У меня в груди что-то радостно трепыхнулось и замерло. Первый раз в жизни девчонка заговорила со мной о любви. Она смотрела на оранжевое солнце и ждала от меня каких-то особенных слов. Я старался вспомнить хоть одну красивую цитату из лекции "О дружбе, любви и товариществе", которую читал у нас в школе лектор, но, как назло, ничего не вспоминалось, и я только глупейшим образом улыбался. Хорошо, что Саша смотрела на солнце, а не на меня.
- И всё думаешь и думаешь об этом человеке, - задумчиво-сладким голосом продолжала Саша.
У меня в уме очень быстро составилось продолжение диалога. "Кто же этот человек?" - спрашиваю я. "Этот человек - ты, - говорит Саша. - Я полюбила тебя с первого взгляда". После этого опять придётся что-то сказать мне, но я абсолютно не представлял, что говорят в таких случаях. И потому я не пытался узнать, кто "этот человек".
- Да, - сказал я удивлённо, - всё время думаешь.
После этого мы долго молчали, стоя рядом в нашем зелёном убежище, и следили, как солнце спускается к горам. Оно спускалось быстро, вот раскалённый диск уже коснулся краем вершины горы.
- Ты знаешь, почему я поступила в геологоразведочный техникум?
- Чтобы стать киноактрисой, - сказал я.
Мне было досадно, что она уклонилась от более занимательной темы. Через какой-нибудь час я уеду. Я хотел увезти с собой воспоминание не только об этом закате, который мы смотрели вдвоём, но и о чистой, самоотверженной любви.
- Нет, - сказала Саша. - Потому что мне ещё в школе нравился один мальчишка. И он поступил в этот техникум. Павлик Лукашин…
Идиот! Это я подумал о себе в порядке самокритики. Мне хотелось немедленно убежать от Саши, но тогда я бы выдал свои несбывшиеся надежды. И я стоял рядом с ней до тех пор, пока солнце не скатилось за гору.
Мы пришли как раз к ужину. Марков спешил ехать дальше, он обещал сегодня быть на Голубом озере.
- Хлеб вам будут привозить раз в неделю, - говорил он Вольфраму. - И почту тоже.
- Терпеть не могу чёрствый хлеб! - капризно проговорила Саша.
Я ей не сочувствовал. Я её ненавидел. Я злорадствовал, что ей придётся есть чёрствый хлеб.
- Мягкий геологам редко удаётся пробовать, - сурово сказал Марков.
Витька молчал - сердился на меня, что я согласился уехать.
- Готов, Гарик?
Это Марков.
- Готов.
Рюкзак у меня так и лежит в машине. Осталось самому запрыгнуть.
- Ну, счастливо.
Вольфрам крепко, по-мужски жмёт мне руку.
- В жизни не всегда удаётся делать то, что хочется, - говорит он.
- Ну да… Как там, в Якутии?
Вольфрам весело подмигивает мне:
- Нормально.
Подходит Витька:
- Ты ничего не забыл?
Заговорил всё-таки!
- Ничего.
- Жаль, что ты уезжаешь, - говорит Саша.
Ага! Теперь ей жаль…
Марков лезет ко мне в кузов. Мог бы ехать в кабине. Нет, лезет в кузов, чтобы мне не было скучно.
- Поехали, Иван!
Легко сказать - поехали. Совсем стемнело и ещё спустился туман, плотный, как слежавшийся снег. Ночь и туман. Как тут ехать? Иван потихонечку ткнулся в серую муть, которую фары машины едва могли пробить на несколько метров.
В машине полно мягкого, душистого сена. Два рюкзака. И два человека.
Иван уже выехал на дорогу. Но скорость не прибавляет. Или прибавил чуть-чуть. Полуторка ползёт, как трактор. Дорога идёт в гору.
- На горе не должно быть тумана, - говорит Марков, - на горе ветер разгоняет туман.
- Наверно, - соглашаюсь я, - на горе нет тумана.
Машина поднимается всё выше. В самом деле, туман редеет. Уже видно луну. Иван прибавляет скорость.
Свет фар теперь выхватывает у ночи порядочную полоску дороги. Мы опять спускаемся в долину, но тумана здесь нет. Какой-то зверёк вдруг выскакивает на светлую половину дороги и мчится впереди машины на своих тонких ножках.
