За борами за дремучими - Валерий Меньшиков 4 стр.


- А ты на чужое не зарься, свое потеряешь, - осуждает меня Валька. Крут он не только на словах, но и на деле. Сколько раз думу свою взвесит, лишь ему известно. Но что скажет, как отрежет. Возразить уже нечего. Потому как прав он со всех сторон.

Вот и виноватюсь я запоздало:

- Да мне что, до чужого делов нет совсем. Сейчас у всех огурцов наспело. Это по первости…

- А мне с чужой гряды всегда огурец слаще кажется, - смеется Рудька. Весело так, беззаботно смеется. Забыл, видать, про неокученную картошку. И я не обижаюсь на справедливые Валькины слова. За ранним огурцом он и сам до чужого огорода охотник. Я гляжу на взмокревшую на его спине рубаху и, не утерпев, спрашиваю:

- Валька, чего мы в такую даль забираемся? Порыбалить и здесь можно. Тут и река поглыбже, и омутов больше, чем в верховьях.

Молчит Валька, голову скособенил, прислушивается к чему-то. И правда, журчит где-то неподалеку вода. Но тропа круто уходит в сторону, огибая затравеневшую низинку, а потом опять тянется навстречу солнцу…

Нежно-сиреневые цветы волной подкатывают к нашим ногам. Терпко пахнет багульником. Разомлевшая трава дурманит голову, учащает биение сердца, и мы убыстряем шаг, чтобы скорее миновать это место. С нижнего сука ближайшей сосны медленно снимается глухарь. Валька провожает его завороженным взглядом.

- Скрипач…

- Почему скрипач? - спрашиваю его.

- Перволеток. Петь еще не научился, хыркает только. Такого и палкой сшибить запросто. Рядышком подпускает, любопытничает… Да, улетела жареха.

А мне глухаря жалко. Красивая птица. Пускай живет. Подрастет, лес песней порадует, птенцов копалухе поможет выходить. А без глухаря, без песни его весенней, какой же бор.

Солнце уже печет во всю свою силушку, слепит, и над травами стоит зыбкое марево. В ярком духмяном разливе невольно примечаешь белые колокольчики купены, дымчатую горошину вороньего глаза, нежно-сиреневые лепестки дикой герани.

По-особому красивы таежные травы. И у каждой свой норов, почти любая годится в дело. Только одну надо собирать на рассвете, с росной капелью на листьях, пока пчела не успела испить с цветка нектар, другую - наоборот, в дремотный полудень. А вот от того же вороньего глаза, что подобно перезрелой черничине просится сразу в рот, жди большой беды. Красива ягода, да ядовита.

Срываю на ходу метелку желто-оранжевых цветков, покрытых темно-красными точками, мну их в ладони. На пальцы выбрызгивают кровавые капельки. Это - зверобой, у нас его называют "куртинкой" и "заячьей кровью". Трава и правда "зверя бьет", коровы от нее начинают беситься, лягать всех подряд. А человеку она на пользу, от ста недугов вылечивает. "Без муки хлеба не испечешь, без зверобоя здоровья не выправишь", - говорит моя бабка и пользует настои для укрепления десен, а мазь при лечении язв и ожогов. Мы же из лепестков делаем ярко-красную краску, а из созревших трехгранных коробочек вытрясаем мелкие, похожие на мак семена. Во рту они горчат, вызывают вялость и сонливость, но мы их все равно едим. И вот никто еще не умер. Да и не умрет, видно, потому что разной отравы и несъедобья мы перепробовали столько, что наши желудки уже не боятся яда, как Валькины пятки змеиных укусов.

Высветлился на взгорье бор - это серебристые мхи, будто ранний снежок, припорошили землю, излучают голубое сияние. И сразу же хрустнуло что-то под ногой, глянул - пробрызнула сквозь беломшистую курчавинку настоящая кровь. Рыжик! Да не один. Разом приметил я несколько огненных пятаков. Любит этот гриб горелые места, побитые жарким палом ельники, почерневшую дернину на старом костровище и вот такие, прогретые солнцем горушки. Стоит он всегда чистый, будто умытый, крепкая шляпка от рос набирает густой красноты, и, лишь созревая, гриб показывает свою светло-оранжевую, а то и голубовато-зеленую бахрому. Соленый рыжик в доме - всегда для дорогого гостя, и набрать его на свежее жарево - мечта каждого грибника. Но сегодня нам не до этого, забота наша потяжелее - порадовать родных наваристой ухой. Вот и уводит Валька нас с приглянувшейся горушки в затравеневшую ложбину.

