Тузик-обманщик на прогулках прикидывался воспитанным и любезным псом, важно поглядывал по сторонам, горделиво топорщил брови, как генерал-майор.
Встречались нам дачники с собаками – с ирланд– скими сеттерами или борзыми, изогнутыми, как скрипичный ключ. Издали завидев нас, они переходили на другую сторону шоссе, не желая приближаться к опасной картофельной собаке.
Тузику на шоссе было неинтересно, и я отводил его подальше в лес, отстёгивал поводок.
Тузик не помнил себя от счастья. Он припадал к земле и глядел на меня так, будто не мог налюбоваться, фыркал, кидался с поцелуями, как футболист, который забил гол. Некоторое время он стремительно носился вокруг и, совершив эти круги восторга, мчался куда-то изо всех сил, сшибая пеньки. Мигом скрывался он за кустами, а я бежал нарочно в другую сторону и прятался в папоротниках.
Скоро Тузик начинал волноваться: почему не слышно моего голоса?
Он призывно лаял и носился по лесу, разыскивая меня. Когда же он подбегал поближе, я вдруг с рёвом выскакивал из засады и валил его на землю.
Мы катались по траве и рычали, а Тузик так страшно клацал зубами и так вытаращивал глаза, что на меня нападал смех.
Душа у владельца курицы, видимо, всё-таки болела.
Однажды утром у калитки нашей появился сержант милиции. Он долго читал плакат про картофельную собаку и наконец решился войти.
Тузик сидел на цепи и, конечно, издали заприметил милиционера. Он прицелился в него глазом, хотел было грозно залаять, но почему-то раздумал. Странное дело: он не рычал и не грыз цепь, чтоб сорваться с неё и растерзать вошедшего.
– Собак распускаете! – сказал между тем милиционер, строго приступая к делу.
Я слегка окаменел и не нашёлся что ответить. Сержант смерил меня взглядом, прошёлся по участку и заметил мешок с надписью "Пичугин".
– Это вы Пичугин?
– Да нет, – растерялся я.
Сержант достал записную книжку, что-то черкнул в ней карандашиком и принялся рассматривать Тузика. Под милицейским взглядом Тузик как-то весь подтянулся и встал будто бы по стойке "смирно". Шерсть его, которая обычно торчала безобразно во все стороны, отчего-то разгладилась, и его оперение теперь можно было назвать "приличной причёской".
– На эту собаку поступило заявление, – сказал сержант, – в том, что она давит кур. А вы этих кур поедаете.
– Всего одну курицу, – уточнил я. – За которую за-плачено.
Сержант хмыкнул и опять принялся рассматривать Тузика, как бы фотографируя его взглядом.
Миролюбиво виляя хвостом, Тузик повернулся к сержанту правым боком, дал себя сфотографировать и потом повернулся левым.
– Это очень мирная собака, – заметил я.
– А почему она картофельная? Это что ж, порода такая?
Тут я достал из кармана картофелину и бросил её Тузику. Тузик ловко перехватил её в полёте и культурно скушал, деликатно поклонившись милиционеру.
– Странное животное, – подозрительно сказал сержант. – Картошку ест сырую. А погладить его можно?
– Можно.
Только тут я понял, какой всё-таки Тузик великий актёр. Пока сержант водил рукою по нечёсаному загривку, картофельный пёс застенчиво прикрывал глаза, как делают это комнатные собачки, и вилял хвостом. Я даже думал, что он лизнёт сержанта в руку, но Тузик удержался.
– Странно, – сказал сержант. – Говорили, что это очень злая картофельная собака, которая всех терзает, а тут я её вдруг глажу.
– Тузик чувствует хорошего человека, – не удержался я.
Сержант похлопал ладонью о ладонь, отряхнул с них собачий дух и протянул мне руку:
– Растрёпин. Будем знакомы.
Мы пожали друг другу руки, и сержант Растрёпин направился к воротам. Проходя мимо Тузика, он наклонился и по-отечески потрепал пса.
– Ну молодец, молодец, – сказал сержант.
И вот тут, когда милиционер повернулся спиной, проклятый картофельный пёс-обманщик встал вдруг на задние лапы и чудовищно гаркнул сержанту в самое ухо. Полубледный Растрёпин отскочил в сторону, а Тузик упал на землю и смеялся до слёз, катаясь на спине.
