Из пламя и света - Сизова Магдалина Ивановна 27 стр.


ГЛАВА 1

В холодном воздухе, несмотря на мороз, уже пахло близкой весной.

Быстро бежали кони, еще быстрее бежали мысли обо всем, что было, и о том, что могло быть, но не сбылось.

Могло быть счастье, а была только боль отвергнутого сердца. Эта боль точно лезвием прошлась по нему. Нежное девичье лицо с безмятежным взглядом прелестных, но холодных глаз… Властный голос и манеры женщины, уже привыкшей побеждать… Натали!..

Могла бы? - о да, могла бы! - вся жизнь озариться счастьем его новой любви. Что же встало между ним и Варенькой? Может быть, два года, во время которых он был заперт в Юнкерском училище, - срок, слишком долгий для любого женского сердца, даже для сердца Вареньки? Может быть, роковыми были слухи о его гусарской жизни, которую он сам в письмах к Мари Лопухиной расписывал с преувеличенным легкомыслием? Может быть, заставили родные?

Он встречал Бахметева еще до переезда в Петербург на московских вечерах. Уже тогда он казался стариком, потому что был намного старше всех и, когда они танцевали, степенно проводил время за картами. И вот теперь Варенька его жена…

Нет, лучше вовсе не думать о счастье!..

Он делает над собой усилие и, откинувшись в глубину кибитки, старается не думать о том, что причиняет сердцу боль.

О "Маскараде" надо будет тотчас по приезде идти говорить по начальству. Не ответил Раевский, принят или не принят второй вариант. А потом он вновь возьмется за уже начатую поэму: "Боярин Орша" - так она будет называться.

Тема в ней та же, что в "Исповеди", написанной еще в Москве, в пансионе. Она упорно нейдет из головы. Человек борется за свою свободу… Разве это когда-нибудь перестанет волновать?

- Барин, обгоняют нас! - зычно гаркнул Митька-ямщик и хлестнул лошадей.

Лермонтов увидел сбоку на широкой дороге обгонявшую их большую кибитку.

Митька был лихой ямщик, кони арсеньевские были добрые кони, и везли они не кого-нибудь - самого хозяина, лейб-гвардии гусара. Как же можно было дать себя обогнать?! Митька гаркнул, где нужно прихлестнул, кого нужно протянул по спине кнутом - и, взмахнув гривами, понеслись кони!..

Летели за кибиткой комья выбитого копытами снега, пролетали по бокам придорожные столбы и елки, покрытые снегом, и летела прямо в лицо голубая-голубая предвесенняя мартовская ночь.

Лермонтов крикнул: "Митька, не сдавай!.." - и с разгоревшимся лицом, дыша всей грудью, следил за тем, как быстро обогнали они ту, другую кибитку и как тот кучер, видно тоже не дурак по своей части, тоже гаркнул и тоже подхлестнул, - и понеслись две эти тройки, обгоняя одна другую, по широкой снежной дороге, залитой голубым светом полной мартовской луны.

И ему показалось вдруг, что все стало легким, пролетающим, как сон, что впереди ждет его, может быть, радость, ждут хорошие дни и светлые встречи. Впереди ждет его Петербург, будет поставлена его драма. И может быть, придет посмотреть ее тот, чье имя произносил он с таким волнением: Пушкин!

* * *

Мелькнули вдали огоньки первой станции, мелькнула и исчезла за поворотом крыша постоялого двора… Две тройки весело мчались вперед, и, гордый своей победой, Митька первым осадил лошадей у широких ворот.

От подлетевшей следом за ним тройки валил пар, лошади часто дышали, чья-то голова с густыми баками высунулась из кибитки, и мужской голос спросил:

- Разрешите узнать, чьи это лошади? Я большой охотник до быстрой езды, хотя жена моя и боится. Но ведь это ветер - не лошади! Чьи они?

Митька поправил шапку и, подтянув кушак, гордо ответил:

- Так что лошади Арсеньевой барыни и ихнего внука лейб-гвардии гусара Михаила Юрьича Лермонтова.

Митька очень хорошо запомнил, как перед отъездом учила его сама Елизавета Алексеевна называть Михал Юрьича лейб-гвардии гусаром на всех станциях и при всех опросах, будучи уверена, что такой его чин вызывать должен почтение у станционных смотрителей.

