И Лермонтову захотелось опять убежать в тишину тархановских снегов. Убежать, чтобы не видеть и не слышать никого и ничего, чтобы остаться наедине с рукописью и с самим собой!
Но об этом нечего было и думать.
ГЛАВА 4
Над Невою дул пронизывающий ветер. На обширных площадях, на прямых, протянувшихся вдаль улицах он дул в лицо, и над всеми крышами, над легкими решетками и величавыми дворцами несся и несся мокрый снег с дождем.
Несмотря на это ненастье, Лермонтов поехал в Александрийский театр узнать подробнее о причинах нового запрещения "Маскарада".
Он был принят с холодной сдержанностью. В дирекции театра были даже удивлены настойчивостью этого странного офицера, который во что бы то ни стало желает заниматься таким не подходящим для военного делом.
- Нет, господин Лермонтов, - решительно сказали ему. - Мы не можем поставить пьесу, где осмеивается высший свет и дамы, принадлежащие к этому свету. Кроме того, публика не любит пьес со столь печальным окончанием. Это никак невозможно. Прошу прощения.
- В Царское! - сказал коротко Лермонтов кучеру Митьке, выйдя на улицу.
Вдоль широкого Невского, по туманной набережной, по улицам и площадям неслись сани. Мокрый снег с дождем частой завесой сеялся в воздухе, и холодный пронзительный сквознячок крутился на широких площадях, бросая пригоршни снежинок прямо в лицо седоку. Но седок не замечал их. Перед ним было опять голубое мартовское небо с полной луной и нежный взгляд таких знакомых, таких дорогих глаз… Ветер бросал в лицо снег с дождем, а губы шептали строчки:
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом.
Только Варенька! И больше никто.
В доме на углу Манежной окна освещены. Монго дома.
Лермонтов быстро вошел, и в то же мгновенье его подхватили чьи-то руки, и под громкие возгласы: "Приехал! Маёшка вернулся!" - он взлетел к потолку.
Вскоре уже звенели стаканы и пылала жженка - начиналась та гусарская кутерьма, которая кончается на рассвете и от которой на другой день здорово болит голова.
Она действительно-таки побаливала утром, а так как утро было свободным, Столыпин, заканчивая свой туалет, крикнул из своей спальни на весь дом:
- Тимошка! Готовь коней!
- Ты уезжаешь, Монго?
Лермонтов, вставший раньше Столыпина, сидел в это время у стола и писал.
- Не я, а мы, - ответил Монго. - Ты тоже едешь.
- Куда?!
- Просто проехаться после ночного пиршества.
И Столыпин, проведя в последний раз щеточкой по волосам, вошел к Мишелю.
Через несколько минут, щурясь от яркого солнца, Лермонтов уже легко вскочил в седло, и его Руслан, словно гордясь таким ловким всадником, вылетел за ворота - на дорогу.
Они мчались рядом, стремя в стремя, но на пригорке сбавили ход. Лошади шли отдыхая, и Лермонтов, любуясь погожим днем, закинув голову, смотрел в ясное небо.
- Мы еще толком не успели с тобой побеседовать, Монго. Что нового в Петербурге? О чем говорят?
- О чем говорят? Да больше всего о Пушкине, его жене и Дантесе.
Лермонтов нахмурился.
- Почему о Дантесе?!.
- Да потому, что на балу у князя де Бутера все гости обратили внимание на неумеренные ухаживания Дантеса за женой Пушкина. Этот француз-эмигрант, преданный сторонник Бурбонов, покинул Францию после революции тридцатого года и нашел здесь радушный прием у самого государя, не говоря уже о дамах. А голландский посол - барон Геккерн, отъявленный мерзавец, - этого красавца усыновил. Он действительно красив. И теперь везде говорят о безумной будто бы страсти Жоржа Дантеса к жене Пушкина.
Лермонтов совсем остановил лошадь.
- А что же… жена Пушкина?
- Как говорят, она не совсем безразлична к красоте Дантеса.
- Этого не может быть! - Голос Лермонтова стал жестким. - Та, которую любит Пушкин, не может быть ничтожеством. Она самая прекрасная из всех виденных мною женщин, и я уверен, что ее душа достойна ее красоты, потому что ее любит Пушкин!..
