Юрий Коваль: Избранное - Юрий Коваль 25 стр.


Со стороны я осветил фонариком лицо лежащего. Оно было черно, неподвижно. И глаза были закрыты. Надбровные дуги, вобрав свет, казались особо выпуклыми.

От сполохов свинцом блестела вокруг картофельная ботва. Было б странно, если б из неё поднялась сейчас живая птица с перьями, клювом, глазами.

– Надо сердце послушать.

– Какое сердце! – раздражённо закричал Грошев. – Пускай ток в землю уйдёт.

– Видишь – не уходит.

– Что ж делать? Что ж делать? В деревню, что ль, бечь! Сынок, беги в деревню, зови врача! Куда я дену-то его, если не встанет?

Я наклонился и стал разгребать грязь с груди лежащего. Засветилась медная военная пуговица. Так холодно показалось прижимать к ней ухо, безнадёжно – слушать под ней, как слушать отпиленную чурку.

Я прислонил ухо, но не услышал ничего: ни боя, ни толчка – всхлипывала, пищала дождевая вода, пропитывая землю.

– Дядь, дядь! – закричал Генка. – Ведь он одетый!

Одежда не пускает ток!

– Фу, чёрт!.. Разгребай, разгребай скорее… Надо раздеть…

Я схватился за пуговицу, рванул… Где нож?

– Как же я забыл! – стонал Грошев. – Раздеть надо… Где нож? Режь, разрезай китель.

– Ген, посвети… Да нет, сюда свети!

Намокшая одежда выскальзывала из рук, растягивалась, как резина, коробилась, как жесть, и нож был туп, не резал нитку.

– Оставь сапоги… Сюда свети.

Мы разорвали, разрезали одежду, узлом сложили под голову Николая и снова стали закидывать его землей.

Сейчас, сейчас, ещё немного, и всё будет в порядке, земля высосет молнию, высосет, выпьет, вберёт в себя вместе с дождевою водой.

– Надо железо приложить!

– Какое железо? Где оно? Засыпать полагается.

– Дядь, дядь, ружьё, оно железное.

Я поднял ружьё, грязное и мокрое, разрядил. В замках его влажно заскрипела земля. Положил стволами на грудь Николая и стал водить по груди, по лицу.

– Хорошо, хорошо, сейчас оживёт, – говорил Генка. – Оживает, оживает…

– Поздно, – сказал Грошев. – Беги, сынок, в деревню. Зови мужиков.

– Води, дядь, води, он оживёт, вот увидите…

– Беги, Ген, в деревню.

– Да ещё не поздно. Води ружьём, дядь.

Голос Генкин дрожал, он хватал меня за локоть, подталкивал, торопил. Видно, в голове его не укладывалось то, что в моей уже уложилось. Я бросил ружьё.

– Дядь, дядь, надо что-то придумать. Придумай, дядь! Ну, скорее!

– Надо искусственное дыхание, – сказал я.

– Какое дыхание! – раздражённо вдруг крикнул Грошев. – Засыпать полагается! – И тут же обмяк. – Ну, делай, делай дыхание-то.

– Да я и сам не знаю, как его делать.

– Руками же надо разводить! – умоляюще сказал Генка. – Быстро-быстро!

Ткнув руку под затылок, я приподнял с земли голову Николая, а другой рукой надавил на грудь, отпустил, ещё надавил, отпустил.

Генка схватил его руку и принялся быстро раскачивать её к груди и обратно, и Грошев подхватил другую руку.

– Сейчас оживёт, – убеждал Генка. – Ещё, ещё…

– Раз-два… – стал приговаривать я.

– Раз-два… Раз-два… – поддержал Генка. – Дыши, дыши…

Мы сами дышали сильно и шумно, как будто хотели увлечь, заразить своим дыханием человека, лежащего на земле. Сколько же времени прошло, как кончилась гроза?

– Вставай, дядь, вставай, – приговаривал Генка.

– Землёй надо засыпать, – бормотал Грошев. Он отставал, сбивал с ритма.

– Раз-два… раз-два… – твердил Генка и не давал нам остановиться.

Наконец Грошев отпустил руку Николая, снял шляпу.

– Что я бабе его скажу? – спросил он.

– Тише, тише… Он дышит!

В голосе Генки прозвучала такая уверенность, что мы замерли, затаили дыхание, а он склонился, прислушиваясь, к самым губам Николая.