– Ещё одна курица, – крикнул издали сержант, – и всё! Протокол!
Но не было больше ни кур, ни заявлений. Лето кончилось. Мне надо было возвращаться в Москву, а Тузику – на картофельный склад.
В последний день августа на прощанье пошли мы в лес. Я собирал чернушки, которых высыпало в тот год очень много. Тузик угрюмо брёл следом.
Чтоб немного развеселить пса, я кидался в него лопоухими чернушками, да что-то всё мазал, и веселья не получалось. Тогда я спрятался в засаду, но Тузик быстро разыскал меня, подошёл и прилёг рядом. Играть ему не хотелось.
Я всё-таки зарычал на него, схватил за уши. Через секунду мы уже катались по траве. Тузик страшно разевал пасть, а я нахлобучил ему на голову корзинку вместе с грибами. Тузик скинул корзинку и так стал её терзать, что чернушки запищали.
Под вечер приехал Аким Ильич. Мы наварили молодой картошки, поставили самовар. На соседних дачах слышались торопливые голоса, там тоже готовились к отъезду: увязывали узлы, обрывали яблоки.
– Хороший год, – говорил Аким Ильич. – Урожайный. Яблоков много, грибов, картошки.
По дачному шоссе пошли мы на станцию и долго ожидали электричку. На платформе было полно народу, повсюду стояли узлы и чемоданы, корзины с яблоками и с грибами, чуть ли не у каждого в руке был осенний букет.
Прошёл товарный поезд в шестьдесят вагонов. У станции электровоз взревел, и Тузик разъярился. Он свирепо кидался на пролетающие вагоны, желая нагнать на них страху. Вагоны равнодушно мчались дальше.
– Ну, чего ты расстроился? – говорил мне Аким Ильич. – В твоей жизни будет ещё много собак.
Подошла электричка, забитая дачниками и вещами.
– И так яблоку негде упасть, – закричали на нас в тамбуре, – а эти с собакой!
– Не волнуйся, земляк! – кричал в ответ Аким Ильич. – Было б яблоко, а куда упасть, мы устроим.
Из вагона доносилась песня, там пели хором, играли на гитаре. Раззадоренный песней из вагона, Аким Ильич тоже запел:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина…
Голос у него был очень красивый, громкий, деревенский.
Мы стояли в тамбуре, и Тузик, поднявшись на задние лапы, выглядывал в окно. Мимо пролетали берёзы, рябины, сады, набитые яблоками, золотыми шарами.
Хороший это был год, урожайный.
В тот год в садах пахло грибами, а в лесах – яблоками.
ГРОЗА НАД КАРТОФЕЛЬНЫМ ПОЛЕМ
Был странный августовский туман. Он клубился оранжевым и так занавесил ручей, что трудно было разобрать, где же солнце. Но оно взошло и подсвечивало влажные валы тумана, а от ручья по низкому лугу тянулся запах таволги и хвоща.
Я шёл берегом, надеясь поднять уток, но видел только сплетенья тумана и метёлки-языки приболотной травы. С каждым шагом сочно лопались под ногами её стебли, мягко хлестали, обдавая росой, и скоро я стал мокр и облеплен созревшими семенами.
Немного я прошёл, как дрогнула сеть тумана – обрушился на меня близкий выстрел, а за ним – шум поднимающихся с воды крякух.
– Тпр-р-р-у-у-у-у!.. – закричал кто-то им вслед. Потом, видно, ещё раз насупонил губы, как делают, останавливая лошадь, и снова: – Тпр-р-р-у-у-у!..
Уток я не мог увидеть, только слышал, как они сделали круг и утянули к лесу.
– Эй! – послышалось недалеко. – Эй, Николай!..
– А-а…
– Чего убил?
– Ко-лен-ку-у-у… – тягуче сказал Николай.
В тумане ответ Николая показался особо глупым и безнадёжным. Я присел на коряжку – спешить было некуда, уток перешумели. Было слышно, как медленно чопают впереди охотники. Они перекрикивались каждые две минуты, боялись, что ли, в тумане потеряться.
Скоро снова впереди лопнул выстрел.
– Эй, чего убил?
– Колен-ку-у-у!..
