Он так старается разобрать и понять эти слова, что не замечает, как постепенно начинает читать громче, и не видит, что голова Михаила Юрьевича слегка повертывается на подушке и он внимательным взором смотрит на своего камердинера и денщика.
- Ну что, брат, скажешь? Плохо написано!
Ваня с испугом оборачивается:
- Михал Юрьич, потревожил - виноват!
- Нет, я сам проснулся. Это уж давно написано, лет шесть назад. Теперь, надо думать, лучше бы, легче написал… об этом…
Лермонтов снова закрывает глаза.
Но в эту минуту в коридоре слышатся чьи-то твердые шаги, тихое позвякивание шпор, и Монго Столыпин, войдя, быстро сбрасывает на руки подбежавшего Вани шинель, кивер и перчатки.
- Кто там, Ваня, не вижу? - не оборачиваясь, спрашивает Лермонтов. - Ежели Святослав Афанасьевич, впусти.
- Никак нет, Алексей Аркадьевич из Царского, - весело отвечает Ваня, питающий к Столыпину неизменное уважение и восторг.
- А, Монго! Ты из полка? За мной?
- Узнать о тебе. Что это с тобою происходит? В полку болтают всякий вздор.
Он подсаживается к Лермонтову на край дивана и заглядывает в его лицо.
- Болеешь? Давно?
- После его похорон, - тихо ответил Лермонтов.
- А чем болен?
- Тоской, Монго, отчаянием. Горечью и злостью.
- Непонятно…
- А ты пойми! В России жить было можно и писать можно оттого, что у нас Пушкин был. А теперь? Как нам жить, когда его у нас нет? Мне кажется, я никогда больше писать не смогу. Все равно - он уж не прочтет.
- Пожалуйста, Мишель, - строго говорит Столыпин, щурясь на свет, падающий ему прямо в лицо, - возьми себя немедленно в руки и прогони подальше свое отчаяние. Кому оно нужно?
- Оно само приходит.
- Его гнать нужно. А писать ты должен не для одного какого-нибудь человека, а для очень многих, для всех… Впрочем, эти слова, - оговаривается честно Столыпин, - не мои: я сейчас Раевского встретил, и он просил передать тебе именно эти слова, что я и исполнил.
- А где ты его видел? Я его давно жду!.. Он не сказал, когда вернется?
- Сказал: как только кончит все, что нужно.
- Ох, Монго! Ну что я могу из этого понять? А ты еще советуешь не приходить в отчаяние!..
- Нельзя, Мишель. Вели лучше Ване дать мне трубку.
- Ваня, трубку! - послушно кричит Лермонтов. - Ты мне не ответил, Монго, где ты видел Святослава?
- В кондитерской Вольфа, - отвечает не спеша Столыпин, раскуривая поданную Ваней трубку. - Я едва оттуда спасся.
- Что же грозило тебе гибелью в кондитерской? И как же ты оставил там Святослава Афанасьевича погибать? В одиночестве?!.
- Совсем нет… А у тебя теперь неплохой табак! Святослав Афанасьевич сам оттуда бежал, во всяком случае, я его остановил, можно сказать, на всем ходу… А в кондитерскую я только заглянул - и давай бог ноги! Там что-то кричали и вскакивали на стулья, кому-то аплодировали, все что-то списывали и переписывали, совершенно как в сумасшедшем доме.
- Да? Ты это сам видел? Ваня, одеваться! - вдруг радостно крикнул Лермонтов.
Но Ваня в смущении остановился перед ним и молча развел руками.
- Одеваться, Михаил Юрьич, не во что.
- Как это не во что?
- Так что барыня Елизавета Алексеевна… все как есть заперли, чтобы вы, ваше благородие, куда не убегли. Они сказали: вам господин Арендт не приказали вставать.
Лермонтов со стоном опустился на подушки.
- И поделом тебе, - сказал Столыпин, - и лежи, раз к тебе даже Арендта вызывали, а завтра я тебя в полк увезу. Твой отпуск кончился, и - слава небесам! В полку тебя скорей вылечат.
- Попроси, Ваня, у бабушки мой мундир и шинель. Я скоро вернусь. Честное слово! - взмолился Лермонтов.
- Они сами идут!
Ваня открыл дверь, и Елизавета Алексеевна вошла твердым шагом, как бывало в детстве Миши, когда она принимала какое-нибудь решение.
- Здравствуй, Монго, здравствуй, голубчик! - она поцеловала в голову Столыпина, подошедшего к ее руке. - Ты за Мишенькой? Так я его еще в полк не пущу. И никуда не пущу. Ему доктор не велел.
- Бабушка!!.
- Я знаю, что я бабушка. Ты посмотри, как бледен, на кого похож… И как это тяжело мне, право, - уже со слезами говорит она, - каждый раз отрывать его от сердца! Опять этот полк, господи батюшка!..
