- Стойте, но егозите! - перебил Степка. - Тут все обмозговать надо. Это дело не шутейное.
И замолчал, нахмурив белые брови.
Обмозговывал он долго, а мы пропалывали за него морковку.
- Чего ты делаешь, балда! - вдруг закричал Степка на Федьку. - Ты же как раз саму морковку выдергиваешь!
- Молчал, молчал и заорал, - сказал Федька недовольно. - Поли сам тогда.
Но мы все же пропололи грядку, и Степка высказал обмозгованное решение.
- Надо следить. По всем правилам. Как сыщики выслеживают. - Он прицелился на Федьку: - Сначала будешь следить ты.
- Не-е! - запротестовал Федька. - Лучше я потом.
- Как потом? Случ чего, ты его гипнозом, - поддержал я Степку.
- Гипноз, может, не действует. Я в темноте глядел в точку, а потом уснул. Может, я и не час глядел, - сознался Федька.
- У-у, вечно ты такой! - зашипел Степка.
Решено было, что сначала Степка, потом я, а потом Федька. Но когда мы снова пришли в сельпо, оно было закрыто. И в этот день так и не открылось.
* * *
В обед отец наелся пышек, что напекла Ликановна из муки, купленной мною, и, выйдя из-за стола, вдруг стал бледнеть. Потом упал и стал кататься по полу в жестоком приступе рвоты. Дед срывающимся голосом вызвал по телефону доктора.
Доктор, подвижный старичок с беленьким клинышком бородки, прибежал вскоре.
- Что он ел? - спросил доктор.
Дед показал на пышки и чай. Доктор повертел пышку в руках, понюхал.
- Больше никто не ел?
- Не успели, - ответил дед.
- Откуда мука?
- Из сельпа.
- Осталась?
- Есть еще…
В муке нашли мышьяк.
Продавец как в воду канул.
Глава десятая
Ключарка до половины - воробью по колено, но под правым берегом омут. Там - с ручками. Там мы и купаемся. А греться вылезаем на левый берег, на мелкий желтый песок, плотно прибитый нашими телами.
На самой мелкоте у берега хлюпает мелюзга. Какой-то карапуз лежит наполовину в воде, наполовину на берегу и восторженно кричит таким же шпингалетам, как и он сам: "Идите сюда! Здесь мелкая глубочина!"
Мы со Степкой накупались до синих губ и отогреваемся на горячем песке рядом с "мелкой глубочиной". А Федьки все не видно. Наконец он пришел. Скучный. Сел рядом. Сопит.
- Ты чего? - спрашивает Степка, вглядываясь в грязные потеки на Федькином лице.
- Тятька выпорол, - тяжело вздыхает Федька.
- За что?
- За мед.
И Федька поведал нам горестную историю.
Был у них лагушок меду, который Федькина мать берегла пуще глаза к празднику, гостям особо важным. Летом Федька никогда не ел вместе с семьей и потому не знал, что мед не трогают. Думал, все едят, и сам ел потихоньку. Ел, ел да и слопал весь.
- Целый лагушок?! - ахаем мы и смотрим на Федькино пузо.
- Дык… я ж не враз. Кабы не Сусечиха… А то приперлась. А мамка перед ней рассыпалась. Муку у них занимали. Отдавать надо, а нечем. Вот мамка и вздумала усластить. Сунулась в лагушок, а там оскребушки. Тятька выпорол.
Федька горестно вздыхает, глядит на свои черные ноги сплошь в цыпках. Мы не утешаем его, не девчонки.
Наконец жара донимает нас, лезем в воду. Плаваем на спине, ныряем, достаем ракушки со дна.
Раздвигая воду сильным плечом, саженками подплывает Сенька Сусеков. Глухо сопнув, хватает меня за шею деревянно-твердыми пальцами и начинает окунать в воду:
- Курнись, курнись, коммуненок!
Я выбился из сил, уже захлебываюсь, а он все сует и сует меня под воду. Я пустил пузыри.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Степка не выскочил на берег и не заорал благим матом о помощи.
