- Да, матушка, сущие враги рода человеческого.
Значит, черти. Тетка моя черта никогда не поминала, а все: враг рода человеческого.
Так разговор этот меня и ударил куда-то по середке; весь я так и онемел от непонятности. Сел я на лавочке возле нашего дома. Никого. Тихо так, темно. И хорошо мне стало сидеть так и болтать ногами под лавкой. Звезды наверху мигают. Люблю я, когда звезды мигают. Тихо на улице, а как начнешь слушать, так - то собака где-нибудь тявкнет, то телега скрипеть примется далеко-далеко, может за мостом где, а слышно. И вдруг хорошо мне стало оттого, что так далеко слышно, и показалось, что верно так и до звезд услышать можно. И ясно так от этого стало. И стал я думать о студентке, в штанах которая. Пойду, думаю, и все ей объясню, вот только увидеть ее. Скажу:
- Тетенька…
Нет не тетенька. Вот дурак, какая она тетенька!
Лучше так:
- Студентка, студентка!
Нет грубо как-то. Лучше: барышня, барышня. Так хорошо.
- Барышня, барышня, - скажу. - хорошая вы и все от вас хорошее только может быть, а не могу я, чтобы худое такое про вас говорили все за штаны. Не надевайте, скажу, вы штаны эти. Не могу я, мука от этого мне, что вас за штаны так ругают, не могу я, чтоб обида такая вам была. А она скажет:
- Мальчик, мальчик, хорошо, не буду я тогда эти штаны носить, если от этого тебе больно, буду, как все, юбку носить черную.
И сразу мне стало так жалко, что она в юбке будет, как все.
Нет, побегу за ней, догонять буду, догонять, догонять и буду ей говорить:
Нет, нет, не надо, не надо, я все снесу, наплевать на тетку, на всех наплевать, только не надо юбки, будьте такая, как есть.
А она скажет:
- Вот какой мальчик, хорошо я буду такая.
Хорошо мне сделалось, спокойно так. Вон звезда упала, и песня послышалась далеко-далеко. У собора наверно… а потом ближе стала. Потом еще ближе…
В роде как я знаю, что за песня. Ну да, знаю:
И на полях, белеют наши кости
Без погребенья и гробов…
Дяденька какой-то поет. Чудно только: все одно и то же тянет. Как дойдет до "погребенья и гробов", так и стоп. Опять снова… Допоет и мычит, давится изо всех сил. Охота, видно, ему что другое выпеть, а не выпеть. Словно его заколдовал кто.
Вот опять:
И на полях белеют наши кости…
Ни за что не сойти ему с этого места. Как дотянет про гробы до конца, замычит такое, что, кажется, никак не выйдет из этого "и на полях". Не тут-то было! Все равно - "на полях" получается.
Да что он, не знает, что-ли, как дальше?
- Ну и нескладный же дяденька.
Сказать ему что-ли?
Скажу, думаю, - больно уж ему трудно! А он уж совсем близко и все "без погребенья и гробов".
Только хотел я навстречу ему - гляжу: черная шляпа большая на нем шатается.
Нет, думаю, привиделось…
Гляжу бареточки обтянулись - словно босой идет.
Нет, не привиделось. Знаете, кто? Пашка! Вот тебе и Пашка. Все еще мне не верилось. Жалко мне его стало, что он пьяный, в грязи весь, и песню даже до конца спеть не может. И обидно, что вот правда он такой, как большие про него говорят. Только не мог я с этим помириться - думаю, все это так только. Настоящий-то Пашка, днем который, - правдее!
Хорошо что барышни наши такого его не видали.
VI
А на другой день узналось, что купца ограбили одного.
Вот так дела пошли у нас в городе.
Да как ограбили! Особенно как-то. И про грабителей говорили у нас шопотом все да тайком. Сначала я долго понять ничего не мог - что такое Ограбили, а не просто.