- Полноте, бабушка, Мишель не на войну уезжает. Ну, еще день пусть проведет с вами, а уж послезавтра я его увезу. Он там сразу выздоровеет, и вам совершенно не о чем тревожиться, - говорит Столыпин.
- Как не о чем? Да у меня каждый день за него тревога. Иной раз и сама не знаю, чего боюсь. Вот и сейчас: пришел Мартынов, сидит в гостиной, дожидается. Говорит, по важному делу. "Что такое?" - спрашиваю. Не объясняет. Ну как тут тревоге не быть! Тут вовсе последнюю голову потеряешь.
- Ах, бабушка, милая! - вздыхает Лермонтов. - Как можно было заводить такого беспокойного внука, как я!
- А я, мой милый, не жалуюсь, - уже совсем другим тоном говорит бабушка. - Да, вот еще вспомнила: все хочу я заказать художнику ваши портреты в гусарской-то форме. Чудо, как вы в ней оба хороши!
- Боже мой, бабушка! - в ужасе вскрикивает Лермонтов. - Нашли с кем меня сравнивать! Монго - красавец, "le beau Столыпин", а внук ваш - Маёшка.
- Слышать не могу этого прозвища! Назвать тебя по имени какого-то урода! Горбуна!
- Да ведь я сам себя так прозвал, бабушка, в полку только подхватили.
- Вот то-то, что подхватили, озорники.
- Я думаю все-таки, что мне нужно послезавтра ехать вместе с Монго, а завтра я встану непременно.
- Завтра, Мишенька, и решим, - отвечает, уходя, бабушка.
- Что за таинственное дело у Мартынова, Монго, не могу себе представить. У него дел, по-моему, сроду не бывало.
- Я удивлен не меньше, - усмехнулся Столыпин, возвращаясь к своей трубке.
* * *
Мартынов чрезвычайно гордился своей стройной фигурой и умением танцевать мазурку именно так, как ее танцевали в Варшаве, почему и считал себя незаменимым на балах. Но природа немного обидела его, повторив в его лице лицо его матушки: он был курнос, как она, и потому избегал становиться в профиль, вполне справедливо полагая себя особенно привлекательным en face.
В школе подпрапорщиков и в лагерях, живя с ним в одной палатке, Лермонтов любил подшучивать над ним за это кокетство, никогда, впрочем, не ссорясь всерьез.
Мартынов вошел с видом решительным и важным.
- Ты, говорят, был болен?
Лермонтов махнул рукой.
- Это неважно. Садись, рассказывай, какое у тебя дело. Ты меня удивил, признаться.
- Дело это касается тебя.
- Это еще удивительней. Стоит ли заниматься чужими делами?
- Я считал своим долгом предупредить тебя, что последние твои стихи обратили на себя внимание некоторых лиц, очень высоко стоящих.
- Как же, как же, мне уже дядюшка об этом сообщил. Я очень польщен, Мартышка, - с легкой усмешкой ответил Лермонтов. - Но ведь я не для них писал.
- Кого же именно, Николай Соломонович, ты имеешь в виду? - спросил Столыпин.
- Сейчас поясню. Стихи твои о смерти Пушкина были переданы самому графу Бенкендорфу, и граф остался очень недоволен. Говорят, он даже назвал конец стихотворения "бессовестным вольнодумством, более чем преступным". Но это еще не все. Ими недоволен и его величество!
Лермонтов сурово посмотрел на Мартынова.
- Я не собирался доставлять ими удовольствие ни его сиятельству, ни его величеству.
- Для кого же ты писал? - удивился Мартынов.
- Я писал для тех, в ком еще осталась живая душа!
- Пустяки, Лермонтов, просто громкие слова - Пушкин сам виноват, - небрежно заявил Мартынов. - Почему Дантес должен был сносить его оскорбления?
- Монго, - сказал Лермонтов устало, - увези куда-нибудь этого человека. Это второй дядюшка Николай Аркадьевич! Я не могу с ним говорить, не могу его слушать!
- Если ты болен, Лермонтов, так лечись, но не безумствуй. Я еду ужинать, но считал своим долгом предупредить тебя. То есть, точнее говоря, меня об этом просили.
- Вот как? - спросил Столыпин. - Кто же?
- Ни больше, ни меньше как Муравьев, - ответил, выходя, Мартынов. - Мнением таких людей шутить не советую…
Помолчав, Столыпин сказал:
- Подумать только, сам Муравьев, Андрей Николаевич! Это действительно в известном смысле персона! Ну, вот что, Мишель, я поеду в клуб, а ты пока приди, пожалуйста, в себя.
- Постараюсь… А Муравьев этот - на него надежда плохая…
- Ваня, приготовь все для Михаила Юрьевича. Послезавтра едем в Царское.
- Так точно! - весело ответил Ваня, подавая Столыпину шинель.