- И царь, - неспешно добавил Столыпин и потянул поводья.
Тогда Лермонтов слегка тронул Руслана, и конь, угадав его желание, взмахнул гривой и понесся вдоль потемневшей под солнцем дороги.
Пригнувшись к седлу, Лермонтов несся ветру навстречу, а в памяти его вставало женское лицо ослепительной красоты, и в ушах звучал неповторимый голос, который тихо говорил: "Пора в деревню, в тишину!.."
Неужели же не исполнилось такое скромное и простое, такое человеческое желание?!
И неужели этому прекраснейшему из людей и великому поэту суждено, как и ему, быть обманутым любовью?!.
ГЛАВА 5
Лермонтов никогда не искал славы. Но однажды он услыхал похвалу, от которой сердце его забилось сильнее, и радость, как взошедшее солнце, осветила все кругом.
Эту похвалу - похвалу Пушкина! - передал ему Краевский.
"Этот мальчик далеко пойдет", - сказал великий поэт Краевскому, прочитав "Хаджи Абрека", до сей поры не попадавшего ему в руки.
- Вот видишь, Лермонтов, какого о тебе мнения Александр Сергеевич. А ты что делаешь?
- Что я делаю? - с виноватой улыбкой и сияющими радостью глазами спросил Лермонтов.
- Ты свои стихи, заделавшись гусаром, стал писать на ящиках письменного стола! Мне ведь Святослав Афанасьевич все про тебя рассказал. Где твои прежние аккуратные тетради? Где?
- У меня в столе.
- Так какого же черта царапаешь ты свои чудные стихи где попало? Я вот скоро все соберу… А тебя, братец мой, надо бы…
Но он не успел досказать. Лермонтов бросился на него, свалив по дороге стакан с очинёнными перьями и две пачки бумаг, и обнял его так бурно, что привел в полнейший беспорядок костюм редактора.
А когда, освободившись из его объятий, Краевский, охая, перевязывал свой галстук и поправлял воротник, счастливый Лермонтов уже стремительно спускался с лестницы его дома.
* * *
Лермонтов сидел с ногами на диване, изредка поглаживая голову своего любимого пса Рекса, который устроился подле него, рассказывал Раевскому события прошедшего дня. Подошел Ваня с письмом на подносике.
Лермонтов взял письмо и, взглянув на почерк, не без некоторого волнения сказал:
- От Краевского. Что такое стряслось?
Прочитав письмо, он с минуту помолчал, потом передал его Раевскому:
- На, прочти.
"Дорогой мой гусар, - писал Краевский, - ты сам не понимаешь, что ты сотворил! Твое "Бородино" великолепно, и завтра я непременно покажу его Александру Сергеевичу. И завтра же непременно познакомлю тебя с ним, или не показывайся мне больше на глаза. Все".
- Я и не знал, Мишель, - сказал Раевский с легкой укоризной, - что ты написал "Бородино".
- Видишь ли, я боялся, что ты будешь меня хвалить, а Краевский - бранить. Он критик придирчивый… Потому я и хотел дать тебе после Краевского. Вот только как бы цензура опять не привязалась: для меня ведь, ты знаешь, победа в той войне - это победа народа нашего героического, еще с детства я это понял, а теперь принято трубить хвалу русскому самодержавию.
Он достал небольшую тетрадь и протянул ее Раевскому:
- Вот черновик "Бородина". Думаю, разберешь.
Раевский прочел, еще раз перечел этот черновик, потом подошел к Лермонтову и обнял его.
- Ты понимаешь, - сказал он, - что лучше этого и Пушкин не написал бы. И неужели, по-твоему, ты все еще не имеешь права пожать ему руку?!
- Не знаю… Теперь может быть… - медленно ответил Лермонтов и низко нагнулся к Рексу, то ли чтобы погладить своего любимца, то ли чтобы скрыть слезы радости, против всякой воли набежавшие на его глаза.
ГЛАВА 6
- Ворчанье твое неосновательно. Еще со времени училища подпрапорщиков, мой милый, было тебе известно, из чего состоит жизнь гусарского офицера. Застегни шинель: ветер.
