Эта чужая покорность опять доставила Гошке удовольствие, хотя сам он был, можно сказать, в плену.
- Что, Копчик, схлопотал от мальчика? - сказал здоровяк. - Сколько я вас учил: не ловитесь на обманчивую внешность…
Гошку осенило. Иногда, в решительные моменты, на него снисходило этакое вдохновение. Он поднял рубль и вложил в ладонь приятелю Копчика. Потом спокойно сказал здоровяку:
- Они сами виноваты. Попросили бы по-человечески, мне не жалко… - Вынул отглаженный платок, протянул Копчику: - Возьми, а то майку закапаешь…
Копчик - смуглый, костлявый, злой - не оценил Гошкиного жеста. Платок отшвырнул, процедил сквозь перемазанные кровью пальцы… Впрочем, что процедил, повторять не стоит. Японец беззвучно засмеялся, показав очень крупные зубы. Здоровяк посмотрел на Копчика с жалостью, а у Гошки спросил:
- Ты, видать, не из здешних мест?
- Почему? - Гошка постарался улыбнуться ясно и безбоязненно. - Я вон там живу, на Тургеневской… Это я с мамашей на югах был, загорел не по-здешнему.
- Я тебя, сволочь, разукрашу совсем не по-здешнему, - плюясь, пообещал Копчик. - Попомнишь, фраер…
- Слова-то какие… - сказал здоровяк. - Ты его, Копчик, не разукрасишь. Ты с ним, хороший мой, помиришься. Потому что сейчас мальчик пойдет с нами. Надо ему ногу промыть, а то зараза всякая… Ты, Копчик, зубы-то, небось, от рожденья не чистил.
Все посмотрели на Гошкино колено, перемазанное своей и чужой кровью. Молчаливый Японец наконец заговорил:
- Боба, куда? В "таверну", что ли? А конспирация?
- Не боись. Я человека вижу с первого раза…
К городскому парку примыкал Больничный сад. Никакой больницы там уже не было, ее давно перенесли, а старый дом разломали. И флигель в углу сада разломали, но не совсем. Остались две стены с пустыми проемами. Внутри развалин все заросло, но у одной стены сохранился крытый наклонный вход в подвал. В подвале и была "таверна" - приют для компании Бобы Шкипа (так звали здоровяка). Что за компания, какие там интересы и дела, Гошка понял сразу. Но ничуть не смутился. Он давно уже сознавал, что жизнь устроена не так, как в стихах "Что такое хорошо, а что такое плохо".
Боба Шкип был полный командир в "таверне". Все ему подчинялись без всяких возражений. Но эта подчиненность никого не унижала и не тяготила: не нравится - мотай из "таверны" (только держи язык за зубами, а то…). Но никто не уходил.
Шкип был справедливый, надежный. И весь "молодняк" в парковой округе знал, что задевать пацанов, знакомых с Бобой, это все равно, что колупать мину…
Шкип был добрый. Он любил собак и пиратские песни. Пел эти песни Эдик Лупин, Японец. Кличка у него была Кама - сокращенная от Камикадзе. Был он молчаливый, весь в себе какой-то, иногда улыбался непонятно, иногда угрюмо глядел под ноги. Но пел всегда хорошо. Гошка не знал, сам придумывает Кама эти песни или где-то берет. По крайней мере, до встречи с Камой он их не слыхал. И по том нигде, кроме "таверны", не слышал тоже.
Кама, глядя перед собой, дергал гитарные струны и очень высоким голосом пел про груженные золотом испанские галеоны, про охотников за песчаными караванами, про летучего голландца и про эскадры, плывущие по Млечному Пути. И еще вот эту:
Мы помнить будем путь в архипелаге,
Где каждый остров был для нас загадкой,
Где воздух был от южных ветров сладкий,
А паруса - тяжелыми от влаги.Мы шли меж островов таких различных -
Необитаемых и многолюдных.
То с крепостей встречали нас салютом,
То с диких мысов залпами картечи.И снова, желтый глаз луны набычив,
Скрывала ночь от нас ближайший остров,
Не веря, что мы можем плыть так просто -
Не жаждая ни крови, ни добычи.Мы шли меж островов и дни, и ночи,
Не ведая, чего желаем сами,
И кажется - тот путь под парусами
Не кончен до сих пор еще, не кончен…
После песни Кама подолгу молчал, и его не трогали.