Где-то далеко на шоссейной дороге за рекой заворчал автомобильный мотор. Шумно вздохнула овца. Последние, особенно тяжёлые капли падали на землю с листьев картошки.

Генка потрогал меня за руку, чуть-чуть прижался ко мне. Мы с ним были уже вроде родственники – вместе прятались от грозы, ловили овцу.

– Придумай что-нибудь, – попросил Генка. – Придумай, дядь. Он оживёт.

– Можно воздух вдуть, – нерешительно сказал я.

– Вдувай! Вдувай! – сразу обрадовался Генка. – В нас воздух живой. Он войдёт в него и оживит.

– Да уж поздно.

– Вдувай, дядь, – просил Генка, обнимая мою руку, гладил рукав, как будто я был человеком, способным вдуть живой воздух.

Грошев настороженно слушал нас. Овца легла на землю, задёрганная верёвкой.

– Ну, посвети.

Я отдал фонарь и наклонился над человеком, пластом лежащим на земле. Огромной картофелиной казалось в свете фонаря его лицо. Ладонями я сжал его щёки, вздохнул глубоко, будто собираясь нырнуть. И Генка вздохнул за моей спиной. Медленно приблизил я губы к его рту, прижал и с силой выдохнул весь воздух, нажал локтями на грудь.

Гак! – вылетел вдутый мной воздух и рассыпался, как пыль.

Николай дрогнул, повёл рукой. Приоткрылись его глаза, хлипнуло в горле:

– Чтой-то?

Час прошёл или больше, как кончилась гроза?

У палатки горел уже костёр. Дым от него шёл влажный, утяжелённый, особенно горький. Он уплывал к полю, смешивался с ночным туманом.

Николай лежал в палатке, накрывшись мокрыми плащами. Он высунул к костру заляпанное землёй лицо, тяжко дышал, закашливался дымом.

Грошев снял брюки и размахивал ими над огнём.

Генка сидел у костра, обхвативши за шею овцу, которая бессмысленно пялилась в огонь.

– Я прямо не верил, что всё обойдётся, – весело сказал Генка.

Он восхищённо глядел на Николая, не мог отвести глаза, будто боялся, как бы снова чего не случилось.

– И папиросы-то намокли, – хрипло сказал Николай, ни к кому особенно не обращаясь.

– А мы их посушим! – обрадовался Генка.

Николай вяло махнул рукой – дескать, ладно, чего там.

Я снял куртку и стал помахивать ею над костром, сушить.

Под взмахами загудели сучья, располыхались. Лопались и скрючивались в жару сосновые иголки.

– Сбоку молния ударила или как? – спросил я Николая.

– Прям под ноги.

– Тогда б ты не встал. Она тебя тряхнула только и об землю бросила, – возразил Грошев.

– Говорю я – под ноги, – повторил Николай.

– Ух, жара! – сказал Грошев, отскочил от костра. – Ташкент!

– Это ещё не Ташкент, – ответил Генка, протягивая к огню руки. – Сейчас-сейчас, разгорятся…

– Генка-а-а! – послышалось недалеко. – Ге-на-а-а-а!

– Батя! – испуганно вскочил Генка. – Батя меня ищет!

Он дёрнул овцу за верёвку и побежал в темноту, сразу позабывши нас.

– Иду-у-у! – закричал он.

– Идёшь? – слышался сердитый голос. – Ты куда провалился, а?

– Эй, дядя Паша! – крикнул я. – Иди к огню!

– Тебя мамка ждёт или не ждёт? – закричал дядя Паша, не обращая на меня внимания. – Ты где был, а?

В голосе его звучала такая гроза, что я схватил фонарь и поспешил за Генкой.

– Мамка кричит, что тебя молния убила! Ты думаешь об ней или нет?

– Бать, бать… – толковал в темноте Генка. – Я думаю… Правда думаю…

– Эй, дядя Паша, да погоди ты! – сказал я, догнавши их на тропинке.

– Тебя мамка ждёт или нет? – кричал дядя Паша. – А ты костер жгёшь! Я те дам костра!

Тут дядя Паша действительно дал костра и добавил овечьей верёвкой. Генка сразу, не сходя с места, заревел басом.

– Да погоди ты! – закричал я, ослепляя дядю Пашу фонарём. – Генка не виноват. Тут человека молнией зашибло, а он помогал!