Так наставлял Столыпин своего беспокойного кузена, сидя с ним в санях и торопясь в Петербург, где на следующее утро во дворце несколько девиц, окончивших Смольный институт, должны были быть пожалованы во фрейлины, а несколько молодых людей - в камер-юнкеры. Плотно запахнувшись в шинель, опустив подбородок в ее теплый воротник, он искоса поглядывал на Лермонтова, сидевшего рядом с ним в состоянии той мрачной рассеянности и уныния, которые часто сменялись у него бурной веселостью, какой-то бравадой и такими мальчишескими шалостями, что рассудительно-сдержанный Столыпин только пожимал плечами и приходил в отчаяние.
- Ах, Монго, - вздохнул в ответ Лермонтов, - тебе хорошо говорить! Тебя не жгут и не мучают еще не записанные, но уже готовые строчки. Ты не чувствуешь потребности дать им жизнь.
- Но ты прекрасно можешь, Мишель, заниматься этим в свободное время!
- Помилуй, Алексей Аркадьевич, ну что ты говоришь! - взмолился Лермонтов. - Если бы я не сбежал в Тарханы на два месяца, я ничего бы не сделал! Ты только вспомни, сколько времени на рождестве пропало у меня даром?
- Я забыл, Мишель, когда же это?
- Как когда? А на рождественских раздачах наград, а в именины государя, а перед Новым годом?! А на дворцовых выходах и на придворных балах, а на наших военных парадах? Вот и завтра с утра тащиться во дворец. А когда же делом заниматься?
- Но в таком случае, мой друг, правы те, кто говорит, что тебе вовсе не надлежало идти в военные.
Лермонтов умолк и задумался.
- Нет, - сказал он решительно. - Я все же не жалею, что стал им. Лучше во сто раз быть мне защитником своей родины, нежели чиновником. Это не для меня.
- Но ты мог бы быть только поэтом, как Пушкин, и больше ничем.
- Для этого и надо быть Пушкиным, а я только Лермонтов.
Столыпин посмотрел на унылое, мрачное лицо своего спутника.
- Ты, кузен мой, слишком скромен. Между прочим, завтра ты можешь увидеть Пушкина.
- Где?
- Во дворце, конечно. Ведь он уже три года, как пожалован в камер-юнкеры и, значит, обязан в такие дни бывать во дворце. Ты забыл об этом?
- Не забыл, но не могу себе этого представить! Гордость России, поэта в зрелых годах пожаловали званием, которым отличают безусых сынков знатных фамилий! Это возмутительно!..
- Да, но это открыло для его жены доступ ко всем придворным балам, что и было нужно государю.
- На этот раз ты, вероятно, прав, - мрачно ответил Лермонтов и снова умолк.
Они молча въехали в город. И когда легкие сани остановились у дома на Садовой, Лермонтов, точно проснувшись, вздохнул и молча вслед за Столыпиным поднялся по лестнице.
На следующий день, облаченные в парадную форму, они стояли вместе с другими лейб-гусарами, вытянувшись и замерев, в ожидании царского выхода. Лермонтов скользил быстрым взглядом по лицам придворных и военных чинов, пока, наконец, выступив из толпы и выделяясь среди всех лиц, не бросилось ему в глаза лицо Пушкина, от которого он уже не мог оторвать глаз. Поэт стоял среди небольшой группы камер-юнкеров, подняв с каким-то гордым упорством свою кудрявую голову и глядя в сторону, мимо всех. Но, несмотря на гордый поворот головы, как бы заранее отметавший возможные насмешки, лицо его поражало выражением мучительной тоски, раздражения и непомерной усталости.
Лермонтов увидел, как к Пушкину подошел Жуковский и, наклонившись, что-то сказал, увидел, как вскинулось к нему в порывистом движении усталое лицо, словно умоляя о чем-то, и как через минуту, взяв Пушкина под руку, Жуковский осторожно прошел с ним через всю толпу и увел в боковые двери.
Лица юных фрейлин были с ожиданием обращены к большим, еще закрытым дверям. Застыли, вытянувшись, лейб-гвардии гусары…
Курчавая голова великого поэта исчезла из толпы юных камер-юнкеров.