Говорили про Каму, что он "колется". То, что он иногда глотает украдкой горсти таблеток, Гошка замечал не раз. Но однажды своими глазами увидел и то, как, притулившись в уголке, Кама достал маленький блестящий шприц и воткнул себе иглу у локтевого сгиба. Шкип тоже это увидел и быстро заслонил Каму от остальных. И сказал вполголоса:
- Камикадзе ты и есть… Хоть бы о матери подумал.
Гошка потом хмуро сказал Шкипу:
- Зачем это он? Ты не разрешай…
- Поздно. Да и вообще… каждому свое на этом свете.
Он был философ, Боба Шкип. Иногда впадал в грустно-размягченное состояние и объяснял Гошке, Копчику и другим "мышатам", что все беды на Земле из-за разницы между словом и делом. Мол, в одной старинной книге сказано, что раньше всего было слово. От него всякое начало. У всякой вещи, у всякого дела имелось точное название. А потом люди научились трепаться, пудрить себе и друг другу мозги, и слова уже ничего не значат. Самыми красивыми словами каждый умеет прикрывать все, что ему выгодно. Нету соответствия. Отсюда и пошел большой кавардак (Боба выражался несколько иначе).
- Вот возьмите, например, самое главное, - рассуждал Шкип. - То, что, по словам товарища Дарвина, обезьяну в люди вывело. То есть труд. Сколько про него кричат! Что, мол, все советские люди ударно трудятся на благо светлого будущего. И ведь правда трудятся… чтобы ударно зарабатывать. А если можно заработать совсем не трудясь - вот оно для нынешнего человека и есть светлое будущее, которое начинается сегодня…
Что-то похожее слышал Гошка и раньше, в разговорах отца с матерью. Таким, кто хотел не работать, а зарабатывать, был, например, Пестухов… А сам папочка? Он что, ради светлого будущего химичил с заграничными шмотками и вляпался на таможне? С тех пор помнит о расплате за головотяпство и сына полирует, чтобы наследничек не повторял отцовского ротозейства.
Гошка верил Бобе Шкипу, потому что ничего специально тот не доказывал, говорил спокойно: хочешь - слушай, хочешь - балдей. И еще потому, что Гошку Боба среди других "мышат" отличал и пригревал. Однажды, разомлев от безопасности и благодарности, Гошка присел к Бобе поближе, даже прислонился к плечу. И зажмурился.
- Во ластится, будто кошак, - с непонятной ревностью заметил Валька-Валет. - Сейчас замурлыкает.
- Ну и пусть, - отозвался Боба и пятерней провел по Гошкиным локонам. И Гошка, откликаясь на такое великодушие (а также назло Валету), дурашливо произнес:
- Мур-р-р…
Компания засмеялась, Курбаши снисходительно сказал:
- Кошак и есть…
Так и пошло - Кошак. Сперва в "таверне", а потом на улицу просочилось и даже в школу: "Кошак, привет!" "Кошак, тебя там Копчик из девятой школы спрашивает!" "Кошак, мопед надо? Рупь за час!" В школе, правда, прозвище не прижилось, а по подъездам гуляло. Даже мать услыхала однажды. Запереживала:
- Горик, что за глупая кличка?
Он сделал невинные глаза.
- Почему глупая? Еще в детсадике дразнили: "Гошка-кошка, Гошак-кошак".
Он научился выкручиваться. Иногда хитростью брал, а иногда нахальством. Как, например, с бутылкой.
Один раз, чтобы сделать Бобе подарок, Гошка увел из холодильника бутылку марочного портвейна. Думал - не заметят. После отцовских именин там запас еще оставался изрядный. Бутылку - с похвалами в адрес Кошака - усидели в десять минут. "Мышатам" наливали на дно стакана, по "полпальчика", - для экономии, и чтобы не разбаловались, и чтобы не закосели, и тем самым не выдали "таверну". У Гошки от глотка затеплело внутри, он размяк и снова чуть не мурлыкал. Но дома его обожгло ужасом. Отец, больше прежнего стекленея глазами, спросил раздельно:
- Где портвейн?
- Чего? - пискнул Гошка.
- Та-ак… Значит, дошел и до этой ступеньки? Где бутылка?