- Заяц! - догадываюсь я.
- Молодой, любопытный, - отзывается Марков. - Свет привлекает. Тебя почему Гариком зовут? - спросил он. - Гриша ведь лучше.
- Не знаю, - сказал я. - С детства так. Я привык.
- Нравится тебе полевая жизнь?
- Я посуровей представлял.
- Бывает и посуровей. У геологов всякое бывает.
Чёрные степи лежат окрест. Далеко на горизонте горы чёрными зубцами врезаются в небо. Изредка в отдалении светятся яркие сигнальные огни буровых вышек.
- Вольфрам сказал - вы на Кубе были.
- Был.
- Интересно?
- Новое всё интересно.
Марков сидит близко от меня. Я вижу в ночном сумраке белую рубашку, руки, овал лица.
- Трудно там было, на Кубе. Не хватало самых простых вещей - молотков, сумок, чуть ли не с одними топорами выходили в маршрут. Район тяжёлый, горный. И тропическая жара - градусов тридцать пять при высокой влажности. В маршруты продирались сквозь лианы, страшные колючки и лианами перепутаны, как проволокой. На гору нас, правда, завозили машинами по лесовозным дорогам - там, на хребтах, валили сосны, а потом мы продирались сквозь эти заросли к ручью. И шли уж по ручьям, по колено в воде, там хоть нет колючек.
Я слушаю Маркова, стараюсь не потерять ни слова за гулом машины. Похоже, что геологам везде приходится нелегко. На севере. На Кубе. В Якутии… Недаром Вольфрам не советовал идти в геологи. Не советовал. А сам пошёл.
- Работали по-русски: пораньше встать, побольше сделать. Но уставали сильно. С одним нашим товарищем сделался сердечный приступ от соляного голодания. Потели очень много, а соли ели как обычно. Потом узнали, что надо есть больше соли, даже глотали в папиросной бумаге, как порошки.
- И кубинцы с вами работали?
- А как же. Работали и учились. Молодые ребята, вроде тебя, только колледжи окончили. Мы перед отъездом учили испанский, немного освоили разговорный язык, и переводчик один у нас был. Народ нам помогал - быстро узнали о русских геологах, подсказывали, где золото, хром, никель. Вообще богатый остров. Мы им составили геологическую карту и карту прогнозов.
Он ещё рассказывает мне о Кубе. О Фиделе Кастро, которого он видел однажды в гостинице. О горячих кубинцах, которые толкали и щипали русских в знак величайшего расположения, и играли для них на гитарах, и требовали автографы. О подводной охоте, увлёкшей русских геологов.
А потом мы долго молчим. Ровный гул мотора временами переходит в натужное рычание, словно машина жалуется на усталость.
Мне кажется, что дороге не будет конца. Но не оттого, что надоело ехать. Ничуть не надоело. И не хочется спать. Просто эта чёрная степь представляется бесконечной.
- "Эх, дороги, пыль да туман…" - вдруг негромко запел Марков.
Голос у него приятный, а ночь и гул машины придают песне какую-то особенную таинственность. Я подхватываю песню, и мы поём уже втроём - Марков, я и машина. А может быть, Иван тоже подтягивает.
Знать не можешь
Доли своей…
Машина наконец замедлила ход, свернула с дорога и прямо по траве покатила круто под гору. Матово-чёрная гладь озера заблестела сквозь кусты, и казалось, что Иван решил завести машину прямо в озеро и утопить.
Но машина спускалась по косогору осторожно. Вдруг в кустах громко залаяла собака, и я увидел на берегу озера что-то белое.
Палатки.
Машина остановилась.
И сразу послышались людские голоса.
- Наконец-то! - сказал женский голос. Почему-то он показался мне знакомым. - Мы весь день вас ждали.
- Варенье сварили, - сказал мужчина с заметным кавказским акцентом, - но не дождались. То есть мы дождались, а варенье - нет. Два раза принимались есть.
- Съели? - спросил Марков.
- Съели.
В одной палатке вспыхнул свет.
- Приехали, Гарик, - сказал Марков.