ГЛАВА 12
- Ваня, - сказал Лермонтов, оставшись один, - больше никого не принимай. Через час меня разбуди. А Святослава Афанасьевича впусти немедленно, как только придет.
Он отвернулся к стенке и закрыл глаза.
- Слушаю, Михал Юрьич.
Ваня оставил только одну свечу и на цыпочках вышел.
Маленькие часики на камине дробно пробили семь часов, и через минуту Раевский, в шубе и шапке, еще покрытый снежинками, с радостным возгласом "Мишель!" вбежал в комнату, но, увидав Елизавету Алексеевну, которая осторожно заглядывала в дверь, сразу умолк.
- Ну, рассказывай, батюшка, раз уж начал, не гляди, что на меня напал, - сказала бабушка, уже решительно входя в комнату. - Мне тоже послушать надо, что такое случилось. Думать надо - не позор! Что это ты как на постоялый двор вбежал? Ваня, прими шубу и шапку от Святослава Афанасьевича. Ну, что там у вас?
- Случилось то… что сегодня имя Мишеля узнал весь Петербург, а скоро узнает вся Россия.
- Ты кому отдал? - невольно вырвалось у Лермонтова.
- Всем, Мишель, всем! Я уж и не помню кому… И если бы ты знал, какое это произвело впечатление везде, везде, где я ни давал.
- Что же это ты такое раздавал?
Бабушка очень строго посмотрела на Раевского.
- Стихи Мишеля на смерть Пушкина. Они громовым раскатом прокатились по городу!
- Вот уж спасибо так спасибо! Я от этих стихов и так ночи не сплю, а он их всякому встречному и поперечному показывает!
- А отчего же не показать? - вступился Лермонтов. - Я из них не делаю тайны и не для себя писал.
- Опомнись, Миша! Можно ли эдакое неприличие раздавать? Ведь ты там что написал? О господи, твоя воля, повторить совестно! Про чьих-то потомков, которые подлого характеру, а стоят возле трона! Я все помню!.. А ведь ты лейб-гусар, Мишенька!
- Ничего, бабушка, если государь так много сделал для семьи Пушкина - значит, он понимает, кого потеряла Россия в его лице!
- Ах, друг мой! Боюсь я за тебя…
- Не бойтесь, государь, если и посердится, простит. Идите, дорогая бабушка, и ложитесь. Вам покой нужен. Доброй ночи!
- Пожалуй, правда, пойду и лягу, - говорит бабушка, вставая. - Только ты, Мишенька, поздно не засиживайся: тебе вредно.
- Нет, нет, мы скоро разойдемся.
- Слава, ты Мишеньке много не рассказывай, - она остановилась в дверях и посмотрела, грозя пальцем, на Раевского. - А то наскажешь ему невесть чего, а он потом спать не будет…
- Ну, говори, кому давал, где их читали? - быстро спросил Лермонтов, едва замолкли бабушкины шаги.
- Кому давал - и не упомню. Все просили, все переписывали нарасхват! Читали и читают везде: и тайком в Университете, и в частных домах, и даже в кондитерской Вольфа актер читал!.. Эти стихи сделали большое дело!..
* * *
После визита Николая Столыпина Елизавета Алексеевна уже не впускала к Мише родственников, сказав всем, что он болен.
Но они привезли такие сведения и ввергли ее в такое волнение, что она, наконец, обратилась к Монго, не решаясь сразу передать все Мише.
- Вот ведь какое дело-то натворили, голубчики - Мишенька да Слава! Весь Петербург, говорят, об этих стихах знает, и государю о них доложено. Помоги, голубчик, Алексей Аркадьич! У тебя голова светлая - присоветуй, как быть теперь! Ведь беда может с Мишенькой стрястись! Граф Александр Христофорович очень на него, говорят, сердит. Вот горе-то, господи боже мой, и не знаю, к кому ехать!
- Мишель должен сам постараться замять это дело, - решительно заявил Столыпин и пошел к своему кузену.
Через несколько минут к нему присоединилась бабушка.
- Тебе необходимо, Мишель, предупредить возможные неприятности для тебя и для бабушки, - сказал Столыпин.
- Для бабушки? - с испугом переспросил Лермонтов. - Какое же имеют отношение к бабушке мои стихи?
- А как же, Мишенька? Что со мной будет, ежели тебе как-нибудь отвечать за них придется? Спаси господь от эдакого горя, я и подумать о том боюсь!
- Если нельзя сейчас же найти ход к Бенкендорфу, надо искать ход к Мордвинову.
- Зачем он мне, Монго?
- Затем, Мишель, что он управляющий Третьим отделением и может уговорить графа Бенкендорфа не придавать всей этой шумихе особого значения. Нет ли у тебя кого-нибудь, кто к нему близок? Постой, да Муравьев-то, Андрей Николаевич, ведь его прямой родственник!
