый, у Юдки борода углом. Что, ты не видишь? Юдка - аптекарь!
- Гля, ребя, колечек-то, колечек!
- Бареточки-то! ну, бареточки!
И верно, бареточки были такие, что не расскажешь.
Цилиндр у нас в городе есть - у аптекаря, у Юдки. На вывеске у него написано: Гершельзон - но вывеску никто не читает. Если скажешь любому: купи лекарство у Гершельзона - не поймет, удивится: где? у кого? у какого? Ну, скажешь: у этого, у Юдки. Во засияет! Был бы хвост, так завилялся бы как у собачки. Эхо потому что Юдку в серьез не ставили. Был он в роде как нарочно. Больно уж ни на что не похожий: в цилиндре! Каждую субботу и воскресенье Юдка гулял в цилиндре.
Правда, Юдкин цилиндр был не такой блестящий и не такой большой. А у этого дяденьки цилиндр был громадный, как паровозная труба. Дяденька притом же и дымил толстенной папиросой.
Но цилиндр все мы знали по Юдке, а вот таких бареточек у нас в городе не бывало. Блестели они, как само солнце, и то и чудно было, что были они черные-пречерные и не скрипели. Без каблуков, а носик чудно обрезался, а что самое чудное, так у них не было и подметок. В роде как чулки мягкие-премягкие и завязаны бантиком. И шел он весь такой блестящий, и из-под ног от бареток точно серебряные искры. И мне тогда показалось, что вот этот человек уж наверно напечатан в каком-нибудь журнале. Да, вот какой случай.
Идем мы за ним, и мне только одно было удивительно: как этот замечательный человек может итти по такой обыкновенной улице. Да к тому же на самом краю города; еще три - четыре дома - и дальше уже ничего нету: крапива. На него посмотреть, так точно он из Америки или из Лиссабона, а идет мимо самых что ни на есть обыкновенных домишек. Тут и домишки-то были самые бедные; в два окна, а на окнах плесень какая-то разноцветная.
А необыкновенный дяденька все идет.
- Да куды же он в крапиву-то!
И мне так обидно за наш город и за то, что он тут кончается и кончается так скверно - такими что ни на есть гнилыми домишками.
А ему хоть бы что: идет и идет. Нас мальчишек за ним штук двадцать. Посмотрел я на улицу - гляжу, высыпало: где тетка - руки под передником, где вся калитка забита головами. Таращатся. Укулины Федоровны собачонка залаяла было, так та на нее мигом цыкнула:
- Уймись, оголтелая. Я те ужо!
Так улица и застыла, разинув рот. А дяденька шел и точно швырял вокруг себя искры.
Дошел он до самой последней избушки, самой развалившейся, самой черной, Палагеи Пяткиной избушки. Дальше уже крапива.
Все мы так и замерли… Ну, думаем, куда? куда?
А он, как ни в чем не бывало, возьми да и поверни к этой самой Палагеи Пяткиной избушке. И через канаву перемахнул, словно он каждый день ее перепрыгивал.
Бареточка только покривилась тут как-то, и подумалось мне, что как-то неладно покривилась.
Сама Палагея, растрёпища грязнущая, не хуже других пялилась на этого дяденьку. А как видит, канаву перемахнул и на нее прямо идет, - что с ней и сделалось!
Как отлетит назад и давай козу свою вперед толкать, словно спрятаться за нее хочет.
Коза тоже видно по-своему, по-козьи, дивилась на черного дяденьку, а как видит, больно близко чудо-юдо такое, - назад!
И понесло тетку! Мелко-мелко ножками брыкает назад, назад, да как хлоп, посреди двора! Села тетка - и пыль дымом!
Рассказать - так вот длинно выходит, а на самом деле мигнуть стоило.
Оглянулся я кругом, не только мальчишки, а и большие и тетки разные, а сзади Митрий Михайлов и даже дядя Молодя тут.
А главное, смешно ведь. Тетка полетела коза верещит, а никто ни смешка…
Разиня рты все смотрят, что дальше будет.
А черный дяденька в баретках блестящих вошел во двор и вдруг заговорил, да так, как никто не откидал, то есть самым что ни на есть нашинским обыкновенным образом:
- Ну, матка, так ты меня острамила перед всей честной публикой, что я и поздоровкаться с тобой не возможен.