– Тьфу ты! – плюнул я и низким торфяным голосом пустил вдоль ручья: – Э-э-э-э-э-эй!..
– А-а-а? – дружно отозвались Николай с приятелем.
– В трясину у-тя-ну-у-у-у…
– А-а?
– У-у-тя-ну-у-у… у-тя-ну-у-у-у!.. – снова пригрозил я.
– Ты кто? – крикнул Николай.
Я ответил таким нелепым голосом, какого и сам от себя никогда не слышал:
– Леший я! Ле-е-е-ший…
Тут прозвенело что-то. Овалы тумана зашевелились, задрожали, и солнце разом развалило их.
Вспыхнул ручей. Стало видно, как он стелется по низкому лугу в глубину леса. Нигде не было охотников – вдаль стояли стога, нахлобученные на обкошенные пригорки. От них лился запах свежего сена…
Ясны обычно и солнечны августовские дни. Этот день был особый. То вдруг пригонял ветер облака – становилось темновато, то облака быстро раскисали в воздухе. При светлом небе громыхало неподалёку, и находил на лес пасмурный свет – только какая-нибудь сосна вспыхивала под одиноким лучом.
Когда солнце пошло к закату, я бросил пустую охоту, набрал маслят и на краю сосняка у картофельного поля поставил палатку. Надо было костёр палить – грибы варить.
Над полем собиралась грозовая туча, да как-то всё не решалась плотно обхватить небо и колебалась над закатом.
– Дочк, Дочк, Дочк… – послышалось с поля.
По меже шёл парнишка в ковбойке и покрикивал.
– Тёлку потерял?
– Овцу, – сказал он, подойдя.
– Ты из Шишкина?
– Нет, с Екатериновки. Генка я, дядипашин.
Я знал дядю Пашу, перевозчика из Екатериновки. Он не раз перевозил меня через речку, и мы всегда толковали с ним о погоде.
– Ну, садись, суп с маслятами пробуй.
– Искать надо… Дочк, Дочк, Дочк!..
Генка был невелик, лет двенадцати. Он пошёл дальше по опушке, покрикивая своё.
За краем неба начался глухой скрежет. Он всё нарастал, нарастал, превращаясь в отчётливые удары грома. Неожиданный луч пал на картофельное поле, зажёг ботву зелёным светом, и быстро земля всосала его. Я залез в палатку и прихлёбывал понемногу суп. Было слышно, как тяжело повёртывались в небе огромные жернова, но выбить искру им ещё не удавалось, они ещё не разгулялись и только притирались друг к другу.
Ссссссссссссссс!.. – услышал я и подумал, что это мелкий дождик шелестит. Высунулся из палатки узнать – было темно и сухо, и ни капли не упало на руки, на лоб.
– Дядень! – крикнул издали Генка.
– Эй!
– Гроза собирается.
– Лезь в палатку, – сказал я. – Пересидим…
Генка залез в палатку, и я сунул ему ложку.
– Только от стола, – сказал он, но ложку взял, и мы стали есть суп, прихлёбывая по очереди.
– Ну, как супок? – спросил было я, но тут возникла ослепительная искра, просветила каждый шов палатки и так грохнуло, что зазвенело в затылке, а Генка охватил меня руками, железными от страха.
Снова всё стихло, и даже жернова перестали в небе переворачивать друг друга.
– Во долбануло! – сказал Генка.
Я хлебнул супа, и показалось, будто вкус его после удара молнии изменился.
Ссссссссссссс!.. – снова начался непонятный звук, вначале как шелест капель, потом набрал скорость и потянулся над головой томительной длинной пулей.
– Что это, а?
И со звоном ударило по крыше палатки, она туго загудела – брезентовый колокол.
Я высунулся наружу, и на голову мне обрушился поток воды, пригнул голову к земле, в глазах возник корень огненного дерева. Страшный удар лопнул над нами и полетел окрест, выворачивая наизнанку картофельную ботву.
И снова молния – пляшущая берёза – вонзилась в поле. А земля ухватила её с таким звуком, как будто болотная трясина – выпавший нож. Задёргалась, затряслась другая молния, ища место, в которое ударить, и – пропала. И, бешено чередуясь, возник будто бы лес ослепительных корней…
– Дядень, дядень…
…но только корни эти не высасывали из земли соков, а сами вбивали в неё свою белую голубую кровь.