– Чего? – кричал дядя Паша, не признавая меня. – Тебя не спрашивают! Если тебя не ждут, так ты жги костёр, а парня не приваживай!

– Да тут несчастье случилось!

– А ну пошли домой! Тебе мамка даст! Все глаза проплакала!

– "Проплакала"! – неожиданно возразил Генка. – Небось телевизор смотрит.

– Ты поговори, поговори! – кричал дядя Паша и быстро потащил и Генку и овцу его в темноту. – Костёр они жгут! И так весь лес спалили!

Я остался на месте и долго ещё слышал, как дядя Паша ругал сына:

– Тебя мамка ждёт или нет?

Почему-то он особенно напирал на то, что Генку ждала именно мамка, а он вроде бы и не ждал.

– Бать, бать… – послышался в последний раз Генкин голос. – Я больше не буду…

Грошев всё махал брюками над костром.

– Я-то в сторону глядел, – объяснял он Николаю. – Потом смотрю – тебя нет. А ты в картошке лежишь!

– Пыхнула только, – ответил Николай. – А дальше не помню.

Грошев махнул брюками – с костра взлетел пепел, закружились его хлопья, словно моль, серые мотыльки. Сосновые искры потянулись в небо, остановились высоко над костром.

– Дома, – сказал Грошев, – я б сейчас телевизор включил. Семечек насыплю в блюдо и весь вечер сижу.

Он махал брюками и отскакивал от костра, когда искра попадала на голые колени.

– Ну гроза была! Только пыхнула – тебя нет! А ты в картошке лежишь.

– Прям под ноги ударила, – добавил Николай.

– Я давай тебя засыпать. Сыплю, сыплю, а ты не отходишь. Тут этот прибежал с фонариком. Искусственное дыхание, говорит, надо. Ты не врач, а?

– Китель бы мне зашить, – сказал Николай.

Я залез в палатку, устроился рядом с ним, подложил под голову рюкзак.

Грошев перестал махать брюками, надел их, присел на корточки у костра.

– Ну и денёк сегодня был! – сказал он. – Ну и денёк! И ведь утром всё началось. Кудлатый какой-то выскочил из тумана – прямо на меня! Руками машет и кричит: "Леший я, леший!" Морда страшная!

– Да, – вспоминал Николай, – верно. Утром всё началось.

– Что ж, – спросил я, – и ты, Николай, видел лешего?

– Видать-то не видел. Слышал только, как он рычит.

– А я видел, – зашептал Грошев и оглянулся тревожно на тёмный за спиною лес. – Кудлатый, белый. Прямо на меня выскочил. Я хотел врезать ему с правого ствола – осечка! С левого – опять осечка!

Николай, засыпая, дёргался, будто колола его под локти и под колени электрическая искра. Жар костра доходил до палатки, горячил лицо.

– Леший! – всё вспоминал Грошев, глядя в огонь. – Да что же это такое, а?

– Так, – ответил я, уже задрёмывая. – Так, наверное, явление природы.

ЛИСТОБОЙ

Ночью задул листобой – холодный октябрьский ветер. Он пришёл с севера, из тундры, уже прихваченной льдом, с берегов Печоры.

Листобой завывал в печной трубе, шевелил на крыше осиновую щепу, бил, трепал деревья, и слышно было, как покорно шелестели они, сбрасывая листья.

Раскрытая форточка билась о раму, скрипела ржавыми петлями. С порывами ветра в комнату летели листья берёзы, растущей под окном.

К утру берёза эта была уже раскрыта настежь. Сквозь ветки её текли и текли холодные струи листобоя, чётко обозначенные в сером небе битым порхающим листом.

Паутина, растянутая в ёлочках строгим пауком-крестовиком, была полна берёзовых листьев. Сам хозяин её уже скрылся куда-то, а она всё набухала листьями, провисая, как сеть, полная лещей.

Найда

Найда – это имя так же часто встречается у гончих собак, как Дамка у дворняжек. Верная примета: гончая по имени Найда всегда найдёт зверя.

Когда я приезжаю в деревню Стрюково к леснику Булыге, у крыльца встречает меня старая Найда, русская пегая. Её белая рубашка расписана тёмными и медовыми пятнами.

– Ей скоро паспорт получать, – шутит Булыга. – Шестнадцать осеней.