Но проезжий господин, выглядывавший из кибитки, услыхав этот ответ, быстро откинулся назад, в ее глубину, и из окошка в то же мгновение выглянуло другое лицо, и знакомый Лермонтову милый голос, от которого радостно дрогнуло сердце, проговорил:

- Мишель?!.

В то же мгновенье, путаясь в полах шинели, он подбежал к кибитке. В дорожном капоре из мягкого беличьего меха лицо Вареньки показалось ему детским. Она смотрела на него с величайшим изумлением, все еще не веря своим глазам.

- Разве вы не в Петербурге? И не в полку, Мишель?

- Ах, Варенька, Варенька, - ответил он сокрушенно, - как же давно мы не видались и как мало друг о друге знаем, если вам даже неизвестно, что я жил в Тарханах с самого Нового года! Но перемена в вашей судьбе мне давно известна. Я поздравляю вас и… вашего супруга.

Он снял кивер и, нагнувшись, поцеловал протянутую ему из муфты маленькую озябшую руку с узкой ладонью.

Бахметев, выйдя из кибитки, поклонился и обменялся с ним рукопожатием. Потом он обернулся к Вареньке:

- Вам необходимо согреться чем-нибудь. Я сейчас прикажу подать.

- Ах, нет, благодарствую, мне ничего не надо! - умоляющим голосом ответила Варенька.

- Я должен на минуту оставить вас, - Бахметев не особенно любезно посмотрел на Лермонтова. - Мне необходимо порасспросить смотрителя о дороге и о состоянии здешнего моста, который уже давно внушал опасения. Ямщикам я доверяю с опаской. Друг мой, застегните плотнее ваш капор и шубу. Вы можете простудиться. Позвольте, я…

- Ах, нет, нет! Я… сама! - испуганно отодвинулась от него Варенька. - Я сама.

- Прошу вас, - сказал ее муж с поклоном и пошел к станционному дому.

- Итак, вы уже не Варенька больше?!

Лермонтов пристально смотрел на освещенное голубоватым светом лицо.

- Та Варенька, которую я знал и которую я так… - он остановился и тихо закончил: - так любил, умерла… Для меня, во всяком случае.

- О боже мой!.. - горестно всплеснула руками Варенька. - Ну как вы можете так говорить! Ну на что это похоже? Как вы можете быть таким жестоким? Вы знаете, что я не меняюсь.

Лермонтов молча смотрел на нее.

- Друг мой, мы можем тотчас ехать дальше! - Бахметев подошел к кибитке вместе со станционным смотрителем. - Мост исправлен, а горячего нужно ждать битый час. Мы раньше этого срока будем уже на месте. А вы, Михаил Юрьевич, в Петербург направляетесь?

- В Петербург, в полк.

- А я к тетушке жену везу. Варвара Александровна еще незнакома со всей моей родней. Со следующей станции нам с вами в противоположные стороны.

- Вы правы, - ответил Лермонтов с легким поклоном.

- Великолепные у вас лошади, скажу я вам!

Взглядом знатока Бахметев еще раз оглядел лермонтовскую тройку.

- Я большой любитель лошадей. И вы, верно, также? Что может быть на свете лучше лошади? Счастливого пути!

Запахнув шубу, Бахметев долго усаживался в кибитке.

Варенька отодвинулась от него, забившись в уголок, и посмотрела в лицо Лермонтова пристальным и долгим взглядом… Лошади тронулись.

Лермонтов вышел за ворота.

Вокруг стояло глубокое безмолвие, и в чистом небе точно переговаривались дрожащие звезды.

В раздумье подперев голову одной рукой, Лермонтов перебирал и перечитывал последние исписанные листы. Это была драма "Два брата", которую он написал в Тарханах.

Свеча, горевшая на шатком столике, чадила, и воск капал на рукопись. Он потушил ее - и синий воздушный океан засиял за маленьким окошком постоялого двора.

Лермонтов долго смотрел на этот предвесенний свет, и в памяти его по-новому зазвучали давно-давно написанные им строчки:

Опять, опять я видел взор твой милый,
Я говорил с тобой.
И мне былое, взятое могилой,
Напомнил голос твой.