Я втянул голову в палатку, как черепаха в панцирь. Генка прижался ко мне покрепче, зажмурился, и я плотно закрыл глаза, но всё равно рассекал их свет молний, проникал в голову.
Ливень заливал, и брезент не гудел уже, палатка обмякла, стала вялой и прозрачной, не плотнее блина.
– Глянь, дядь, не видно овцы-то?
Я снова высунулся наружу и в свете молний увидел, как мечется по краю поля лохматое призрачное пятно. Это была овца. При каждом ударе грома она выпрыгивала из травы, как собака.
– Дочк, Дочк, Дочк! – закричал Генка и выскочил из палатки, побежал через поле.
Птичьей клеткой вспыхнула перед глазами его ковбойка, и Генка плеснул руками в сполохе света.
Я вылез из палатки и побежал следом за ним.
Ливень навалился на плечи, хотел расплющить, растворить, вогнать в землю. Щербатым гребнем, частоколом стояли вокруг молнии – сочные, разветвлённые, как вилы. Гром бил – и небо вскидывалось в пене…
– Обходи! Обходи её… обходи!
Зачарованная вспышками, овца прыгала на одном месте, будто дожидалась, когда же влепит прямо в неё. Между молниями вдруг слышалось:
"Э-э-э-э-э-э-э…"
Я бежал и тоже подпрыгивал – "Дочк, Дочк, Дочк!.." – давил картофельную ботву. Она лопалась, хрустела, вскрикивала под ногами, подкидывала вверх, под молнию. Я ждал, как молния настигнет меня, ударит в затылок и – в землю. Я чувствовал эту пустую точку на затылке. Вот упаду, расколюсь со звоном, как бутылка, разбитая дробью.
Генка бежал шагах от меня в десяти. Голова его за картофельными кустами вдруг загоралась серебряной кочерёжкой.
– Заходи!.. Заходи!
Уах! – влип в поле дрожащий гвоздь – белая молния. Выбрызнула из земли недозревшая картошка. Овца, подпрыгнув, повисла над чёрной ботвой.
Я кинулся на неё, выставив руки, и она снова прыгнула – шальной невиданный зверь, вроде единорога.
Я схватил её за шею, и тут же ослепительный огонь вывернул глаза, растянул их до ушей. Вскипел воздух, и голова моя закружилась над картофельным полем, плавно и мягко светясь…
– Башку ей прикройте, дядь! – кричал подоспевший Генка и лупил овцу по чём попало.
Оттянув с живота свитер – "Дочк, Дочк, Дочк!.." – я подсунул под него овечью голову, пятясь потянул ее к палатке – вот наткнусь спиной на столб молнии, стоящий в земле. И медленная молния, плавная, как масляная струя, потекла, подрагивая, прямо по щеке и, сухо расколовшись, угасла.
Мы затянули овцу в палатку. Шерсть на ней слиплась, припала к ребрам – овца казалась ягнёнком.
Ссссссссссссс… – снова послышалось над головой. Вспыхнула молния, и я увидел, как бьётся в углу палатки прозрачными крыльями изогнутая коромыслом синяя стрекоза…
Скоро гроза вколотилась в землю, смягчила резкие удары ливнем, иссякла. Молниеносные тучи ушли. Иногда только раскидывался на небе сполох – небо передёргивалось и темнело.
– Пойдём к нам, дядь, – сказал Генка. – Обсохнешь хоть.
– Да ладно… У костра обсохну. Палатку собирать неохота.
Я взял ружьё и, посвечивая фонарём, пошёл проводить Генку да заодно поискать в сосенках сучков, пригодных для костра. Луч фонарика освещал пучки сосновых иголок. От ударов ливня они повернулись остриями к земле.
– Эй!.. – донеслось откуда-то.
Мы остановились, прислушиваясь, и даже Дочка, Генкина овца, замерла на тропинке.
– Эй, кто там с фонариком? – снова донеслось с другой стороны картофельного поля.
– Молчи, дядь, молчи! – шепнул Генка.
– Почему? – неуверенно спросил я.