Ночь
- Вот, - сказал Марков, - привёз тебе, Светлана, молодого человека вместо Павлика. Прошу любить и жаловать.
Светлана?
Полная женщина в брюках и свитере подошла ко мне и положила руки мне на плечи.
- Да мы знакомы, - сказала она. - Ты в отряде Вольфрама был? У Шехислама Абубакировича встречались, помнишь?
- Помню.
- Сергей, письма есть? - спросил кавказец.
- Есть. Давай, Карпис, бороться, - предложил Марков. - Если ты меня поборешь, сегодня отдам письмо, если я тебя - только завтра получишь.
- Я десять таких, как ты, положу на лопатки, - храбро заявил Карпис. - Потому что мне сегодня нужно письмо.
Они сбросили рубахи и вышли на середину поляны. Конечно, все остальные стали смотреть ночную борьбу.
Не знаю, как для борцов, но для зрителей было совершенно невыгодно, что арена не освещалась. Мы только видели, как что-то чёрное, бесформенное моталось по поляне, и лишь изредка удавалось различить головы или поднятые в воздух чьи-то ноги. Слышалось сопение, пыхтение и покрякивание.
- Карпис, держись! Карпис, не сдавайся! - подбадривала Светлана.
Я болел за Маркова. Но я молча болел.
- Забавляются, - мрачным, скрипучим голосом сказал кто-то справа от меня.
Голос показался мне знакомым. Я оглянулся. Человек стоял ссутулясь, руки сунул в карманы. Да это ведь Жук! Андрей… Андрей… кажется, Николаевич.
- Ура-а! - вдруг заорал Карпис.
Мы подбежали и увидели, что он сидит на Маркове, прижав его к земле и упираясь кулаками в его ключицы.
- Сдаюсь, - сказал Марков.
- Давай письмо, - потребовал победитель.
Марков принёс из машины в освещённую палатку вещевой мешок, достал из него полевую сумку и вынул письма. Карпису было два письма. Андрею Николаевичу - одно.
- А мне? - спросила Светлана.
- У-у, тебе… Твой муж замучил меня телеграммами, - сказал Марков. - Две телеграммы прислал. "Телеграфь, что случилось, беспокоюсь…" А что я могу отвечать? "Здорова целую Марков…" Нужны ему мои поцелуи? Я ничего не отвечал. Вот ещё письмо…
- Он что, с ума сошёл? - распечатывая письмо, проговорила Светлана. - За двадцать дней - две телеграммы и письмо. Делать, наверно, ему больше нечего, только на почту бегает!
Она села к столу напротив Карписа, стала читать письмо. И вдруг засмеялась:
- Он видел во сне, что была гроза и на меня упало дерево.
- Фу, чудак! - сказал Марков.
Карпис вскочил и принялся исполнять какой-то дикий танец.
- Стол опрокинешь, - испугалась Светлана.
- Сын родился! - вопил Карпис.
Он обнял Жука, который оказался ближе всех, и начал его целовать. Потом целовал всех подряд и меня тоже.
- Мы не знали, - сказал Марков, - а то бы купили бутылку вина. У тебя нет?
- Нету, - сказал Карпис.
- Эх ты, а ещё отец!
После ужина я почему-то долго не мог уснуть. Ночная степь мерещилась мне, белая рубашка Маркова, Вольфрам на берегу Урала. Ещё Тузик мешал спать - лаял и лаял. Марков тоже не спал - я слышал, как он кричал на Тузика. И Карпис ворочался рядом со мной в своём спальнике.
- Не спишь? - сказал Карпис. - Пойдём к озеру, посидим.
Мне не хотелось вылезать из тёплого мешка. Но я всё-таки вылез и пошёл с ним к озеру.
Мы сели у самой воды на корявый ствол старой ивы. Ива от корня сначала стелилась по земле, а потом наклонно поднималась над озером, так что нижние ветви её доставали до воды. Сидеть на дереве было удобно, как на скамье.
Озеро называлось Голубым, но сейчас оно было чёрное, вода маслянисто блестела, и по этой блестящей чёрной поверхности наискосок тянулась серебристая лунная полоса. По берегам озера зубчато темнел лес, а как раз напротив лагеря, на той стороне озера, поднималась гора.