Сочные мясистые листья, похожие на след коровьего копыта, перекрывают тропу. Трава эта так и зовется: копытень. Сколько ее ни топчи, все равно отрастет, не оставит полюбившееся место. А раз явился глазу копытень, ищи по соседству воду. И вправду, воздух заметно посвежел, и где-то совсем рядом, внизу, вызванивает невидимый родничок. К нему и спускается с песчаного откоса тропа.

Тихоструйная речка открывается зеркально-зеленоватой заводью, притененной у берегов нависающими кустами смородины. Прямо из-под наших ног какая-то черная лента шлепается в воду, напугав нас на мгновенье. Рудька замахивается ведерком, но, увидев оранжевые крапинки на черной точеной головке, недовольно ворчит:

- Ужака! Испугал…

Убить ужа - накликать беду на всю родню. В примету эту мы верим, а потому ведем себя по отношению к ужам миролюбиво, играем с ними, греем их в пазушках, носим под кепками на голове, пугая девчонок. Может, и ужи чувствуют человеческую доброту, жмутся к жилью, выбирая для своих гнездовий прогретые огуречные гряды. А где поселится уж, там гадюке не бывать. Не подпустит он ее к человеку, не позволит обидеть нежданным укусом. Потревоженный нами "ужака" - зеркально-черная лента - стремительно пересекает реку, но мы уже не обращаем на него внимания.

- Отсюда и начнем. - Валька, осыпая ногами комья земли, устремляется вниз, но на узкой полоске песчаного наноса, у самого уреза воды резко останавливается, будто наметка и вздувшаяся паруском на спине рубашка прекращают его разбег. Рудька, а следом и я на задницах соскальзываем вниз по крутому откосу, рядышком с выбитым желобом спуска, и уже готовы в радостном гике раззявить рты, но Валька предупредительно поднимает свободную руку.

- Тш-ш!.. Распугаете рыбу.

Воды в заводи - и колен не замочишь, чуть поглубже - у дальнего берега, где скрылся уж, а здесь солнышко беспрепятственно высвечивает на дне каждую галечку, каждую зернинку песка, и я замечаю, как у небольшого барханчика в светло-зеленых струях подрагивают короткие темные веретенца.

Пескари! Вот она наша добыча! Не упустить бы… Не просеять сквозь частую ячею сетки. Пескарь, конечно, по нашему разумению - рыбешка глупая. Ему и жизни намеряно до первой встречи с прожорливой щучьей пастью, но просто так его не изловишь - пуглив не в меру. Стоит заслонить солнце облаку, скользнет по воде тень, и нет на облюбованном месте пескариной стаи. Была перед глазами и исчезла, лишь по дну еле приметно струится цевкой следом песок. А пескарню ищи где-нибудь по соседству, на новом прогретом мелководье.

- Я спущусь ниже, - шепчет Валька, - насторожу наметку, дам знать. Тогда и… - Хватаясь за нависшие ветви смородины, он ловко поднимается на обрыв, с которого мы только что скатились.

Колотится в груди сердце, не уймешь. Вот она, добыча, на виду. Пескаря, конечно, в ухе не соберешь, весь разварится, а на сковородке он хорош, да и так, над костерком подкопченный, дымом пропахший… Ну, а где рыбья мелкота, тут рыбаку может явиться интерес и покрупнее.

Привычно снимаем и увязываем обувку. Я сращиваю тесемкой за ушки сапоги, хомутом навешиваю их на шею. Рудька расслабляет сыромятные шнурки на своих стареньких с отбеленными носками ботинках. Бот лежит между нами, и, пока я соображаю, кому первому он достанется, Рудька, преодолев в себе какую-то думу, снова зашнуровывает ботинки.

- Промокнут - высохнут…

Я знаю, почти уверен, что в предстоящем деле на шее мне сапоги сухими не спасти - все равно воды нахлебаются, - но как-то спокойнее от привычной заботливости к своим носимым вещам. Тревожась за друга, предупреждаю его:

- Мать-то, за ботинки, знаешь…

- А-а, за семь бед - один ответ. Впервой мне, что ли? Она и за картошку по голове не погладит…

Негромкий посвист призывно раздается из-за кустов. Нашел, видать, Валька для рыбацкого зачина удобное место, перекрыл рыбе ход.