Одни говорят: купцам так и надо. Это еще что! Скоро всех купцов совсем отменят. Все по-новому переделают. А по-другому выходит, что это социалисты какие-то, - в роде как враги рода человеческого, и что это куда страшнее, чем просто ограбить или обворовать.
Мы, ребятишки, с утра уже у дома того купца. Напротив на тротуаре толчемся.
С виду так ничего особенного: дом как дом, окошки раскрыты, и цветы на окошках, как у тетки, а в цветах кот белый на солнышке умывается.
А ведь вот ограбили же! Две, говорят, с половиной тысячи! Я думаю, это не фунт изюму.
Городовой вышел из дому.
- Во - гляди, гляди!..
Все в парадную так и уставились, словно и самих грабителей вот-вот увидим, раз уж тут городовой. А вышел околоточный со звоном на сапогах. Мы стали поближе к дому перебираться.
А купец на крыльце рассказывает, как было.
Лег он спать рано. Часов в девять.
Не спалось ему, и хотел он за надобностью своей сходить, - может уснуть легче будет, - а тут вдруг в дверях как зажгись огонь, сущий как от лукавого, электрический, и голос оттуда:
- Руки вверх!
Тихий такой голос, а приказательный. А кто говорит, не видно. Прямо в глаза купцу огонь светит, не мигающий. Тут и другой огонь загорелся, - еще темней в комнате стало и еще ничего невиднее. И подумалось купцу - уж не явление ли? Крест положил - не помогает. Пот его прошиб, и дрожать начал. И видит: рука в свет-от проткнулась - и в руке пистолет черный, дыркой купцу в лоб смотрит. Мокрый купец весь стал и еще больше дрожать начал, кровать даже зазвенела, а голос-то:
- Ни с места!
А потом говорить начал приказательно, с расстановкой:
- Гражданин Свнстульников (у купца-то фамилия такая была), гражданин Свистульников, немедленно выдайте те две с половиной тысячи, что сегодня положили в эту шкатулку. Остерегайтесь шуметь или конец вам немедленный!
Вот так дела!
Мы еще таких дел в нашем городе не слыхивали.
Что же это за грабители такие? Говорят так приказательно, точно и не грабители, а начальство какое. О электричеством в кармане да с пистолетами ходят.
Не знал я, как это и объяснить. Весь свет как-то перевернулся для меня вниз головой. Неужто есть какая-то другая жизнь тут же, вот тут - в пашем городе, и закон другой какой-то… Не может же человек так приказательно говорить, если закона на это нет. Неужто есть, есть?
Вот грянуло на меня. Не могу понять.
А купец дальше рассказывает:
- Один-то высокий такой, видать, говорит, рыжий, а другой маленький, в чем душа, чернявый, и нос в роде как у Юдки: еврей беспременно.
Это купец заметил уже потом, когда уходили.
Вот так дела.
Стоят, смотрю, все кругом обалделые, рты разиня, словно на чудо какое пялятся. Да и то - чудо. Не бывало еще делов таких в нашем городе.
А тут вдруг Чекалкина купца сын басом таким немазанным как ляпнет:
- Это еще милостиво с тобой, Алексей Парфеныч, разделались.
Все к нему.
- Как милостиво? Что сморозил?
А купецкий сын:
- Да бате, - говорит - мому чижалее послушание от них выпало!
Как выпало? Что, парень, брешешь?
А купецкий сын тряхнул головой:
- Эх, была, не была! Все равно - раз что теперь закону известии. Ограбили мого батю-то третьего дня почище тебя, Алексей Парфеныч, тоже с пистолетами, да с электричеством. Всем, видно, череда пришла.
У всех тут поджилки дрогнули, и сердце вниз шелохнулось.
Есть, значит, другая жизнь! Тут вот идет мимо всех и не видать никому, - поди знай, где она? Всем, видимо, черед пришел.
От поясницы к затылку у всех, я думаю, мурашки ледяные пошли.
- Да ты што молчал до сей поры, начальству зачем не заявил? Ты что. - с ними, социлистами, что ли? Ты в моей беде повинен. Из-за тебя и меня ограбили! Зачем полиции не заявил! Сам социлист, сам грабитель!