Карпис курил и молчал, только огонёк его папиросы то вспыхивал ярко, то бледнел. Я дома тоже покуривал потихоньку от матери, но так, изредка, чтобы не ударить в грязь лицом перед товарищами, а всерьёз ещё не втянулся. Если бы Карпис предложил мне закурить, я тоже сейчас по-мужски попыхивал бы папиросой. Но он не предложил, а просить я не стал.
Мы сидели, смотрели на озеро и молчали. Мне казалось, что лунная дорожка похожа на удивительный узкий мостик - можно встать и пойти по этому мостику через озеро, в тот тёмный лес на противоположном берегу, на гору и дальше, в какой-то неизвестный странный мир.
Но и тут, на берегу, было странно. Сидят два незнакомых человека, сидят без слов, и старший не считает другого даже за взрослого, не предложит ему закурить, а всё-таки что-то неуловимое связывает этих людей. Что? Может, ночь, а может, просто живущая в каждом жажда простой человеческой близости.
Громко, с подвыванием залаял Тузик:
"Гав, гав, гау-у!"
- Тузик, Тузик! - сонно позвал с машины Марков - они с Иваном устроились спать в кузове машины.
"Гау-у!" - отозвался Тузик.
- Вот подлая собака! - в сердцах крикнул Марков.
- Ты спи, не слушай, - посоветовал Иван.
"Гав, гав, гав!" - заливался Тузик.
- Чтоб тебе провалиться, дрянь бесхвостая! - крикнул Марков.
Он слез с машины и погнался за собакой. Тузик теперь лаял уже не возле лагеря, а в отдалении, и притворно-ласковый голос Маркова доносился откуда-то справа.
- Тузик, Тузик! - звал Марков.
Тузик пуще лаял - наверное, вообразил, что Марков до смерти рад поиграть с ним под луной.
- Ну, приди только, наглец! - пригрозил Марков.
Карпис тихонько смеялся:
- Не уважает Тузик нашего начальника.
- А другие уважают? - спросил я.
Карпис не сразу ответил - сперва в последний раз затянулся папиросой и швырнул её в озеро. Оранжевый огонёк описал в воздухе дугу и погас.
- Уважают, - сказал наконец Карпис. - Справедливый мужик. И дело знает.
Лунного мостика уже не было на озере, луна спряталась за облаками, а очертания берегов яснее проступали в ночном мраке - может, оттого, что глаза успели привыкнуть к темноте. По середине озера поднималось что-то чёрное.
- Что там, остров? - спросил я.
- Нет, камыши.
Было очень тихо, только слабые всплески тревожили временами ночную тишь - рыба выпрыгивала или ветерок нагонял на берег волну.
- Понимаешь, - заговорил Карпис, - я после этого письма как будто другим стал. Старше. Сильнее. И счастливее. Отец… Великолепно звучит: о-тец. Ты не находишь?
- Нахожу, - сказал я. - Великолепно. Но у меня нет отца.
- Умер?
- Ушёл. Где-то у Ремарка сказано, что жизнь слишком длинна для одной любви. Ну вот… Он ушёл от нас.
Карпис молчал и, кажется, старался разглядеть меня.
- Ты не хочешь закурить? - вдруг спросил он.
- Давай.
Два огонька вспыхивают и меркнут на берегу озера. Два человека сидят у воды на стволе старой ивы и молчат. Тёмные ветви ивы покачиваются над ними, будто дерево тоже хочет что-то сказать.
- Это неверно, - говорит Карпис, опустив над водою руку с папиросой, - это неверно, что жизнь длинна для одной любви. Жизнь коротка для одной любви. Человек умирает и уносит с собой в могилу столько неясности, что её хватило бы обогреть не одно сердце. Если только он знает, что такое любовь.
- А что это такое? - спрашиваю я, глядя через озеро на тёмные очертания гор.
Карпис отвечает вопросом:
- Ты любишь свою мать?
- Мать?
Я не знаю. Раньше мне казалось, что нет. А теперь… Наверное, люблю. Наверное? Никогда не думал о том, люблю ли я мать. И я отвечаю уклончиво:
- Не так уж люблю…
- Значит, ты не узнаешь и настоящей любви к женщине.