ГЛАВА 2

Последняя застава перед Петербургом… И выплывают, вставая из мартовского тумана, величавые очертания города, к которому он уже привык, который успел полюбить, не забывая, однако, никогда своей первой любви - Москвы.

Он смотрел вокруг рассеянным взглядом, полный воспоминаний о пережитой встрече и мыслей о своей новой драме. Не странно ли? Варенька, с которой он только что простился, руку которой только что держал в своей, не знает и, может быть, никогда не узнает, что в "Двух братьях" он написал о ней! "…я предался ей как судьбе… клялась любить меня вечно - мы расстались… я был в ней уверен, как в самом себе. Прошло три года разлуки, мучительные, пустые три года… я вернулся на родину… я ее нашел замужем!.. Он стар и глуп… богат и знатен".

Но она никогда не узнает об этом, не узнает, если не увидит эту драму на театре.

На театре… Сначала нужно, чтобы драматическая цензура разрешила "Маскарад" и чтобы Гедеонов принял его к постановке. Цензор Ольдекоп вернул первую трехактную редакцию "для нужных перемен"… Ну что же? Он с увлечением работал над переделками. Новую редакцию, четырехактную, Раевский еще в декабре должен был отнести в Александрийский театр вместе с письмом к Гедеонову. А сейчас уже март, и мокрый снег уже пахнет весной, и Нева в тумане, и в тумане оранжевыми кругами мутно светятся редкие уличные фонари.

- Я не был уверен, Святослав Афанасьевич, что застану тебя!

- Мне действительно пришлось неожиданно съездить в Пензу. Между прочим, там я узнал кое-что интересное и для тебя. Это касается Герцена и Огарева.

- Почему же ты узнал о них в Пензе?

- Потому что Огарев выслан туда из Москвы. Я мог бы его увидеть, но мне нужно было спешить сюда.

- Жаль!.. Неужели ты не мог задержаться?

- Никак не мог! Огарев в Пензе живет у отца и, как слышно, пишет сочинение по общественным вопросам. Говорят, излагает свою систему, но пока еще, кажется, никому ее не читал.

- А Герцен?

- С ним хуже. Был выслан куда-то к Вятке, а теперь в Пермь. Обвинили их в исполнении противоправительственных песен на вечеринке, где был, к несчастью, кем-то разбит бюст государя. Но интереснее всего, что на вечеринке этой ни Герцен, ни Огарев не были вовсе.

- Так как же могли их выслать? Почему не жаловались? Почему не протестовали?

Раевский безнадежно махнул рукой:

- Участие их на вечеринке - просто предлог, выдуманный для прикрытия настоящей причины. Оба они пользовались слишком большим влиянием и слишком ярко горели, чтобы их могли оставить в покое, - и их кружок также. Я тут записал одно четверостишие Огарева, замечательные слова, обращенные к Герцену. Вот, смотри!

Он порылся у себя в кармане и вынул листок из записной книжки. Лермонтов взял его и прочел вслух:

Друг! все мое найдешь здесь ты,
И к миру лучшему стремленья,
О небе сладкие мечты
И на земле - разуверенья.

- Да-а… - сказал он, помолчав. - Под этой строфой могло бы подписаться целое поколение.

Лермонтов, задумавшись, смотрел на Раевского.

- Знаешь, - проговорил он, - мне навсегда запомнились слова Герцена об Огареве; он сказал, что жизненным делом Огарева было создание той личности, которую он представлял из себя. Действительно, мне довелось слышать не однажды, что он оказывал какое-то особенное, очищающее действие на всех, кто его знал. Не зря Герцен его любит, как брата. Наверно, их все-таки скоро вернут, за них многие похлопочут, не правда ли? Когда я был еще в Университете, мне передали как-то слова Герцена, что они с Огаревым - разрозненные тома одной и той же книги. Это прекрасно сказано! Поверишь ли, есть люди, в отношении которых я испытываю то же самое чувство… - он помолчал. Молчал, задумавшись, и Раевский. - Ну как "Маскарад" мой? Ты передал Гедеонову мое письмо?

- Еще тридцать первого декабря передал… Но что делать с этим цензором Ольдекопом, Мишель? Он не разрешил и вторую редакцию!