Как сказал, всё вдруг так и затихло, даже коза унялась. Я думал - всё провалится, и только спустя минуту Митрия Михайлова сын растолкал теток, да как бросится к приезжему:
- Э, братцы! Да это Пашка! Пашка, собачий ты сын, ты что же своих-то не узнаешь?!
Все так и ахнули.
Вон оно что. Так это Пашка! Самый что ни на есть наш - из нашего города зимогор Пашка!
Вот какие дела. И в нашем городе бывают штуки необыкновенные.
Только зря, видно, Митрия Михайлова сын руганул его. Пашка узнал всех. Ему только, видать, с маткой прежде хотелось поздоровкаться а уж от маткинова дома в со всеми. Для форсу, что ли?!
Стоит Пашка с Митрия Михайлова сыном, папиросами угощаются.
- Мы, - говорит, - брат, теперича в императорских по балетной части в актерах.
Ой-ой-ой! Вот так сказал!
Мне так как-то жутко стало даже! Вот дела какие. И подумалось мне, что непременно где-нибудь в журнале Пашкин портрет напечатан, и подписано наверно: "…в императорских…" и все что там нужно. Вот, думаю, когда настоящее-то время в нашем городе наступило.
III
У нас дома не больно рады были Пашкиному приезду - большие-то. А дядя Молодя (по-настоящему Володя, да так у нас никто его не называл) так он сказал, что дескать он - Пашка-то - простой: с ним постой - и карман будет пустой.
Да что они понимают! У них все не так. Сделаешь что-нибудь, - думаешь хорошо, а они - ругать.
Нашел я намедни в кладовке зеленую краску и разукрасил калитку вавилонами - она у нас совсем некрашеная была. Так красиво вышло! Так красиво! Уж я знал, как раскрасить! А тетка пришла домой. Сначала мимо прошла: из-за раскрашеной-то калитки и дома не признала. Как пришла, как взъерепенилась и так меня выпорола, так выпорола! Оказывается, краску-то она для скамеечек под цветы припасла. А что эти скамеечки красить? их и не видно из-за теткиных цветов!
Вот из-за таких случаев я в ихние разсуждения не вслушивался и, как только отобедали, так я и улизнул на улицу - а там уже ребята толпятся, и Пашка по середине цилиндром блестит и бареточками зайчиков пускает. Во фартовый!
Подошел, а ребята куда-то вперед показывают. Гляжу: в конце улицы Юдка идет в цилиндре! Только Пашкин-то почище будет. Я из-за Пашки-то и забыл, что сегодня суббота. А Юдка по субботам всегда променад делал. Так все и говорили - Юдка променад делает.
Сначала я не понимал - что такое? Бывало, бежишь посмотреть, какой такой променад Юдка делает, и все кажется - какое-то пирожное или лекарство с красивыми колпачками.
А выбежишь - ничего, просто хряет Юдка - шляпа ведром, борода углом.
Так и сегодня, идет Юдка, а у ребят разговор:
- Ай, Пашка, ты у нас Юдки-то пофасонистей будешь!
- Утри ему, чорту!
- Да я его заткну!
- Ну-ткось, Пашка, катани ему, сюртучнику, в упор. Пускай тебе поклонится!
- Незнаком он, не будет.
- Поклонится!
- Ну?
- В земь поклонится!
- Такому клёвому парню! Да Юдке-то слабо не поклониться. Затрусит! Поклонится!
- Вали, Пашка! Ай да Пашка!
Пылка накрутил усы, сделал какую-то раскоряку и пошел навстречу Юдке сыпать зайчиками от своих бареток. Тихо стало на улице - комарам петь! Юдка, брат, не такой, чтоб всякому кланяться. Он аптекарь. Он только купцам самым богатым кланяется да исправнику.
Мы - мальчишки - нам что! Мы за Пашкой - чуточку поодаль. А большие парни на месте остались - замерли и семечки не лущат.
Ай, не поклонится.
- Поклонится.
- Ан нет - не бывать.
- Сдрейфит!
- Ай да Пашка, вот Пашка!
А Пашка шел себе да сверкал баретками. Сначала Юдка как-будто не замечал. Потом вдруг цилиннр Юдкин вздрогнул и весь он как-будто попридержался.
- Заметил, заметил!
Ай, поклонится! Сдрейфит аптекарь!
Но Юдка продолжал итти.
- А не поклонится… Он хитрый Он видит - виду только не подает. Во косит буркалы. Косит, косит. Поклонится Юдка…
Ай да Пашка, знай наших!