- Ну и пускай! - уже сердито отвечает Лермонтов.
- Не говори так, Мишель, это дело могут обернуть в серьезное.
- Мишенька!.. - умоляюще говорит бабушка.
В конце концов он сдался на уговоры и, чтобы успокоить бабушку, вечером поехал к Муравьеву.
ГЛАВА 13
Лермонтов долго смотрел на падающий снег в темном окне, усевшись на широком кожаном диване в кабинете Муравьева.
Старый камердинер вошел и зажег канделябры в двух углах.
Потом он прошел в соседнюю комнату, и оттуда упал мягкий свет зеленой лампады.
- Вот, ваше благородие, - сказал он, возвращаясь, - вам так веселее будет ждать, со свечьми-то. Может, что и почитаете. А то не угодно ли поглядеть, какие диковинки у нас в образной, из дальних стран, с палестинских краев привезенные?
Он оставил дверь открытой и ушел.
Лермонтов долго стоял на пороге образной, глядя на мягкий зеленый свет в прозрачной лампаде, падающий на темное золото старинных окладов и на перистые листья палестинской пальмы, засушенные и убранные за стекло.
В анфиладе комнат безмолвие… Беззвучно падает снег за темным окном.
Устав ждать, он подсел к столу и написал отсутствующему хозяину несколько слов, изложив свою просьбу, - для спокойствия бабушки.
* * *
Ужин, на который был приглашен Муравьев, чрезвычайно затянулся. Провозглашались пышные тосты, говорили о новостях. Вспоминали последние события: смерть Пушкина и государеву милость к его семье. И перебрасывались отдельными замечаниями о каких-то стихах, расходившихся в городе по рукам, где в недозволенных выражениях обвинялись в смерти Пушкина представители знати. И называлось имя автора: Лермонтов, лейб-гусар.
Морщился управляющий Третьим отделением Мордвинов, хмурил брови шеф жандармов граф Бенкендорф.
- Ах, ваше сиятельство, - сказал неожиданно один из гостей, - этого Лермонтова я еще юнкером знал! Это талант, ваше сиятельство, редкий, поэт от рождения, отмеченный музами.
- Ты всегда кем-нибудь по очереди восторгаешься, - сказал ему, погрозив пальцем, Мордвинов.
А великий князь, сидящий напротив, изволил добавить с усмешкой:
- Еще, чего доброго, заменит нам Пушкина. Но ежели он у меня взводом командовать начнет стихами, так я без церемонии посажу этого любимца муз в карцер.
Разъехались на исходе ночи.
Снимая со своего барина шубу, старый камердинер доложил ему, что был господин Лермонтов и, видно, по важному делу.
Прочитав о сути этого дела в краткой записке, оставленной гостем на его столе, Муравьев сказал самому себе: "Вот уж попал в точку! Только что о нем говорили!.."
Убирая записку в свой бумажник, он перевернул листок и неожиданно увидел на обороте стихи:
Ветка Палестины
Скажи мне, ветка Палестины:
Где ты росла, где ты цвела?
Каких холмов, какой долины
Ты украшением была?У вод ли чистых Иордана
Востока луч тебя ласкал,
Ночной ли ветр в горах Ливана
Тебя сердито колыхал?Молитву ль тихую читали,
Иль пели песни старины,
Когда листы твои сплетали
Солима бедные сыны?И пальма та жива ль поныне?
Все так же ль манит в летний зной
Она прохожего в пустыне
Широколиственной главой?Или в разлуке безотрадной
Она увяла, как и ты,
И дольний прах ложится жадно
На пожелтевшие листы?..
Он дочитал до конца все стихотворение, постоял немного, невольно захваченный прелестью его строк, и, посмотрев в раскрытую дверь своей образной, где в матовом зеленоватом полусвете виднелась за стеклом пальмовая ветка, проговорил вздыхая:
- Вот ведь и правду о нем говорили нынче, что любимец муз! Что за стихи!.. Ведь как пишет!.. Придется ужо попросить за него Мордвинова.
* * *
- Ведь сколько раз я на эту самую ветку глядел, - говорил на другой день своему приятелю Муравьев, обедая с ним в клубе, - а никогда мне эти мысли в голову не приходили!
- На то он и поэт! - ответил приятель, подливая себе в бокал. - У них из самой простой вещи может такое получиться, что только диву дашься! Взять хоть Пушкина к примеру: нашел в книге засушенный цветок - и вот уже пошли у него в голове мысли: и где цвел, и когда, и кем дан, что напоминать он должен, и кто там жив, кто помер… Так и Лермонтов: увидел пальмовую ветку твою и написал так, что, пожалуй, и через сто лет люди русские прочтут и скажут: "Ну что за поэт!" Надо, надо тебе у Мордвинова за него похлопотать!