Я пожимаю плечами:
- А тот, кто вырос в детдоме?
- Да, - сказал Карпис. - Может, стало меньше любви оттого, что война оставила нам много сирот. У малыша нежное сердце. Если плеснуть холодной воды, оно сожмётся, и не всегда потом удаётся его отогреть.
- А ты любил свою мать? - спросил я.
- Любил, - сказал Карпис. - Я и теперь её люблю. Я считаю самой большой своей виной в жизни обиды, которые причинил матери.
- А отец? - спросил я. - Есть у тебя отец?
- Погиб на фронте, - сказал Карпис. - Мне было шесть лет, когда он приезжал в отпуск. Обнимал меня одной рукой - другая висела на перевязи. Борода у него была колючая, он редко брился. Песни любил фронтовые петь. А вообще-то мало я его помню.
- Я совсем не помню.
Тузик вдруг принялся опять яростно лаять. Может быть, его заинтересовал наш разговор и он пытался вмешаться.
- Вот проклятая собака! - сонно проговорил Марков.
Голубое озеро
Когда я проснулся, Карписа в палатке не было. Может, он и не ложился? Поблизости слышались голоса; должно быть, все уже встали. Я быстро оделся и вышел из палатки. И сразу увидел озеро. Вон и та ива, на которой мы ночью сидели с Карписом. Ну и красота!..
Озеро было большое, сильно вытянутое и так ровно голубело, будто добросовестный маляр тщательно выкрасил дно озера голубой краской. Белые облака, горы и деревья отражались в воде. Слева зелёный полуостров длинным языком врезался в озеро, немного не достигая противоположного берега. Полуостров заканчивался высоким круглым холмом, похожим на солдатский шлем. Светло-зелёные лиственницы поднимались по его склонам. Казалось, что холм этот давным-давно поднялся прямо из озера, а потом чародейка природа перекинула к нему с берега мост, застелив его богатым ковром из трав и кустарников.
По берегам озера стояли камыши, забредали они и подальше от берега, то кучкой поднимались над водой, то тянулись цепочкой. В одном месте камыши росли правильным кругом, словно кто-то нарочно сплёл зелёную корзинку и пустил её плавать по воде.
Там, дальше, за камышами, берега озера окружал лес. Он стоял ровной стеной вдоль берега, взбирался на горы до самых вершин и, перевалив вершины, уходил по их склонам на другие горы, которые тянулись тут широкой беспрерывной грядой.
Я так загляделся на озеро и на горы, что обо всём забыл. Иван неслышно подошёл сзади и положил руку мне на плечо.
- Иди купайся, - сказал он. - Все купаются.
- А ты?
- Кашу варю.
Я вышел на берег. Далеко, почти на середине озера, виднелись четыре головы. Поплыть к ним? Нет. Не поплыву. Я наскоро искупался у берега и пошёл помогать Ивану.
Стол здесь стоял возле главной палатки под двумя большими и старыми берёзами, которые росли от одного корня. Одна берёза вытянулась прямо к небу, другая слегка отклонилась, чтобы дать простор гордой сестре. Зелёные ветви берёз нависли над палаткой и над столом, и сейчас от них падала густая длинная тень, лишь кое-где пробитая солнечными бликами.
- Это сейчас тут никто не живёт, тихо, - сказал Иван, нарезая толстыми ломтями хлеб, - а до революции тут была концессия - англичане работали, драгами добывали золото. Во время гражданской войны партизаны взорвали драгу. Когда погода ясная, сквозь воду видны затонувшие части машин.
- А где? Далеко от берега?
- Далеко. Почти на середине озера.
Марков первым выбрался из озера, оделся на берегу, подошёл к столу - загорелый, подтянутый, белозубый, в чистой голубой тенниске.
- Здравствуй, Гарик, - приветливо сказал мне. - Долго спишь. Придётся вставать раньше.
- Это я только сегодня.
- И мы не будили тебя. Сегодня - гость, а завтра уже будешь хозяином.
Оказывается, здесь я буду вроде бы штатным дежурным: охранять лагерь и готовить еду.
А в маршруты ходить мне не придётся. В маршруты будут ходить без меня.