Но Юдка и ухом не вел. Он был уже почти совсем близко - а хоть бы что! Нет, Юдка важный. Не поклонится.
- Ай! нет!
Стой! Ясно - Юдка косит. Глаза вытаращил, косит в Пашкину сторону через нос. До боли.
А Пашка - блеск!
Вдруг Юдка не выдержал! Сдрейфил! Не косит больше, и прямо во все глаза, всем носом, всей бородой, всем своим сюртуком Юдкиным так и уставился на Пашку.
Рука дрогнула, поднялась, выше, выше - и вот! Ура! Юдка поклонился. Поклонился, сюртучник!
Так и повесил в воздухе цилиндр свой посреди улицы.
А Пашка? Вот это Пашка! Он тоже поклонился. Только он тогда поклонился, когда Юдка уж с минут простоволосый стоял. Вот какой у нас Пашка! А как поклонился! Видали вы, как кланяются по-заграничному?
А Юдка так и стоит ошалелый, пол дороги загородил. Тут только я услышал, что ватага Пашкина уж давно орет на всю улицу: "Ура! Ура! Наша взяла! Браво, Пашка! Качать Пашку!".
Юдка ничего не понимает. Глазки бегают. Обалдел совсем.
А Пашка - вот хлюст! - шагнул раз, два, да как вертанется на одной ноге, как щелкнет - и назад! Мимо Юдки. Чуть не задел. Плевать ему на Юдку теперь!
А Юдка, видно, не знал, как быть.
Он завсегда такой променад делал: наш дом, переулок, еще один дом - тут и поворачивал. А теперь забоялся, потоптался на месте и вертай дышло к себе в аптеку, касторку пить.
А паши ребята как крепость взяли. Галдят во всю ивановскую.
Юдка уже совсем стал столбиком черным, и даже стало из-за бугра только шляпу Юдкину видно, и даже шляпа пропала, сбоку от Фонаря попрыгавши, а они все еще крыли его.
Пропал Юдка. Нет, Юдка больше не барин!
IV
На другой день объявился спектакль. Спектакль и спектакль. Всю неделю только и разговору. Барышни наши, которые раньше нюнями ходили да босыми, стали теперь быстрые, - словно часики в них какие-то затикали. И румянец на щеках алый, и в разговоре какое-то такое серебро как в реке переливчатое, говорковое. И слова стали говорить такие стыдные - в роде "пажалуйста", а то еще "воображаю". Раньше в нашем городе такое слово сказать - на век засмеют и проходу давать не будут, а тут такое…
Лошадь у нас была. Так завсегда кобыленкой звали. Придут бывало:
- Теть Лиза, а теть Лиза, кобыленки бы нам - навоз бы на огород, а?!
А теперь вдруг - "лашадка". Я так и боюсь - ну, кто услышит! Засмеют.
А вчера Грунька соседская Дуняшке выговаривает:
- Полудурок ты эдакая, бежишь босая - так мне из-за тебя непри-лич-но и сделалось!
А все Пашка!
Вот какой человек Пашка. Все помутил.
А разговоры-то про него: к Дуньке пришла раз подруга какая-то с той стороны, из-за собору:
- Ах. - говорит, - Дуня, какая ты глупая, уж если человек даже гулять в городской сад ходит в балетных туфлях, так уж значит, что он артист самый пренастоящий.
Так вон оно что: бареточки-то - балетные, оказывается. Ну и здорово! Вот какой Пашка!
Заметил я только, что чего-то темнеть бареточки стали.
V
Стало у нас в городе еще одно замечательное. Мимо нашего дома, по переулку чуть не каждый вечер студенты стали на велосипедах ездить и студентки. В очках все были, да в шляпах (в нашем городе все в картузах ходили), а одна студентка так в штанах пузырями. Тетка моя плевалась-плевалась, - хуже, говорит, самого худого, какое и быть только может. А студентка была такая бледненькая и глаза голубые. Я ее каждый раз примечал. И даже тайком думал про нее и все мечтал уговорить, чтобы не в штанах ездила. А она все в штанах.
Только ни за что не может быть, чтоб нехорошее от нее могло быть.
А разговор про студентов самый худой. Раз сидит у тетки Панафида Ивановна и так их честит, - такие, да всякие разные:
- Ни тебе людьми бы в саду городском погулять. Все люди как люди. А это что! В штанах, на ласапедах. Да виданное ли дело!