- Иэ-эх! - кричит Рудька. - Поехали, ро́дные!..

Теперь чем больше шума и суматохи, тем лучше. Я взбалтываю ногами воду, шлепаю по ней ладонями, а Рудька резко взмахивает над головой ботом. Брызги - нет, не брызги, а осколочки солнца - взлетают вверх, и кажется, что на реке разыгралась настоящая буря: вода приходит в движение, клокочет, накатывается на берега, мутнеет от взбудораженного песка и ила. Но это, конечно, ненадолго. Муть тут же осядет, вода-то проточная, сама себя высветлит, нам главное - стронуть с места рыбу, выгнать ее к наметке.

Мы с Рудькой кричим что-то несуразное, выделываем на воде кренделя, возбуждая себя криком, обретенной вольницей, переполнившим нас счастьем.

За поворотом берега́, густо заросшие поверху кустами, раздаются еще шире, давая простор воде, по желтым откосам змеятся корни оказавшихся вблизи сосен. Одна из них, видимо, не выдержав напора шалой весенней воды, увлеченная собственной ядреной тяжестью, рухнула вниз. Вода, солнце и время сделали свое привычное дело - оголили сосну от хвои и сопревшего корья, и сейчас она огромной побуревшей костью почти полностью перекрывает Ниап. Около ее вершины взбитыми мыльными хлопьями скопилась пена, а рядом, посредине узкой проточки, и затаился наш Валька. Наметки не видно, из воды торчит лишь шест, который он крепко держит обеими руками и что-то напряженно высматривает в накатывающем на него замутненном потоке. Мы еще отчаяннее шумим и будоражим воду. Забыв про все, я с силой бью по ней сапогами, с каждым шагом сближаясь с Валькой. И вот он улучает момент, выдергивает наметку, и в ней что-то вспыхивает малиновыми угольками и зеркальными блестками.

- Окунь, окунь, - ликует Рудька, - не упусти-и…

- Не упусти-и… - вторю ему я.

Мы на коленях ползаем по мокрому песку вокруг наметки, в которой бьются, отливая серебристой чешуей, три чебака и довольно увесистый окунище. Чебаки ровные, гибкие, похожие до последней чешуйки друг на друга: видать, и вывелись разом из одного икряного помета, плавали и кормились бок о бок, а потому и попали вместе в беду. Окунь горбат, но красив - с темноватым отливом вдоль колючего хребта и черными полосками на округлых боках. Ярко-красные плавники и такой же хвост огненными язычками подрагивают на солнце. А пескарей нет. Куда подевалась подсмотренная нами стайка, непонятно. Стрельнула в суматохе мимо наших ног или затаилась где-то в мутной воде? Нет, верней всего прошмыгнула беспрепятственно сквозь крупноячеистую сетку. Может, и подбирал ее дед с умыслом, чтобы не загубить напрасно рыбью молодь.

Давно набрало солнце ослепительной белизны, плавится над самой головой, высветлило все вокруг, растопило утренние тени. Мы с Рудькой насквозь мокрые, но с удовольствием еще и еще раз окатываем себя водой, выискивая места поглубже, окунаемся с головой. Вода как парное молоко, и выходить из нее не хочется.

Изрядно отмерили мы уже речным лабиринтом, проботали не один омуток, а в нашем ведре плещется всего десятка два чебачков-недомерков да мясистых крапчатых пескарей и лишь у самого днища таится полосатый окунь. Улов пока не очень знатный, можно сказать, "кошачий", но ближе к поселку, в низовьях, омутов будет больше, и мы надеемся на удачу.

Очередной изгиб реки остается позади, и перед нами открывается темноликая протока в обрамлении густолистых корявых верб. Рудька с сожалением смотрит на меня:

- Я вглубь полезу, а ты прижимайся к берегу, да сапоги не утопи.

- Не утоплю.

Где-то впереди не видимый нами Валька подает голос:

- Давай, робя, шуми!

Я "шумлю" около самых кустов, цепляясь за их теплые ветки, а Рудька делает шаг в сторону и сразу же проваливается в воду почти по грудь. Бот теперь ему не помощник, разве что на плаву подсобит держаться.