Не годами – осенями отмечают возраст гончих собак. Лето и весну они сидят на привязи, и только осенью начинается для них настоящая жизнь.

Про молодую собаку говорят – первоосенница. Про старую – осенистая.

Найда немало погоняла на своём веку и заработала на старости лет свободную жизнь.

Молодые гончие Ураган и Кама на привязи, а Найда бродит где хочет.

Да только куда особенно ходить-то? Всё исхожено. И Найда обычно лежит на крыльце, приветливо постукивая хвостом каждому прохожему.

В октябре, когда грянет листобой и начнётся для гончих рабочая пора – гон по чернотропу, – Найда исчезает.

Целый день пропадает она в лесу, и от дома слышен её глухой голос – то ли гонит, то ли разбирает заячьи наброды.

Заслышав её, Ураган и Кама подхватывают, воют, рвутся с привязи, раззадоренные гонным голосом Найды.

К ночи возвращается Найда, скребётся на крыльце, просится в дом.

– Куда-а? – хрипло кричит от стола Булыга. – В дом? Там сиди!

Но после всё-таки открывает дверь, впускает Найду.

Покачивая головой, кланяясь, она переступает порог и, прихрамывая, идёт к печке. Мякиши – так называют подошвы собачьих лап – сбиты у неё в кровь.

Найда ложится в тёплом углу у печки и спит тревожно, дёргается, лает, перебирает лапами во сне – гонит, видно, осенистая.

Гонит, гонит…

По чернотропу

– Эй, давай-давай! Догоняй-добирай!

Мы с Булыгой бежим по лесу, кричим-поём, разжигаем собак.

– Где он? Где он? Где он? – на высокой ноте стонет Булыга.

– Вот он! Вот он! – поддерживаю я.

Собаки уж и сами разожжены. Огромный камнелобый Ураган проламывается по кустам, глаза его приналиты кровью; узкокостная, извилистая Кама носится вокруг и нервно дрожит, фыркает, припадая к палому листу.

Вот Кама подаёт голос, короткий, неуверенный. Эту первую фразу гона даже и нельзя назвать лаем. Это возглас. Так охнула бы женщина, уронившая кувшин с молоком: "Ой!"

– Ой-ё-ё-ё-ёй! – сразу подхватываем мы с Булыгой, и где-то в кустах хрипло рявкает Ураган, прочищает горло, утомлённое летним глупым, безгонным лаем.

Кама заливается сплошной трелью, голос её возвышается с каждой фразой, к ней подваливают старая Найда и Ураган – звенит, бьётся, колотится меж ёлок, разливается по чернотропу, по застывающему предзимнему лесу голос гона.

– Напересёк! – кричит Булыга.

– Напересёк! – отвечаю я и бегу куда-то, уж и сам не знаю куда: напересёк, на поляну, на просеку, в березняк, где таится в кустах, где мчится мне навстречу взматеревший осенний беляк.

Веер

На рябине, что росла у забора, неведомо откуда появилась белка.

Распушив хвост, сидела она в развилке ствола и глядела на почерневшие гроздья, которые качались под ветром на тонких ветвях.

Белка побежала по стволу и повисла на ветке, качнулась – перепрыгнула на забор. Она держала во рту гроздь рябины.

Быстро пробежала по забору, а потом спряталась за столбик, выставив наружу только свой пышный, воздушный хвост.

"Веер!" – вспомнил я. Так называют охотники беличий хвост.

Белка спрыгнула на землю, и больше её не было видно, но мне стало весело. Я обрадовался, что поглядел на белку и вспомнил, как называется её хвост, очень хорошо – веер.

На крыльце застучали сапоги, и в комнату вошёл лесник Булыга.

– Этот год много белки, – сказал он. – Только сейчас видел одну. На рябине.

– А веер видел?

– Какой веер? Хвост, что ли?

– Тебя не проведёшь, – засмеялся я. – Сразу догадался.

– А как же, – сказал он. – У белки – веер, а у лисы – труба. Помнишь, как мы лису-то гоняли?

Лису мы гоняли у Кривой сосны.

Лиса делала большие круги, собаки сильно отстали, и мы никак не успевали её перехватить.

Потом я выскочил на узкоколейку, которая шла с торфяных болот, и увидел лису. Мягкими прыжками уходила она от собак. В прыжке она прижимала уши, и огненный хвост стелился за нею.