Гошка переглатывал и пятился.
- Что ж, пошли… - сказал отец.
Тогда Гошка завопил. Громко и от ужаса искренне:
- А я брал?! Какая бутылка?! Ты видел, как я брал?! Чуть что - сразу я, да?! Ты видел?! Ты сперва докажи, а потом лупи! Ты сам говорил: не пойман - не вор!
- Когда это я говорил?
- Сколько раз говорил!
Отец неожиданно усмехнулся:
- Ну ладно… Действительно, доказательств нет. Юридически все чисто.
- Да Мехренцевы, наверно, прихватили с собой, - вмешалась мать. - У Андрея это любимая шутка - на посошок бутылку красть…
- Ладно-ладно… - сказал отец. И ушел.
Гошка оттаял от страха, а на следующий день рассказал парням, как вывернулся от папаши. Уже со смехом. Здесь, в "таверне", было хорошо и вчерашнее казалось нестрашным.
"Таверна" - это был уют, безопасность, отгороженность от мира, где одни люди просто сволочи, а другие притворяются хорошими, а на самом деле все одинаковы. Защищенность от этих людей. И от скуки. От всего, что надоело… Но защитить Кошака от неумолимого отца "таверна" не могла. Жить нужно было украдкой, дома про знакомства свои помалкивать. Даже курить приходилось помаленьку и потом следить, чтобы не дохнуть на отца или мать. И каждый вечер к восьми часам Гошка в "таверне", тоскливо вздыхая, натягивал куртку.
- Ты, Кошак, всегда от самого балдежа линяешь, - сказал однажды лениво-изящный Валет. - Смотри, даже мышки наши не торопятся. А ты чевой-то режим соблюдаешь, как юный пионер.
- У него папаша зверь, - участливо разъяснил Боба Шкип.
- Лупят, что ли? - небрежно поинтересовался Валет.
- А целует, что ли? - хмыкнул Гошка. Здесь он почти не стеснялся, в "таверне" все было на откровенности.
- Ай нехорошо, - сказал пэтэушник Гришка Курбатов - рыхлый, рыжий, но прозванный Курбаши за фамилию и любовь к Востоку. - Ай несправедливо. Ты, джигит, не давайся.
- Толку-то… - буркнул Гошка.
Валет покачал головой, а его очередной адъютант - мышонок Баньчик - понимающе вздохнул.
- Ай неправильно, - опять сказал Курбаши. - Ну ничего. Эти папаши скребут на свой хребет… У нас в восьмом классе был такой Серега Соломин, Дуня его звали, отец его почти что каждый день чистил для перевоспитания. Ну и довоспитывал. Заимел Дуня однажды кнопочник… Папочка за ремень, а Дуня клинок наружу - щелк. "Отойди, - говорит, - я псих. Харакири тебе сделаю, мне за это ничего не будет…" И для пущей выразительности встает в японскую фигуру, в каратэ она, кажется, "горбатый дракон" называется…
- Если кнопочник, на фига каратэ? - заметил Валет.
- Это ты рассуждаешь, а Дуниному папе когда было рассуждать? Он туда-сюда, поорал да отступился… Дуня сам рассказывал. Вот так, джигиты…
"Таверна" похихикала над Дуниным папой, а у Гошки захолодело внутри. От давнего стыда за себя. От первого намека на решение.
И в самом деле - сколько можно так жить?
Два дня он ходил отключенный от всего. Думал. То ругал себя дураком, то отчаянно решался. Потом на уроке труда украл длинную, косо заточенную стамеску - резец для токарного станка по дереву.
И стал жить со взведенной в себе пружиной.
Недели две Гошка с замиранием ждал, когда папаша "прискребется". Матери хамил нарочно при отце, две двойки принес подряд - все сходило. Видимо, инженеру Петрову было в тот производственный период не до педагогики. Гошка наконец истомился так, что пошел на чудовищное нахальство: на глазах у отца уронил в коридоре окурок.
- Это… что еще? - тихо сказал отец.
- Окурок, - тихо сказал Гошка.
- Подними…
Гошка поднял с трудом. Наклоняться мешала засунутая за ремень стамеска. Звенели в Гошке тошнотворно-слабенькие, совсем не героические струнки. Но в душе была решимость.
Он протянул окурок на ладони.