Во как набросился на него купец, а тот ему:
- Да вы, говорит, Алексей Парфеныч, не волнуйтесь, а сначала дослушайте. Батю-то моего почище вашего ограбили, да еще клятву наложили под страхом смерти молчать и никому ничего не говорить. Как с делали свое дело, денежки-то припрягали, так один и говорит (то-ли который поболе, то-ли который помене, - этого уж батя-то мой в страхах не разобрал). Так вот, говорит, повернись, говорит, милый человек, задом ко мне, а лицом к лампаде и не шелохнись, а нет - пуля тебе будет немедленная и конец. Да говорит, коли сегодня жив останешься, то молчи как рыба, а нет - пуля тебе обязательная. Ну, батя мой, знамо, пули-то забоялся, да как был в подшанниках, лицом к лампаде, а спиной к двери, так и стоит. Господи, думает, хоть бы только ушли поскорее. А те, разбойники, ни тебе ушли, ни тебе нет. Тихо за спиной, и поди знай: может пуля тебя дожидает немедленная! Забоялся батя мой пули-то этой самой, стоит - не шелохнется, а они, разбойники, ни тебе ушли, ни тебе нет. Тихо. Поди, знай, может пуля-то немедленная тут как тут. Так батя-то мой, как был в подштанниках, до самого утра и достоял.
Кончил купецкий сын рассказывать, а я и себя не помнил. Рядом со мной товарищ мой стоял, Ленька. Тоже видно себя не помнил, не дышал даже, а только купецкий сын договорил, - он как прыгнет чуть не головы выше, да как заорет:
- Вот здорово старика обтяпали!
А сзади ему Митрий Михайлов как даст по затылку. Так с Леньки раж и сошел.
- Но, ты, чево дерешься!
И отошел Ленька к сторонке. А я тоже к нему пробрался.
- Ах, молодцы! Да вот уж действительно здорово купца обтяпали. Я и не думал, что когда-нибудь так можно…
VII
Дома узналось, что спектакль испортился. Пашку сделали главным, а он ничего не делает, а вчерась драку завел и ругался со всеми нехорошо.
Афишу, говорят, выдумали, что с участием петербургского артиста, а Пашка вдруг говорит: не желаю. Не может, говорит, у вас роли такой быть, которую бы мне играть было не позорно.
Да мне на Пашку-то в роде как наплевать было.
Смотрю, а тот самый Ленька с Серегой, тоже мальчишкой, навстречу шагают, да так шагают, словно их гонит кто да бежать не велит. А Серега мне:
- Эй, Санька! Иди, Ленька чего знает.
Идем. А Ленька, смотрю, задыхается даже от того, что знает. Пошли к нам за баню.
- Ну, что? говори!
А у Леньки дыхания нет. Во чего знает! Большое, значит, дело. И у меня, чувствую, дыханье пропало и посреди слова глотнуть хочется. А глотать нечего - сухо.
Знаю, все теперь может случиться, а что не знаю!
А Ленька:
- Нет, - говорит - нельзя здесь… На… сеновале… надо.
На сеновал пошли. К вечеру было. Лестница темная, а как забрались, дымом золотым от сена ударило и в нос и в рот. Лоб-то у сеновала щелявый был, и солнце в щели золотыми линеечками всех нас исполосовало. Ленька с Серегой ходят по сену, все в золоте движутся, ищут места где сесть, а линеечки золотые по ним все бегают вверх-вниз, вверх-вниз, по лицу, по рубахе - везде.
Сели. А Ленька, сам не свой от дыханья, говорит:
- Шалаш надо делать!
- Шалаш?
- Шалаш. У вас в малиннике шалаш надо делать.
Помолчал, а мы не знаем - ответить что. Почему шалаш?
- Шалаш! Разносить все будут… Бомбы подложены…
Помутилось у меня все. Какие бомбы? Неужели такое!