Сжатая берегами река убыстряет свое течение, вербы склонились к самой воде, полощут в ней свои ветви. Ноги мои давно потеряли дно, я стараюсь держать их повыше, потому что там, в глубине, вода набрала остуды, да и так слышно - журчит, напевает где-то невдалеке ручеек, видать, пробился из-под суглинистого пласта неугомонный родничок, охлаждает речку. Ключей вдоль нашего Ниапа не так уж мало, вода в них разная на вкус: иную пей - не напьешься, пока не вздует живот, а от другой поневоле отвернешь нос - так напахнет протухлым яйцом. Но почти всегда в том месте, где вырывается на волю подземный источник, насобираешь маслянисто-вязкой голубоватой глины, из которой можно слепить свисток или какую-нибудь зверушку. И сейчас я невольно вглядываюсь в берег, но Рудька, которого течением вынесло далеко вперед, оборачивается и хрипит:

- Не отставай!

Шлеп, шлееп… Плыву я по-собачьи, стараясь по-резче ударить по воде руками и ногами. Сапоги, конечно, уже полны, тесьма тлеющей нитью обжигает шею, непомерная тяжесть влечет меня вниз, в холодный придонный слой, но я из последних силенок держусь на плаву, и кто-то неизвестный нашептывает: "Скинь сапоги, скинь", - распаляя этим мое отчаянье, но берег рядом, до кустов при желании можно достать рукой, и народившийся в груди холодок исчезает. "Когда же придет конец этой протоке и где же Валька?" Я старательно тянусь за Рудькой, похоже, и ему нелегко - ботинки сейчас что гири, - он уже давно плывет "солдатиком", держась руками за бот, и больше кричит, чем тревожит воду.

Наконец течение выносит нас к круглой, как блюдо, заводи. Омут и мои страхи остаются позади, река ощутимо мелеет - ноги ловят дно, и, улучив момент, я выливаю из размокших сапог воду и начинаю потихоньку соображать.

Песчаный островок в конце заводи, пробитый кое-где зелеными жалами осоки-резучки, расчленил Ниап на два рукава. Тот, что напротив меня, видимо, за лето под-мелел, его загатило сучьями и разным древесным хламом, воде здесь большого хода нет, и Валька наметкой сторожит вторую протоку - там я примечаю его синюю рубашку.

Дно под нами постепенно поднимается, и мы с Рудькой, как богатыри в пушкинской сказке, возникаем из глубины, мокрая одежда облипает наши совсем не богатырские тела, вода стекает с нас ручейками, и, может, потому мы больше заняты собой и не замечаем, что происходит с Валькой.

- Сю-да-а! - зовет он каким-то чужим голосом. Не сговариваясь, мы бросаемся к нему, увязая ногами в донном песчаном месиве. Кажется, что Валька борется с кем-то, пытается подняться и снова падает, и тогда из воды торчит лишь его круглая, как подсолнух, голова. На миг что-то черное, похожее на намокшее полено, появляется у Вальки в руках, он судорожно дергается в сторону, к песчаной полоске острова, и тогда я вижу, что в наметке, а вернее в обрывках сети, бьется огромная щука. Изгибаясь мощным, будто отлакированным телом, пробуравливая борозду в песке, она ползет к воде, и Валька животом падает на нее. Лицо у него испуганное, глаза что два позеленелых пятака, и он, пожалуй, впервые так растерян и не знает, что делать. Щука с силой бьет его хвостом, Валька вскакивает и в тот же момент, выхватив у сомлевшего от всего увиденного Рудьки бот, бьет рыбину по голове. Щука ненадолго стихает, а потом открывает в злобе зубастый рот - а может, это кажется мне! - и снова, дергаясь, рывками сползает к протоке. Валька снова бьет ее ботом, стараясь попасть чуть пониже головы, но разве такую громадину одним ударом успокоишь, и он, изловчившись, за хвост отдергивает ее к центру островка.

- Теперь уснет…

Вывалянная в горячем песке, щука смотрит на нас злым глазом-горошиной, пасть у нее приоткрыта - видна нижняя подковка челюсти, густо усеянная гнутыми внутрь зубами-зацепами. Такой только попадись!