- Это что? - опять спросил отец. Нехорошо и в упор. И чуть ли не со злорадством. Так, по крайней мере, Гошке показалось. И это папашино злорадство дало Гошке злой ответный толчок.
- Это "Родопи", с фильтром, - бесстрастно сказал он.
- Идиот! Я спрашиваю, откуда окурок?!
В коридор испуганно выглянула мать.
- Из кармана, - сказал Гошка и поперхнулся.
- Значит, и до курева докатился? Лина, посмотри… И давно начал?
- Не… То есть давно, еще в лагере, в том году, но я помаленьку… - Гошка ощутил, как глубоко-глубоко в нем шевельнулась усмешка. Отец замигал:
- Ты… что, заболел, может? Такие вещи говоришь!
- А какие? - через силу, но ровно спросил Гошка. - Ты же сам требуешь: всегда только правду…
- Та-ак… Вот какая, значит, правда… Мало, значит, я тебя… Ладно, пошли.
- Витя… Горик… - сказала мать.
- Пошли… - помолчав, сказал Гошка. В груди разрасталась обморочная пустота.
В пасмурной комнате отец включил розовую лампу и достал из-за стола ненавистную черную трубу с крышкой. И Гошка изумился своему внезапному спокойствию. Тихо и ясно вдруг стало - как на пустой летней улице ранним-ранним утром.
- Ну? - сказал отец.
- Сейчас, - выдохнул Гошка. Медленно поднял на животе свитер. Достал стамеску. И проговорил сипло:
- Не подходи…
Отцовское лицо задвигалось, как резиновое. Пошло складками, сморщилось, перекосилось. И опять стало прежним. Только глаза остекленели сильнее. Отец нелепо хохотнул:
- Ты… сдурел? Кретин…
- Не подходи… - сказал Гошка ясно и отчетливо. - Хватит! - Подумал и добавил: - Она как бритва.
- Да ты!.. Сопляк!! - Отец задергался. - Я тебя… Бандит! На отца?! Да я тебя с твоей железкой!..
- А что ты… меня? - опять осипнув, сказал Гошка. - Скрутишь, да? Ну и что? До смерти не убьешь, отвечать придется. А я тебя все равно… потом… Хоть где… Когда спать будешь… Мне все равно…
- Гад! В колонию хочешь?!
- А мне все равно, - Гошка коротко засмеялся. Потом крикнул с прорвавшейся снова чистотой в голосе: - Мне хуже, чем теперь, не будет! А ты… ты лучше не подходи! Никогда!
Он заставил себя смотреть в глаза отца. Так охотники держат взглядом наступающего зверя. И глаза Виктора Романовича нерешительно помутнели. Но ответил он пренебрежительно:
- Сосунок… Ты читал у Лондона рассказ "Убить человека"? Думаешь это легко?
- А мне легко?! Терпеть от тебя!.. Ты… А я убивать и не буду! Я твою машину искорежу! Вот! - Радостное вдохновение осенило Гошку. - "Жигуля", твоего зас… Изрублю, издеру! Он же тебе жизни дороже!! Тебя инфаркт хватит! Ну что?.. Я это сделаю! И гараж подожгу, и дом! В колонию меня?! А тебя куда?! С работы, из партии, со всех мест! За такого сына тебя самого в тюрьму! В Севастополе выкрутился, здесь не выйдет!
Отцовское лицо опять резиново съежилось.
- Ах ты… Лина! Ты послушай, что этот уголовник…
- Сам уголовник! - Гошка заплакал, но без страха, без стыда за эти слезы, а как-то весело и открыто. - Сам ты… фашист! Как ты меня… Хватит! Лучше не суйся! Понял?!
Отец качнулся вперед, но будто на колючки наткнулся.
- Ну, что?! - кипел светлыми слезами Гошка. - Боишься?! На, возьми меня! Попробуй! - Он раскинул руки. Стамеска торчала из правого кулака, будто меч гладиатора.
Отец метнулся к двери, чуть не сбил возникшую на пороге мать, завизжал в прихожей:
- Вырастили бандита!.. Я сейчас в милицию! Позвоню!