Прибежали парни, что купались под мостом, на самом глубоком месте. Среди них Вася Проскурин. Сенька отпустил меня.
- Пошутковать нельзя… - осклабился он. - Чё я ему сделал, секлетарскому пащенку?
- На мальков? - спрашивает Вася Проскурин. Спрашивает спокойно, а на скулах вспухли желваки. - Ты меня курни.
Стоят друг против друга, разительно отличаясь. Сенька - коренастый, с тяжелыми свислыми плечами. Несмотря на молодость, он огруз и кажется старше своих лет. А Вася Проскурин - тонкий, стройный и весь светится. Будто березка против коряги. Такие березки гнутся в бурю, но стоят, а коряги хрупают пополам.
Весело, с вызовом гладит Вася на Сеньку, и нежно алеет рубец на щеке от лома, что сбросили на него с крыши клуба. У Сеньки под тяжелым прищуром век холодно блестят белки.
На берегу тихо, даже мелюзга присмирела.
Сенька, кинув вокруг злобный взгляд, с придыхом обещает:
- Курнем, надо будет.
И идет прочь. Идет вразвалку, неторопливо, но мне почему-то кажется, что вот-вот он перейдет на трусливую рысь. Вася провожает его тягуче-долгим взглядом.
Меня стало рвать. Одной водой. Я бессильно лег на песок, и в голове все пошло кругом. Наверное, я долго так лежал, потому что, когда очнулся, Федька облегченно вздохнул:
- Думал, ты утоп. Дыхания у тебя не было.
У меня все еще кружится голова. Мы долго сидим молча.
- Леньк, - спрашивает Федька, - что такое классовая война? Это когда класс на класс? Как наш четвертый с пятым дрался?
- Ух и умная у тебя голова, - говорит вместо меня Степка, - только дураку досталась.
- Ты больно мудрый, - обижается Федька. - Я спрашиваю, а ты сразу…
Степка, видимо, чувствует угрызение совести и начинает объяснять:
- Это когда бедные на богатых. И не война, а борьба. Вот Сенька Леньку топил - это классовая борьба. В Васю лом кинули - это тоже. Или райком сгорел. Понял?
Федька молчит, что-то напряженно осмысливая.
Глава одиннадцатая
Из Новосибирска приехала комиссия. Разбирать дело о пожаре райкома. Больной отец лежал дома, и комиссия пришла к нам.
- Ну натворил, Берестов! - начал с порога высокий бритоголовый дядька.
- Чего натворил? - слабым голосом спросил отец, чуть приподымая голову над подушкой.
- Как "чего"? Райком сжег, списки конфискованного имущества утратил да и с ликвидацией единоличных хозяйств тянешь. Не выполняешь процент.
- Может, я и мышьяку специально наглотался? - тихо спросил отец, но в голосе я уловил холодное бешенство, что предвещало близкую бурю.
- Это ты брось! - сказал бритоголовый, вышагивая по комнате. - Мышьяк тут ни при чем. Тебя о райкоме спрашивают. Почему сгорел?
- Пожар был.
- Юмор здесь не уместен. Где был секретарь райкома? - В голосе бритоголового послышались начальственные нотки.
- В тракторной школе, в Бийске. Вам это известно из докладной.
- Нам известно, что нет райкома.
- Райком есть, - твердо сказал отец, и брови его слились в одну линию, а над ними высыпал бисер пота. - Работники живы, и я - секретарь райкома.
- Не завидую тебе, секретарь, - с расстановкой, многозначительно сказал бритоголовый.
- Не пугайте, - ответил отец.
- Боюсь, с партбилетом придется расстаться.
- Это… за что? - медленно, страшно медленно спросил отец и приподнялся на кровати. Кровь отлила с его лица. - Какая-то сволочь подожгла райком, а я билет выложить?! Вы что… с ума посходили?
- Но-но, поосторожней, выбирай выражения, - просипел другой дядька, толстый и молчавший до этого.