Валька обессиленно садится рядом с ней, тяжело и прерывисто дышит, видать, все еще приходит в себя. Мы с Рудькой молчим, ждем его рассказа. Нам-то что, отшлепали по воде, обувку не утопили - и ладно, а наш коновод вон с каким страшилищем схватился.

- Будто торпеда выскочила, я и не понял сначала. - Валька встряхивает головой, рассеивая вокруг себя водяную пыль. - А сетка-то прелая, могла и пробить. А я, я-то по-первости и на ногах не устоял… Откуда только и взялась такая…

Валька смолкает. Видимо, заново переживает случившееся.

И то правда, откуда такой крупной рыбине здесь взяться. Верней всего, что сплавилась с озера по большой талой воде, облюбовала для кормежки холодную ключевую протоку, да припозднилась, а тут и вода скатилась в низовья, пленила ее песчаными перекатами, до следующей весны сделала хозяйкой Вербного омута. Но теперь рыбной молоди посвободней будет - поймали мы их обидчицу. Вот она, колодой лежит у наших ног. И мы, оглушенные такой удачей, лежим рядом с ней, теплый парок струится от мокрой одежды, журчит чуть пониже нас вода, шелестят листвой вербы. А над рекой, над зелеными шапками вербных вершин качается ослепительно-белесое марево, которое заполнило все небо, а сгусток солнца столь ярок, что при мимолетном взгляде на него глазам становится больно. У меня нет слов, чтобы сказать друзьям, как я люблю их, как дорожу их дружбой, как мне хорошо с ними сейчас на этом островке, затерянном посреди таежных лесов. Как хороши, как незабываемы такие минуты. Но лучшее сегодня у нас еще впереди. И, совсем разомлев от нахлынувших чувств, я отчетливо вижу, как нарочито медленно идем мы сельской улицей: Валька чуть сбоку, с наметкой и ведерком в руках, у нас с Рудькой на плечах шест, который прогнулся под тяжестью привязанной к нему щуки. А отовсюду сбегаются ребята, чтобы поглазеть на чудо, позавидовать нашей удаче, нежданному рыбацкому счастью…

ВДОЛЬ КАНАВЫ, ПО МОСТОЧКУ…

Росли мы в свое время потихоньку, не то чтобы заморышами, но и не очень тянулись ввысь и раздавались в плечах: видать, было тому причиной не очень разносольное питание лихой военной поры. Но и жалобиться на скудость грех, лес выручал всегда: давал к столу грибы, ягоды, съедобное разнотравье, а при удаче - и боровую дичь. Вот почему с ранних лет дотошно изучали мы близлежащие леса, с каждым разом все дальше и дальше углубляясь от знакомых мест в тайгу, с оглядкой на приметные ориентиры и с тревожно-радостным ожиданием встречи с неведомой еще стороной. И это было как наваждение. Неодолимо тянуло под сень деревьев, за речку, за уходящую от поселка стрелой канаву, на новые нехоженые места, вслед за безмятежно плывущими куда-то облаками.

Из рассказов старших, из первых прочитанных книг я знал, что есть на свете моря и горы, и реки не чета нашему мелководному Ниапу. А еще есть большие города, белые, как крыло лебедя-кликуна, залитые ярким электрическим светом. Верилось в это и не верилось, но тревожило всегда, особенно в тягучие вечера, когда перед сном собирались мы на кухне. Подкопченное стекло семилинейной керосиновой лампы, подвешенной за дужку к потолку, отражало металлической тарелкой-абажуром неяркое пятно света, сгущая в углах темноту и создавая тот спокойный тихий уют, который так располагает к беседе. Больше всего мы говорили про Сталинград, потому что именно под этим городом воевал мой отец, охотился за немцами со своей неразлучницей - снайперской винтовкой. А с последним письмом пришло новое слово: Саратов. Там в госпитале поправлялся отец. Как написал он в своем письме, "накрыли его засаду немцы минами и посекли, как капусту. В отместку за убитого им офицера". Отца за его раны и пролитую кровь мне до слез было жалко. Но главное, что он жив и слал приветы всей нашей многочисленной родне и всем знакомым. Я уже не раз рассказывал ребятам про его удачный выстрел и еще говорил, что мы с матерью собираемся в этот самый Саратов, на свидание с отцом. И мои друзья не смеялись надо мной, хотя, наверное, не верили в столь далекую поездку.

Назад Дальше