- Никуда ты не позвонишь! - орал вслед Гошка. - Самому хуже будет! Ты трус! Только на беззащитных можешь! А я больше не боюсь! Я теперь все, что хочу, буду! Курить буду! Водку пить! Воровать буду! Тебе назло! Буду!.. - Яростная радость освобождения выхлестывала из него этими криками и слезами…
Потом он отдышался, вытер мокрое лицо подолом свитера, всадил сквозь ковер стамеску в твердую паркетину, и сел в отцовское кресло. Ощеренно улыбаясь, глядел в открытую дверь, мимо матери. Та все еще испуганно стояла на пороге.
- Витя… Горик, - сказала она. - Да успокойтесь же вы… Горик, надень тапочки, ты простудишься…
…С этого дня началась для Гошки радостная свобода. Отец как бы исчез. Если они и встречались иногда в большой квартире, то не смотрели друг на друга. Уходил отец рано, приходил поздно. Мать была осторожно-молчаливая и смотрела вопросительно-испуганными глазами. Гошка жил как хотел.
Впрочем, ничего страшного он не делал. Если и курил, то по-прежнему немного и не открыто. И конечно, водку не пил и не воровал. Разве что с уроков линял чаще, да из "таверны" приходил позже. Радость была не в том, чтобы делать что-то запретное. Она была в освобождении, в отсутствии страха. Гошка заново почуял, как это хорошо - жить. Он, как в прежние годы, накинулся на книги и даже стал уверенней учиться. То есть двоек у него сделалось даже больше, но зато не в пример больше стало и пятерок. Потому что иногда он плевал на уроки, зато часто, поддавшись вдохновению, расщелкивал самые трудные задачки и запросто делал английские переводы. А устные предметы Гошка и не учил - просто все запоминал на уроках.
Успехи шестиклассника Петрова отметила на родительском собрании Классная Роза. И только седой учитель физики Федор Иванович, который с шестого класса всем говорил "вы", сказал однажды Гошке:
- Вы, Петров, бросаете мне свои знания, как кость надоедливому псу…
Гошка дерзко хмыкнул и пожал плечами.
…Потом Гошка узнал, что отец бегал в школу, жаловался на него Классной Розе. До чего, мол, дошло: руку на отца поднял! Зачем Виктор Романович сделал такую глупость? Не побоялся даже вынести "сор из избы"! От великой растерянности, что ли? Или был в этом какой-то хитрый расчет?
Какой там состоялся разговор, Гошка не знал. Мог только догадываться, что Классная Роза с отцом не церемонилась: он, мол, жнет, что посеял. Школа виновата? А когда школа вмешивалась и советовала, вы что отвечали, дорогой Виктор Романович?
Впрочем, теперь Роза Анатольевна была уже не та наивная выпускница пединститута. Речи о достоинстве личности, благородстве и гуманизме произносила по-прежнему, но знала меру. И умела при случае наорать, как полагается, и вытащить за шиворот в коридор того, кто достоинство своей личности понимал неверно. В школе ее уже ценили, считали, что есть опыт.
Видимо, этот опыт и подсказал Розе, что беседовать с Гошкой-Петенькой про его конфликт с отцом пока не следует, надо подождать, посмотреть. И болтать об этом деле в учительской тоже пока не стоит. Виктор Романович Петров - человек известный и полезный, зачем его подводить…
В состоянии "творческого подъема" прожил Гошка до конца учебного года. Потом пришло лето с Сочами и путешествием по Волге. А к осени Гошка ощутил, что прежней радости жизни уже нет. Ну, начало школьных дней, оно никого, конечно, не радует. Но дело не в этом. Как-то все приелось Гошке. Прежние дни чаще стали приходить на память. Воспоминания о своей слабости можно было заглушить лишь одним: доказать себе, что другие еще слабее. И Гошка доказывал. Он умел делать это хитро, без свидетелей.
Осень была серая, как все осени. А тут еще умер Кама…
Он умер в какой-то больнице, где лечат наркоманов. Говорили даже, что не просто умер, а полоснул по венам стеклом.
Компания сидела в "таверне" молчаливо и невесело. Боба Шкип, Курбаши, Валет, длинный глупый Сонечка, Змей, Копчик, его приятель Пудель и несколько "мышат". Гошка-то, конечно, давно уже не был "мышонком". Кошак, он и есть Кошак…
Гитара Камы блестела на стене от яркой лампочки.
- Что, Кошачок, жалко Каму? - спросил Шкип и потянулся.