Воротник тугой петлей захлестнул его багровую, налитую кровью шею. Я подумал, как бы он ненароком не удушился.
- Тут истерикой не возьмешь, - сказал он. - И не сволочись. Если у нас в каждом районе райкомы гореть будут, что же останется?
- Люди.
- Вон ты как! Значит, вины за собой не признаешь?
- Погодите, товарищи, - вмешался третий, длинноносый молодой мужчина. - Чего вы все удила закусили?
- Вину признаю, - слабо сказал отец. - За райком отвечу, но партбилет выкладывать - извините!
- А это у тебя спрашивать не будем, - махнул рукой бритоголовый. - Выложишь как миленький.
- Врешь! - Отец быстро сел на постели, бритоголовый отшатнулся. Но отец опять уже повалился на кровать, мучительно застонал и хрипло выдавил: - Не ты мне его давал, не тебе и отбирать!
- Что это? - вдруг раздался властный, с легким нерусским выговором голос с порога.
Все разом оглянулись.
В дверях стоял Эйхе.
Никто и не заметил, как к нашему дому подкатила легковая машина и из нее вылез первый секретарь крайкома. Высокий, сухощавый, с маленькой бородкой и аккуратно подстриженными усами, он походил на Дзержинского. Полувоенная форма - серая гимнастерка и синие галифе, заправленные в высокие хромовые сапоги, - добавляла это сходство.
- Что это? - повторил Эйхе и шагнул в комнату.
Мне показалось, что у нас стало светлее, вроде бы стены раздвинулись.
- Видите ли… - начал бритоголовый, и я поразился, как неузнаваемо переменился его голос, какой он стал мягкий.
- Вижу, - нахмурился Эйхе и начал чеканить: - Во-первых, почему у постели больного секретаря райкома нет врача? Во-вторых, почему разбор дела происходит на дому секретаря, а не на бюро райкома?
- Райкома нет, Роберт Индрикович, - вкрадчиво сказал бритоголовый и развел руками: мол, я тут ни при чем.
Мне показалось, он поклонился.
- Нет здания райкома, - сухо поправил Эйхе и снял фуражку военного покроя, - а члены бюро райкома живы и работают. Или я неправильно информирован?
Эйхе сел на стул и вытер со лба капельки пота. Высокий, чистый лоб дяди Роберта был разделен на две части: нижнюю - загорелую, и верхнюю - незагорелую, что скрывала фуражка. И от этого лоб казался еще выше. Дядя Роберт пригладил потные волосы, которые были у него разделены пробором, и обвел взглядом комнату.
- Что же, я неправильно информирован? - повторил он вопрос.
- Нет, правильно, Роберт Индрикович, - ответил бритоголовый. - Только мы почли за лучшее отправить врача от постели, ввиду того, что в вопросах, которые мы хотели выяснить, врач не компетентен.
Эйхе поморщился от этой длинной фразы. Дальше я не слушал. Теперь все в порядке: дядя Роберт здесь.
Я выскочил на улицу, и вовремя: Степка и Федька уже залезали в легковушку. Дядя Вася - шофер Эйхе - собирался ехать на Ключарку мыть машину.
Здорово все же, что дядя Роберт приехал! Во-первых, его привез дядя Вася, а у него можно разжиться резиной на рогатки, и не какой-нибудь черной, а красной резиной, как и положено мальчишке, стоящему за Советскую власть. Это во-первых, как говорит дядя Роберт. Во-вторых, есть надежда прокатиться за увал. Дядя Роберт всегда катает нас на "эмке". В-третьих, приятно иметь знакомого настоящего революционера, который и в царских тюрьмах сидел, и в ссылке был, и революцию делал, и в гражданскую воевал. А уж дядя Роберт - настоящий старый революционер! У него даже кличка подпольная была: "Андрей".
На Ключарке мы рьяно помогаем дяде Васе мыть машину, и она начинает блестеть как новенькая. Потом купаемся сами, а потом, когда дядя Вася свертывает здоровенную самокрутку и закуривает, мы приступаем к главному.