– Кто его знает, чего он кричит…
Мы постояли немного, помолчали и снова пошли потихоньку краем поля. Рыхлой была земля под полёгшей травой, и слышно было, как жадно, взахлёб, булькая, журча, всасывает она воду. Лужи разлились под ногами. Глинистая тропинка была – скользкая рыба налим.
– Эй, с фонариком!..
– Эй! – ответил я.
– Помогите…
Голос тревожно оборвался, заглох в сыром воздухе.
– Дядь, – сказал Генка, – мне домой надо. А то поздно. Отец будет ругать.
– Давай, – ответил я. – Будь здоров. А я схожу узнаю, чего он там орёт.
Я включил фонарик и пошёл по меже, прямо через поле. Генка остался было на тропинке, но потом, обругавши для чего-то овцу, потянул её за собой, догоняя меня.
– Узнаю хоть, чего он там орёт, – сказал Генка, и мы побежали через картофельное поле.
За мутью, проплывающей быстро по небу, то взмахивала, то застывала небольшая луна – плавно, как стеклянный поплавок от рыбацких сетей в волнах.
Плод на невидимом стебле – покачивалась луна в дрожащей пелене.
На бегу я светил фонариком, и перед нами прыгало круглое электрическое пятно, выхватывающее чёрные султаны картофеля и соцветия его, сочные после дождя, как сирень. Овца то путалась где-то сзади, то, как гончая, выскакивала вперёд и спотыкалась, дико оглядываясь.
В электрическом пятне, над волнами картошки, я увидел тёмную фигуру. Человек, очень длинный, жердеобразный, кланялся земле и кричал, размахивая руками:
– Эй, с фонариком, беги шибче!..
Он горстями захватывал землю и скидывал её в одно место, насыпал земляной холмик. Неприятной, чем-то опасной показалась мне эта фигура, не хотелось к нему подходить, да и Генка тормозил меня за рукав.
– Ты кто будешь? – спросил я, остановившись шагах в пяти.
– Да Грошев я с Большой Волги! – закричал он, как будто я всех должен был знать на Большой Волге. – Охотимся мы здесь.
– А зачем звал-то?
– Молния друга зашибла! Помогай! Заваливай!
– Погоди, – не понял я. – Молния? А где ж друг-то?
– Да вот он, – сказал Грошев и ткнул под ноги, наклонился, ухватил земли в пригоршни.
Землёю он покрывал человека. Торчала наружу из холмика голова, и ясней лица видны были круглые картофелины, вырытые из земли. Страшным, обугленным показалось мне это лицо, и я не решался направить на него фонарик.
– Насмерть?
– Да не знаю я! – испуганно закричал Грошев. – Как молния лопнула, зашипел и лежит, а я-то в сторонке был, у сосенок.
– Что ж ты его хоронишь? Может, он жив?
– Так полагается. Полагается землёй засыпать. Посвети-ка.
Он нагнулся, и захлюпала земля под его руками, чмокнуло что-то в ботве.
– Это верно, дядь, – зашептал Генка. – Земля молнию из человека обратно высасывает.
– Засыпай, засыпай скорее, что стоишь!
Я скинул куртку, бросил ружьё, ковырнул ладонями землю. Взрыхлённая ливнем, она легко расступалась под руками, выламывалась жирными тяжёлыми комьями. Генка захлестнул овечью верёвку петлёй на руке и быстро-быстро стал выгребать землю из-под кустов картошки.
– Коля, вставай! Коля! – бормотал Грошев, обращаясь, как видно, к человеку, лежащему в земле.
Мгновенно прошиб пот. Я не видел в темноте, куда бросаю землю, и не разбирал, где земля, где картошка. Генка прерывисто дышал рядом, и подпрыгивала овца на соседней меже.
Горстями, комьями безостановочно кидали мы землю. Грошев сгибался-разгибался, как колодезный журавель.
– Давай, давай! – подгонял он и тут же сбивчиво начинал объяснять, как было дело: – Кругом блестело, кругом. Ну гроза! А я-то в сторону глядел. Вдруг смотрю – лежит… Куда она ударила? В голову или нет?
– Земля молнию высосет, – шептал Генка и вдруг громко кричал: – Дочк, Дочк, Дочк!..
"Э-э-э-э-э…" – отвечала Дочка и дёргала верёвку, рвалась домой.
– Хватит, – сказал я. – Толку нет. Так мы его землёй задушим.