Лермонтов порывисто встал из-за стола и, в сердцах оттолкнув свое кресло, зашагал по комнате.

- Нет, это еще не конец! - взволнованно сказал он. - За "Маскарад" я буду биться. Но ты мне скажи, как у нас, при нашей цензуре, можно писать и что можно писать?

- Да-а, - протянул Раевский, - не знаю, где еще в Европе имеется такая цензура. В прошлом году, говорят, Пушкин Бенкендорфу жаловался на действия цензурного комитета.

- Видишь! Даже он, даже он!.. - почти простонал Лермонтов. - Да, нас ничем не удивишь!

- Мишель, ты вернулся невесел. Что-нибудь случилось?

- Нет, пожалуй, ничего нового. Но старое - его почему-то иной раз чувствуешь острее и больнее.

- Что же это за старое?

Лермонтов вздохнул:

- Пожил я в деревне и насмотрелся на народ наш, на его нечеловеческую жизнь… Получше ли, похуже ли - даже у добрых наших рабовладельцев, - жизнь эту иными словами назвать нельзя: она именно нечеловеческая, ибо человеческое достоинство унижается в ней на каждом шагу. И к этому все привыкли, вот что нестерпимо! - закончил он с горечью.

- Этому придет конец. Настанет час и борьбе, - уверенно ответил Раевский.

* * *

- Вот что, Мишель, - сказал Раевский в тот же вечер. - Я непременно должен тебя познакомить с одним человеком.

- С кем?

- С Краевским, Андреем Александровичем. Он помощник редактора "Журнала Министерства народного просвещения". Тебе во всех отношениях будет полезно это знакомство, а он про тебя уже не однажды меня спрашивал.

- Это почему же?

- Да просто потому, что после того, как Сенковский прошлым летом напечатал в "Библиотеке для чтения" твоего "Хаджи Абрека", издатели интересуются тобой. Тебя это удивляет?

- По правде говоря, удивляет. Я и "Абрека" ни за что бы не дал в печать - приятели тайком отнесли в журнал. А знаешь, Святослав Афанасьевич, я почти кончил в Тарханах новую драму - "Два брата". Я тебе, помнится, о ней писал.

- Ты бы мне ее почитал лучше, - отозвался Раевский.

Лермонтов на минуту задумался:

- Изволь, только пойдем ко мне. Ваня! Свечей в кабинет!

- Я прочту тебе сначала один небольшой отрывок, - сказал он, когда свечи были зажжены, рукопись разложена на столе и Раевский устроился на диване. - Ну вот, мой герой… Юрий, рассказывает историю своих отношений с одной девушкой… - Лермонтов прочел только что написанную в Тарханах сцену, но после слов: "Я нашел ее замужем. Он стар и глуп", - закрыл рукопись. - Больше сегодня читать не буду. Ты знаешь ли, Слава, - медленно промолвил он, глядя а окно. - Я встретил ее по дороге из Тархан, я видел ее… с мужем.

- Ты видел Варвару Александровну?

- Да, я видел ее во дворе почтовой станции, в карете, всего одну минуту - один раз заглянул в ее глаза… И, боже мой, - добавил Лермонтов совсем тихо, - ежели бы ты знал, как она мне дорога!..

ГЛАВА 3

Несмотря на то, что Лермонтов числился - и в самом деле был - в "полку налицо", все свободные часы во время своих наездов из Царского он отдавал новой повести, где впервые наряду с людьми "большого света" хотел вывести одним из героев бедного чиновника. Раевский, хорошо знакомый с чиновничьим бытом, доставлял ему материал.

- Слава, ежели ты нынче никуда не спешишь, - сказал как-то вечером Лермонтов только что вернувшемуся из департамента Раевскому, - послушай еще одно описание, это из новой повести.

- Ты еще не решил, как назвать ее?

- Пока написано еще так мало, что я не думал о заглавии. Но вот что ты скажешь о героине?