- Начнут с собора Везде бомбы подложены, все разнесут, все. Под лавки тоже бомбы подложены, под всех купцов тоже бомбы… Послезавтра начнут… Каланчу, колокольни - все. Шалаш надо делать, вас в малиннике. Никто знать не будет. Из гороху шалаш будет.
VIII
Малинник в нашем огороде большущий, густой как лес дремучий, и в нем - все может быть - и звери могли бы водиться.
Тут и начался наш шалаш.
Во работали, вздохнуть некогда было! Дотемна старались. Теткино окно издалека, нам чуть-чуть звездочкой посвечивало. А небо было без звезд. Друг друга мы еле видели. Толкались. А хорошо работали: раз в раз. Гороховые гряды обчистили до липочки. Тины гороховой гора вышла, и кольев чуть не воз - все ушло. Здоровый, наверно, шалаш выйдет - завтра увидим.
От работы в животе стало воркотно и штаны все сваливались, а ветерок кочерыжками попахивал, малинником ноздри пощипывал, и оттого есть хотелось.
Пошел домой хлеба отрезать, чтобы с постным маслом.
Вот люблю с постным маслом. Я и в Пасху отрезал раз ломоть во всю краюху, да с постным маслом - и гулять пошел. Засмеяли. Я помню, тогда сюда же в малинник и спрятался, да там и доел.
Достаю хлеб. Запашистый такой, с прихрустом. А у тетки опять Панафида сидела Сначала-то мне плевать на нее было, а разговор слышу про то же, про что и мы знаем: что разносить будут.
По-Панифидиному выходит, что это студентов дело. Врет или нет, а только, говорит, это все против нашего даря, враги-мол разные ему покою не дают.
- Как с макакой-то, с япошкой, воевали, так хотел царь наш макаку-то, дуй его горой, победить, - так, веришь ли, матушка, все Европы поднялись…
Не слушал я дальше, а только, уж когда она с теткой прощалась, думаю: чего Панафида скулит? Со страху, что-ли?
А она тетке жалуется:
- Забыла, говорит, когда именинница… Какой грех! Какой грех! И за каким мне святым стоять, - и не знаю. Все Панафида, да Панафида… А Митрий Михайлов на смех: как, говорит, тебя, тетка, зовут? Какая же ты Панафида? Такой и святой-то, говорит, в святцах нет! Ты, говорит, выходит, по-настоящему басурманка, дуйте те горой! Вот грех, вот грех. Все Панафида, да Панафида… То ли под Егорья именинница я, то ли после Ильи. И как мне святую свою найти: великомученица она пли кто? И за какой мне святой стоять, как разносить-то все будут!..
Спятила, думаю, со страху Панфида. Да и тетка, вижу, все ахает, да все:
- Господи с нами буди. Господи с нами буди.
А ушла Панафида, тетка-то походила, да и говорит вдруг:
- Растворю-ка блинов к завтрему. Давно чего-то блинков мы не ели.
Вот те и раз! Тут тебе разносить завтра будут, а она - с блинков.
IX
На другой день мы везде по городу смотрели, где подложены бомбы. Бомбы, верно, везде подложены, спрятаны глубоко. Да мы узнавали по ямкам. Как где ямка какая подрыта - так тут бомба. У собора и под колокольней даже не одна бомба была. А все ходят, словно ничего. Или, может, виду не показывают, боятся, а то пуля будет!
Да нам-то что. У нас шалаш теперь.
Шалаш здоровый вышел. Всем троим место - сидеть и лежать. Соломы подложили - сухо. Вход мешком завесили.
Ленька говорит: надо запасы делать. Вырыли ямку в шалаше, доску пристроили, чтобы закрывалась, - стали туда сносить запасы. Морковь, кочерыжки. Я ножик стащил, начистили три морковины - едим. Подгрызаем - вкуснее тогда.
Хорошо нам. На улице пасмурно - морось и ветрище налетами, а у нас чуть-чуть. Слышно как горохованье пошумливает, расправляется.