- Воробьев у нас… - издалека начинает Федька и закатывает глаза, - страсть, дядя Вася!
- А-м-мм, - тянет дядя Вася, прищуривая от дыма один глаз.
- В огородах всё поклевали, - добавляет Степка. - Спасу нет.
- Пугало сделайте, - советует дядя Вася.
- Ой, дядь Вась, не боятся они их, на макушках сидят.
- М-м-мм.
- Бить их надо, - говорю я. - А руками разве накидаешься?
- Угу-м-мм.
Попыхивает себе самокруткой, блаженно щурится на речку, на плетни огородов, на дальние горы.
- Хорошо у вас здесь! Простор!
Разговор вроде бы подобрался к главному, и вот на тебе - опять потух!
- Воробьев у нас!.. - снова да ладом начинает Федька.
- М-м-мм.
Это сказка про белого бычка тянется, пока дядя Вася не накурится.
- Говорите, руками не накидаешься? - спрашивает дядя Вася и тщательно тушит о подметку окурок.
- Не накидаешься, дядь Вась! - горячо убеждаем мы.
- Плохо. Ничем помочь не могу. У меня только красная.
- Красная! - вопит Федька и пускается в пляс - Ура-а! Нам и надо красной.
- Красной? - удивленно спрашивает дядя Вася, а глаза его смеются. - Так бы и сказали сразу. Я думал, не возьмете Думал, черная нужна.
Гора с плеч. Держись, зареченские!
На обсохшей машине подкатываем к нашему дому. Дядя Роберт уже на крыльце, за ним толчется комиссия. Дядя Роберт что-то говорит бритоголовому.
Мы вылезаем из легковушки и мнемся возле нее. Дядя Роберт переводит глаза с бритоголового на нас, и мы какое-то время чувствуем этот неломкий, жесткий взгляд. Но вот глаза чуть сузились, приобрели спокойный блеск, и в излучинах рта легла хитроватая улыбка.
- Мушкетеры уже здесь?
- Здесь! - орем мы хором, подтягивая штаны и выпячивая животы вместо груди.
- Прокатить до увала? - подмигивает совсем уже весело дядя Роберт.
- Прокатить! - орем мы и, не дожидаясь особого приглашения, толкаясь, лезем на заднее сиденье.
Чего-чего, а прокатиться - хлебом не корми. И хотя договариваемся только до увала, на самом деле спокойненько его проезжаем. Едем, пока дядя Роберт не спросит шофера:
- Проехали, нет, увал?
Увал-то? - будто не зная, крутит головой дядя Вася. - Кто его знает. Надо у ребятишек спросить.
Мы вздыхаем:
- Проехали.
И чего так быстро его проезжаешь на машине? А пешком идешь, идешь!
- Ну что ж, прыгайте, зайчики, - смеется дядя Роберт, когда машина останавливается.
Мы горохом высыпаем из легковушки.
- Оружие есть? - спрашивает дядя Роберт.
- Есть! - показываем мы резину, уже разделенную и разрезанную на полосы для рогаток.
Дядя Роберт с самым серьезным видом осматривает резину.
- Это еще половина дела, - говорит он и вылезает из машины.
Гурьбой направляемся в березовый колок у дороги.
В березках тихо, солнце золотистой пряжей процеживается сквозь светло-зеленую листву и пятнами лежит на мягкой траве. Воздух здесь теплый, пахучий, настоянный на распаренном березовом листе.
- Вениками пахнет, - улыбается дядя Роберт, снимает фуражку и глубоко дышит всей грудью.
Он останавливается и, запрокинув голову, долго глядит на верхушки берез, на белые легкие облачка в высоком небе и с грустинкой говорит:
- Хорошо же вам, мальчишки!
Конечно, хорошо. Кто говорит - плохо?
Мы выбираем рогульки и мастерим рогатки. Потом бьем по цели - по консервной банке. Мажем безбожно, а дядя Роберт попадает.