"Княгиня Вера Дмитревна была женщина двадцати двух лет, среднего женского роста, блондинка с черными глазами, что придавало лицу ее какую-то оригинальную прелесть… Она была не красавица, хотя черты ее были довольно правильны. Овал лица совершенно аттический и прозрачность кожи необыкновенна… Ее стан был гибок, движения медленны, походка ровная…"

- Не слишком ли портретно? - остановил его Раевский. - Ведь по этим строчкам каждый узнает Вареньку.

- И пусть, - ответил решительно Лермонтов. - Я ничего не имею против. Что до названия, то выберем его вместе, когда и ты дашь свои отрывки. А все, что написано мной, - только первые наброски. И вот еще один портрет, только начало:

"Она была в тех летах, когда еще волочиться за нею было не совестно, а влюбиться в нее стало трудно…"

- Неужели Сушкова? - усмехнулся Раевский.

- Я рад, что ты так быстро ее узнал.

- Но она будет совсем не рада, если поймет, кого ты имел в виду…

- Что же поделаешь, Святослав Афанасьевич? Я хочу быть правдивым! Эта женщина похожа на летучую мышь: она цепляется за все, что встречает на пути. И она когда-то не без удовольствия мучила сердце ребенка. Так пусть уж теперь не посетует.

- Да будет так. А я надеюсь дать тебе на днях небольшую записку о жизни чиновников одного департамента.

- Хорошо. А назовем повесть просто - "Княгиня Лиговская".

Но вскоре работа над повестью была прервана. Новые события совершенно отвлекли от нее обоих друзей.

Когда потом Лермонтов вспоминал все происшествия этого года после возвращения из Тархан, перед ним проходил какой-то пестрый калейдоскоп больших и мелких дел, забот житейских и забот творческих, каких-то встреч, огорчений и удалых гусарских забав, так хорошо помогавших порой скрыть от всех свои настоящие думы и печали.

С конца марта началась переписка с бабушкой об ее переезде в Петербург, и в начале мая бабушка была уже в Москве.

В мае миновала годовщина свадьбы Вареньки. Он думал об этом с тоской и болью, в которой не хотел признаться даже самому себе… Летом он болел, но не хотел лечиться и, уже выздоровев, не знал, чем заглушить и эту боль и тревогу за судьбу "Маскарада", - и скакал верхом то из Петербурга в Царское, то по окрестностям Царского - один или вместе с Монго - куда-нибудь, хоть на дачу к балерине, чтобы потом поэмой об этой поездке потешить гусар.

Только поздней осенью пришел отзыв на третью, пятиактную, редакцию "Маскарада", которой он дал новое название - "Арбенин". "Арбенин" также был запрещен драматической цензурой. Узнав об этом запрещении, он половину ночи шагал по набережной под дождем и ветром. Подойдя к Медному всаднику, постоял возле него, думая о Пушкине, и, возвращаясь домой, медленно прошел по набережной Мойки мимо дома Волконской, куда этой осенью переехал поэт.

Уже началась зима, когда Святославу Афанасьевичу удалось, наконец, привезти Лермонтова к издателю Краевскому.

Краевский, небольшого роста подтянутый человек с чрезвычайно живыми темными глазами и быстрыми движениями, оказался очень приятным собеседником.

- Очень, очень рад, - приветствовал он Лермонтова, посмотрев на него пытливым взглядом. - Я вашу поэму "Хаджи Абрек" прочел с подлинным удовольствием, знаю кое-что из ваших небольших стихотворений и нахожу их в высокой степени примечательными. Только трудно, на мой взгляд, соединить поэзию с гусарской службой!

- Почему же? - быстро возразил Лермонтов. - Разве не был гусаром Денис Давыдов, чудесный поэт? В гусарской службе я нахожу больше материала для поэзии, нежели в департаменте.

- Может быть, вы и правы, - согласился Краевский. - И я во всяком обличье - гусаром или чиновником - жду вас к себе в редакцию…

Тут же в редакции у Краевского, где он после первого знакомства в начале зимы нередко бывал, до него дошли слухи, что Пушкин переживает тяжелое время, что какая-то катастрофа назревает в его семье и друзья Пушкина в тревоге.

От Краевского же узнал он, что как раз в тот день, когда он, Лермонтов, приехал в Тарханы, Пушкин писал Бенкендорфу о своих литературных планах. "Он должен был сообщить об этом", - добавил Краевский.

Назад Дальше