А Лермонтов, вспомнив выражение острой душевной муки, застывшее на его лице, почувствовал, что и в эту встречу он ни за что не решился бы подойти и назвать себя Пушкину…
- Поедем ко мне, Монго, - грустно проговорил он. - Да-а, наградили у нас Пушкина! Поедем! Нынче бабушка, наконец, добралась до дому… что-нибудь расскажет о Москве… Да и соскучился я что-то без нее. Поедем скорее, Монго!
ГЛАВА 7
Музыка уже гремела на хорах, но бал, устроенный хозяевами по случаю пожалования старшей дочери во фрейлины, еще не начинался. В небольшом зале между зеркальным вестибюлем и главным залом для танцев стоял сдержанный гул французских приветствий и носился в воздухе тонкий аромат французских духов.
В огромные, широко открытые двери можно было видеть и музыкантов на хорах большого зала, и военные мундиры, и черные фраки, и белые, бледно-розовые, дымчатые и бледно-голубые тюли, муслины, шифоны дамских туалетов.
- Почему не начинают бала, княгиня? Оркестр играет какое-то попурри! - Маленькая особа с большими перьями на голове остановилась в дверях.
Княгиня, высокая и полная, с густыми бровями и громким голосом, еле заметно пожала голыми плечами:
- Кажется, ждут кого-то из высоких особ. А меня князь Петр ждет. Не пройдем ли мы к нему? Он там, в зале.
- Не могу, княгиня. У меня здесь свидание с редактором.
- Софья Петровна!!! - удивленно басит княгиня, присаживаясь на банкетку между двумя кадками с махровой белой сиренью. - С каких это пор вы интересуетесь литературой?
- Со вчерашнего дня. И не литературой, княгиня, а только одним литератором. Фамилию не припомню, но молод, богат - единственный и обожаемый внук очень богатой бабушки - и служит в лейб-гусарах.
- Так вы интересуетесь лейб-гусарами?
- Не для себя, княгиня. Редактор Краевский, который с ним знаком, обещал представить его моей Бетси.
- Это другое дело. А как Бетси?
- После института жаждет развлечений. А на этих днях, - вздохнула Софья Петровна, - кто-то подсунул ей писание знаменитого сочинителя под названием "Татьяна", где une jeune fille из хорошей семьи первая объясняется в любви молодому человеку!
- Ужасно!.. - прогудела княгиня. - Это уж, наверно, Пушкин сочинил?
- Ну конечно! Вот за такие-то писания он и застрял в камер-юнкерах целых три года: ни взад, ни вперед.
- Заглянем-ка, Софья Петровна, в другой зал - не там ли его жена!
- Ну, если она здесь, - с язвительной улыбкой говорит Софья Петровна, вглядываясь во входящих, - то и Дантес не заставит себя ждать. А вот и мой редактор! Сегодня многих второпях пригласили, пока еще не ждали высоких особ.
Всматриваясь близорукими глазами в пеструю толпу гостей, Краевский не спеша проходил по залу, кланяясь знакомым. Увидев Софью Петровну, он направился к ней, приложился к ее сухонькой ручке и к тяжелой руке княгини.
Софья Петровна вопросительно смотрела на него.
- А где же ваш протеже?
- Он непременно будет здесь.
Княгиня величественно встала.
- Ну, мы с Софьей Петровной пройдем в зал, поглядим на танцующих. Вы нас там найдете.
После их ухода Краевский посмотрел по сторонам и, увидав князя Одоевского, подошел к нему.
- Неужели вы собираетесь танцевать, Андрей Александрович? - с шутливой улыбкой посмотрел на издателя Одоевский.
- Нет, что вы, князь! - отмахнулся Краевский. - Я здесь, так сказать, случайно и очень скоро удалюсь. Мне только нужно дождаться одного сумасшедшего гусара, которого я нынче, наконец, познакомлю с Пушкиным, на что он до сих пор никак не соглашался.
- Почему же?
- Не заслужил, говорит, еще, не написал ничего примечательного. А сам пишет очаровательные стихи и ничего не дает в печать. Такого строгого критика своих произведений я в жизни своей еще не встречал!