– А у волка хвост грубый и толстый, – сказал Булыга. – Называется – полено.

– А у медведя хвостишко коротенький, – сказал я. – Он, наверное, никак не называется?

– Куцик.

– Не может быть!

– Так говорят охотники, – подтвердил Булыга. – Куцик.

Этот куцик меня рассмешил. Я раскрыл тетрадку и стал составлять список хвостов: веер, труба, полено, куцик.

На рябину тем временем вернулась белка. Она снова уселась в развилке ствола и оглядывала ягоды, свесивши свой пышный хвост – веер.

Был конец октября, и белка вылиняла уже к зиме. Шубка её была голубая, а хвост – рыжий.

– Мы забыли зайца, – сказал Булыга.

А ведь верно, список хвостов получался неполный. Зайца забыли.

Заячий хвост называется – пых.

Или – цветок.

Ночные налимы

С первыми холодами в Оке стал брать налим.

Летом налим ленился плавать в тёплой воде, лежал под корягами и корнями в омутах и затонах, прятался в норах, заросших слизью.

Поздно вечером пошёл я проверить донки.

Толстый плащ из чёрной резины скрипел на плечах, сухие ракушки-перловицы, усеявшие окский песчаный берег, трещали под сапогами.

Темнота всегда настораживает. Я шёл привычной дорогой, а всё боялся сбиться и тревожно глядел по сторонам, разыскивая приметные кусты ивняка.

На берегу вдруг вспыхнул огонь и погас. Потом снова вспыхнул и погас. Этот огонь нагнал на меня тревогу.

Чего он там вспыхивает и гаснет, почему не горит подольше?

Я догадался, что это деревенский ночной рыбак проверяет удочки и не хочет, видно, чтоб по вспышкам фонаря узнали его хорошее место.

– Эй! – крикнул я нарочно, чтоб попугать. – Много ли наловил налимов?

"Многолиналовилналимов…" – отлетело эхо от того берега, что-то булькнуло в воде, и не было больше ни вспышки.

Я постоял немного, хотел ещё чего-нибудь крикнуть, но не решился и пошёл потихоньку к своему месту, стараясь не скрипеть плащом и перловицами.

Донки свои я разыскал с трудом, скользнул рукой в воду и не сразу нащупал леску в ледяной осенней воде.

Леска пошла ко мне легко и свободно, но вдруг чуть-чуть напряглась, и неподалёку от берега возникла на воде тёмная воронка, в ней блеснуло белое рыбье брюхо.

Пресмыкаясь по песку, выполз из воды налим. Он не бился бешено и не трепетал. Он медленно и напряжённо изгибался в руке – ночная скользкая осенняя рыба. Я поднёс налима к глазам, пытаясь разглядеть узоры на нем, тускло блеснул маленький, как божья коровка, налимий глаз.

На других донках тоже оказались налимы.

Вернувшись домой, я долго рассматривал налимов при свете керосиновой лампы. Их бока и плавники покрыты были тёмными узорами, похожими на полевые цветы.

Всю ночь налимы не могли уснуть и лениво шевелились в садке.

Шакалок

Около клуба мне повстречался уличный деревенский пёс по прозвищу Шакалок. Он радостно кинулся ко мне, подпрыгивая от восторга.

Я дал Шакалку кусочек хлеба и пошёл по своим делам, а Шакалок побежал за мною.

Мы прошли чуть не всю деревню и встретили поч-тальона дядю Илюшу. Дядя Илюша отдал мне газету "Труд", и мы распрощались. Шакалок побежал теперь за почтальоном.

Дядя Илюша заходил в каждый дом, а Шакалок терпеливо ждал его на улице. Скоро им повстречался завскладом Колька Кислов, и дядя Илюша остался без собаки. Шакалок бежал теперь за Колькой.

Так целыми днями Шакалок менял хозяина и бегал то за тем, то за другим. А когда не бывало на улице человека, Шакалок торчал у магазина, поджидая кого-нибудь, за кем можно побежать. Шакалок был пепельно-рыжий пёс, с розовым носом и разными глазами. Бегал он вприпрыжку.

Но вот в деревню Стрюково приехал новый учитель. Он покормил Шакалка городской колбасой, и тот не отставал теперь от учителя ни на шаг. Даже поджидал его у школы.

Назад Дальше