Решили мы совсем в шалаше жить. В задней стене я полку сделал, карандаш там был и коробка с разными вещами, а ножик мы втыкали за колышек. Шалаш стал совсем настоящий.
Оттуда мы выходили только на чердак посмотреть, не начали ли разносить. Там было видно собор и колокольню, - как начнут, сразу заметишь!
После обеда Серега притащил целую селедку, мы ее в склад, в подземелье, доской накрыли и соломой - не видать. А Ленька вдруг из кармана достает целую горсть больших гвоздей.
- "Зачем гвозди?
- Это не гвозди, дурак, это нули.
Гвозди блестят, серебряные, как пули. Сделали мы и для пуль для этих отдельное подземелье.
Ленька говорит:
- Санька, пойди, взгляни, не начали ли?
Больше все я ходил: чердак-то наш - теткин.
Вернулся я, а они селедку едят.
- Мы, говорят, пробуем. И ты бери.
- Дураки, нам запас нужно, а вы едите.
- Да мы пробуем. Она вкусная. Бери - попробуй.
И я попробовал - очень вкусная. Только стала совсем маленькая.
- Давай еще попробуем, от хвоста.
Попробовали от хвоста. Больно вкусная была селедка, никак не остановишься. Еще попробовали - вся кончилась. Решили тогда еще достать селедку - по-настоящему, в запас.
А еще мы решили ночью, как все уснут, потихоньку удрать и уж спать в шалаше.
X
Я, чтоб глаза отвести тетке, забрался под одеяло, совсем рано, сразу же как отужинали. И не разделся, сапоги только снял. Глаза нарочно закрыл.
Только вот когда открыл - так смотрю лампа потушена, а светловато. Неужто проспал? Ну да, про спал и на глазах песок. Мигаю-мигаю - песок. Проспал. Экий дурак!
Схватил сапоги, да скорей через окно в малинник, в шалаш. Тихо-то как! Небо, как молоко. Окатило меня всего каплями с яблони. Потянуться так захотелось, холодок по спине пробежал приятный и такой чуточку страшноватый. Самую чуточку. Смотрю, шалаш пустой. Как быть? Вдруг Ленька или Серега были, а меня нет, - и ушли.
- Нет, скорей не были.
Хорошо в шалаше! Дурак я: проспал дома. Вот дурак. Лег я на солому. Темновато. Гороховая тина чуть-чуть зеленовато ветвистыми щелками светится, а колышки совсем черные. Тихо-тихо горох пошумливает, шумнёт - и выпрямится маленькая веточка. Стручочки маленькие недозрелые, кое-где и усики, то скручиваются, то раскручиваются.
И стали веточки все чаще расправляться - шумнет и расправится, шумнет и расправится. И стала от этого словно какая музыка или колокольчики, - шумнет и раскроется - динь, шумнет и раскроется - динь.
И стало мне ясно, что как раз сегодня разносить все будут, и что я все увижу, надо только пойти на чердак.
Бегу по лестнице - в окно выглянул: колокольня, собор, все как есть. Да вот диво - раньше у собора были видны две главы, а теперь все пять, а если как следует хорошенько всмотреться, так и весь собор видеть можно и даже ямки, где бомбы подложены. Как же думаю, далеко, а так явственно видно? Да и собор и колокольня какие-то не такие, кресты словно мачты на корабле, высокие-высокие, и канаты натянуты на них. И такое всё - точно там праздник. Как же я раньше-то, думаю, этого не видел? Только чувствую я, что все равно его сейчас крушить будет.
Вдруг самый большой колокол как качнется - и вылетел из колокольни и крутиться начал, и оттого по нему дорожки, дорожки такие пошли, а он выше, выше, за облака. Потом из облака и стад падать, а сам крутится.
Упал.
Гляжу, а глава на колокольне (она была в роде репы кверху хвостиком) тоже качнулась. И клеточки на ней, как на карусели, крутиться начали. И глава тоже полетела, а клеточки все скорее, скорее крутятся и тоже стали дорожками.