- Так вы о Лермонтове говорите? - улыбнулся Одоевский, посматривая вокруг. - Я его здесь еще не видел.
- Должен быть с минуты на минуту. И Александр Сергеевич будет. Я пока просмотрю лермонтовские бумажки - от греха. Он ведь никому их показывать не велит.
- Ну, желаю вам успеха! - Одоевский поклонился и прошел в широкие двери, а Краевский, что-то вспоминая, продолжал пересчитывать листочки.
* * *
У входа в зал мелькает в толпе красный с золотом мундир лейб-гусара, и Лермонтов, натягивая ослепительной белизны перчатку, останавливается, всматриваясь в блестящую толпу. Увидав, наконец, Краевского, он быстро направляется к нему.
- Приехал? - спрашивает он со сдержанным волнением.
Краевский вздрагивает от неожиданности.
- Нет еще, но непременно будет… Мне Наталья Николаевна поутру сказывала.
В эту минуту маленький листочек падает из его рук, и, прежде чем он успевает это заметить, Лермонтов легко нагибается и поднимает листок.
- Что это? Откуда ты это взял? Это мое!
- Оставь, оставь. - Краевский осторожно вытянул тонкий листок из его руки. - И вовсе не твое. Это, братец, русской литературе принадлежит.
- Опомнись, редактор! Я решил это уничтожить.
- А я, к счастью, успел подобрать.
- Ну ладно, бери, - махнул Лермонтов рукой, посматривая на входные двери. - Только больше смотри никому не показывай!
- Боже меня сохрани! - с напускным ужасом восклицает Краевский. - Я никому и не показывал, кроме Пушкина.
Лермонтов мгновенно оборачивается и, схватив Краевского за руку, оттаскивает его в угол, за кадку с белой махровой сиренью.
- Что ты говоришь? Повтори, повтори!
- Да не пугай ты меня своими страшными глазищами! Александр Сергеевич знаешь что сказал?..
- Краевский, я тебя сейчас убью!
- Погоди, не убивай, сначала дослушай. В этих стихах, которые ты уничтожить хотел, он увидел признаки блистательного таланта - и это его подлинные слова.
Лермонтов какой-то миг стоит неподвижно. Потом бурно сжимает Краевского в объятиях.
- Ну, вот видишь! - освобождаясь, говорит Краевский. - Теперь обнимаешь и опять все на мне сомнешь, а сейчас убить хотел. Пойдем-ка в зал, я обещал тебя представить.
- Кому?
- А тебе не все равно? Девушке потанцевать надо, недавно из института, я маменьке обещал - вот и все.
- Не пойду, не пойду.
- Да почему же?
- Потому что буду здесь Пушкина ждать. И с этого места не сойду.
- Святослав Афанасьевич! - взмолился Краевский, увидав подходившего к ним Раевского. - Объясните хоть вы, батюшка, этому гусару, что он тоже русский поэт и что не годится ему на лестнице дожидаться даже Пушкина, с которым я его нынче здесь познакомлю.
- "Тоже русский поэт"! - с волнением и гневом повторил Лермонтов. - У нас было и есть много поэтов. Но Пушкин у нас один. Есть и будет.
- И все-таки Андрей Александрович прав, Мишель, - сказал Раевский, - в вестибюле тебе ждать не место.
- Но ты понимаешь, что он может пройти через красный зал, и тогда я его пропущу! Вот чего я боюсь.
- Но тогда ты увидишь его в бальном зале.
- Куда я Михаила Юрьевича и приглашаю… - закончил Краевский, беря Лермонтова под руку.
- Нет, нет, Краевский, дорогой, ты лучший редактор в мире, но не тащи меня! Возьми, представь Святослава вместо меня. А я здесь… здесь подожду.
- Ну что с таким упрямцем будешь делать, - вздохнул Краевский. - Выручайте, Святослав Афанасьевич! Мне кавалер нужен.
Они уходят, а с хоров раздаются торжественные звуки польского. После него легкими вздохами скрипок проносится над залом вальс, и уже пролетают в танце белые, бледно-розовые, дымчатые и голубые прозрачные шелка.