- Вот как надо! - смеется он. - Мазилы. Тренируйтесь. Красноармейцами станете - метко стрелять потребуется.
Рогатку, которую он сам сделал, отдает Федьке, и тот сияет как начищенный самовар.
- Воробьев бейте, - наказывает на прощание дядя Роберт. - Скворцов не трогайте. Скворец - полезная птица, а воробьи - плуты. Воришки мелкие.
Провожаем его до машины.
- Коммунистический привет! - машет он нам из легковушки.
- Привет! - откликаемся мы и долго стоим в облаке пыли. Потом версты четыре топаем назад.
Прокатились!
Глава двенадцатая
Через неделю на бюро райкома отцу влепили выговор. Отец был еще болен, но уже ходил.
Вернулся с улыбкой на осунувшемся бледном лице, возбужденный.
- Пропарили, брат, меня! Сам Эйхе парил! А то - "партбилет на стол". Нет, шутишь! Выговор, конечно, по заслугам: охрана райкома была плохо налажена. И продавца прохлопали. Птица, видать.
Отец сильно ослаб и подолгу лежал у окна. Было непривычно видеть его дома и таким беспомощным.
Правда, и до отравления он болел. С ним бывали приступы лихорадки, которую он подцепил на Кавказе в гражданскую войну. Когда начинался приступ, он бывал беспомощным и валился с ног, а мы с дедом тащили на него всё, что было у нас теплого: и пальто мое, и отцовский полушубок из собачин, и дедов тулуп, а ему все было холодно, и руки его были ледяные. Трясло его так, что он лязгал зубами, будто совсем голый лежит на снегу.
"Эскадро-о-он!" - хрипел он в беспамятстве и судорожно шарил рукой по боку, ища эфес шашки.
Когда лихорадка переставала трепать, холодный пот ручьями лил по его желтому, осунувшемуся лицу. Отец пил хину, плевался и вполголоса, чтобы не слышал я, ругался.
После приступа он вставал страшный и какой-то чужой. Его пошатывало. Вялыми движениями вздрагивающих рук, обычно сильных, как кузнечные клещи, он долго застегивал командирский ремень на гимнастерке. И только тогда, когда привычно проверял барабан нагана, руки вновь приобретали цепкость и силу.
"Погодил бы чуток", - говорил дед.
"Не время", - ворохнув нездорово-желтыми белками, отвечал отец, совал наган в карман и уходил в ночь. Раскулачивать.
А теперь вот уже давно лежит отец дома и никуда не ходит.
Лежит и читает.
О той или иной книге он прямо и резко выражает свое мнение. Прочел "Тараса Бульбу", похвалил: "Вот это книжка! Всем книжкам книжка!" А когда я рассказал ему про "Айвенго", который потряс нас с Федькой своими рыцарскими подвигами, то отец охладил меня: "Шелуха. Короли там и прочие господа. И писать об них нечего. Вот Тарас Бульба - это да! За свою родину, за народ бился. Как это он на костре сказал, что, мол, нет товарищества крепче, чем русское, и силы нет сильнее. Вот!"
- Слушай, Ленька, - позвал он раз меня, - какие слова сказал немецкий поэт Гёте. Вот:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
А?! Здорово? Вот черт! Каждый день идет за них на бой. "Фауст" называется книжечка.
Отец повертел ее, полистал.
- Это мне Надежда Федоровна прочесть велела, карандашиком тут подчеркнула. По правде сказать, скучная книжка, не стал я ее читать. Чертовщина тут всякая, религия и прочая поповщина. А вот слова эти правильные. - И снова с удовольствием повторил:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Это ты запомни! Правильные слова. Книга, она многому научит. А писатели - народ башковитый. Я, знаешь, первый раз когда книжку прочитал, то подумал: "Как это он все подслушал, подглядел? Вот, думаю, проныра мужик".
Отец помолчал, потом улыбнулся, что-то вспомнив.