Том 24. Мой принц - Чарская Лидия Алексеевна 14 стр.


* * *

Я живу в большом розовом доме, где поместилась вся труппа. Внизу устроилась в трех комнатах сама антрепренерша с Маней Кондыревой и своей компаньонкой Верой Виссарионовной.

Наверху наше царство: ряд маленьких комнаток с балкончиками или, вернее, крытой галереей вокруг всего второго этажа, разгороженной барьером на клетки по числу комнат.

Моя ближайшая соседка - комическая старуха Ольга Федоровна Александровская, заменяющая отказавшуюся здесь служить летом панну Ванду.

Дальше живет Громов, заместивший Кремнева, который уехал играть в провинцию. Громов - не только актер, но и режиссер нашей труппы. Это красивый, видный сорокасемилетний господин, похожий больше на английского лорда, нежели на актера. Он дал слово взять всю труппу "в ежовые рукавицы", и мы его боимся как огня.

Людмила Дашковская устроилась не с сестрою внизу, а с нами "в сумасшедшем этаже", как антрепренерша назвала верх дачи, где находятся наши комнаты.

Напротив нас, по ту сторону коридора, живут: Чахов с Толиным, Бор-Ростовский, Беков и суфлер Семенов со своим помощником Чарышевым, совсем еще молоденьким безусым мальчиком.

Моя комната больше других. В ней мы помещаемся все трое: я, маленький принц и Матреша. Окно выходит в сад. Рядом с окном - огромные, густо разросшиеся деревья черемухи, одуряюще пахнущие теперь, в весеннюю пору; они протягивают к нам на галерейку свои пушистые ветви.

И дом, и самый театр находятся в саду, в театральном саду с клумбами, дорожками и большой площадкой для публики, посещающей театр. Посреди главной клумбы стоит статуя греческого божка с отбитым носом; какие-то шутники вставили папироску на место погибшего органа обоняния злосчастного божка, и вид у последнего вследствие этого довольно печальный.

Обеды мы получаем от хозяйки дачи. Очень простые, но вкусные и здоровые. Ужины же маленькому принцу и мне Матреша готовит на керосинке.

По утрам, которые я посвящаю всецело маленькому принцу, я не спускаю его с колен и выслушиваю его милую болтовню.

Целыми же днями, пока я учу роли (спектакли у нас два раза в неделю, репетиции по два раза в день), мой маленький сынишка, ставший общим любимцем и баловнем труппы, возится в саду на песке или Матреша уводит его в поле, в лес, куда-нибудь подальше, где он может резвиться на свободе.

По желанию Евгении Львовны Дашковской я с первого же выступления в ее театре переменила свою фамилию. Она же дала мне и новое театральное имя, как это принято по большей части у артистов.

Принесет ли мне счастье мое новое имя? Увидим…

* * *

Первый спектакль в день открытия театра прошел прекрасно. Публики собралось больше, чем мы этого ожидали. И приняла нас эта милая, снисходительная дачная публика более нежели тепло.

Но самый театр! Неожиданно наступили жестокие холода, и мы дрогли в наших дощатых уборных так, что зуб на зуб не попадал, как говорится. Бррр, как было холодно!

Я играла в этот вечер в пьесе Островского "Лес" бедную сиротку Аксюшу, которую всячески притесняет богатая родственница - помещица Гурмыжская. На репетициях Громов выходил из себя, и находя, что я произношу слова моей роли то слишком быстро, то слишком тихо, и утверждая, что у меня манеры салонной барышни, а не бедной воспитанницы.

К вечеру спектакля я издергалась до того, что хотела уже отказаться играть…

Но вот пополз со знакомым мне уже шуршанием занавес, я вышла на сцену, и прежние страхи и сомнения исчезли без следа. Сирота Аксюша, помещичья воспитанница, заслонила на время образ мечтательницы Брундегильды из замка Трумвиль.

Когда, по окончании спектакля, я пробежала мимо широкой волны публики, залившей наш театральный сад, на свой "сумасшедший верх", до меня долетали лестные отзывы, произнесенные вполголоса:

- Вот это та молоденькая актриса, которая играла Аксюшу… Она очень мило играла сегодня, очень мило.

- Браво! Браво!

У самого дома я столкнулась с Громовым.

- Ну, как я играла, Николай Сергеевич? - робко осведомилась я.

- Гм, гм, - промямлил он, вынимая изо рта сигару. - Не думаете ли вы, что эта публика, - он презрительно мотнул головою в сторону толпы, - вполне искренна? Просто слишком добрые и снисходительные люди и хотят вас подбодрить. Священный огонь у вас есть, но что за нелепость так распускать вожжи на сцене? Надо уметь владеть собою, а то выйдет чепуха. И зачем вы горбитесь, когда играете? Ведь в жизни у вас прямая фигура, а тут выходит на подмостки точно старуха столетняя.

И он, брезгливо морщась, снова принялся за свою сигару. А я, убитая, с поникшей головой, прошла к себе.

- Не верьте ему. Он это нарочно так, чтобы не заважничали, - нагоняя меня, шепнул мне Толин. - Играли вы хорошо, верьте моему слову артиста.

И ко мне протянулась маленькая изящная рука юноши, которую я пожала с искренней благодарностью от всего сердца.

* * *

Действительно, права Дашковская, называя наш верх "сумасшедшим". Какое счастье, что мой маленький принц имеет счастливую детскую способность засыпать при каком угодно шуме, гвалте и крике. У Толина - гитара, у Чахова и Бекова - балалайки. Кроме того, в старом театральном хламе нашелся турецкий барабан, и Бор-Ростовский с таким увлечением отбивает на нем марш Буланже, венгерку и Маргариту, что страшно становится и за целость барабана, а главным образом, за наши уши.

Тихий июньский вечер. Через час мы все отправимся в театр. Беков, самый тихий из труппы, очень напоминающий мне Васю Рудольфа, утром побывал на реке и принес целую дюжину прекрасных крупных окуней, говоря, что наловил их сам для меня и маленького принца. Окуней передали в распоряжение Матреши, которой поручено зажарить их на всю братию в сметане и сухарях. Я угощаю весь верх сегодня.

До ужина, который необходимо сделать прежде, чем отправляться в театр, мы предоставлены самим себе. "Сумасшедший верх" вполне оправдывает свое название сумасшедшего. Бор-Ростовский, посадив к себе на плечи моего сынишку, носится галопом по коридору, к полному восторгу маленького принца. Толин уже настраивает гитару, Чахов и Беков - балалайки. Ольга Федоровна Александровская, вся белая от седины, как старинная маркиза, стоит в дверях, приготовляясь слушать. Барышни, Маня Кондырева и Людмила Дашковская, обнявшись - обе очень дружны - тут же около и тоже ждут.

- Господа, мы плясовую, а Юренька нам спляшет, - подмигивая в мою сторону, говорит Владимир Васильевич Чахов.

Они отлично знают, что я терпеть не могу, когда моего маленького принца заставляют так или иначе показывать какие-нибудь фокусы. Я протестую.

- Вы мне избалуете мальчика.

- Надо же его приучать! - смеется Чахов.

- К чему это приучать? - хорохорюсь я. - Позвольте спросить. К чему?

- А к тому, чтобы быть актером, - присоединяется к нему Толин, и мальчишеское лицо его принимает лукаво-задорное выражение.

- Мой сын никогда не будет актером, - говорю я гордо и оглядываю круг моих мучителей уничтожающим взглядом; по крайней мере, мне самой кажется, что он уничтожающий.

- Не совсем любезно по адресу нас всех, Лидочка Алексеевна, - смеется Бор-Ростовский.

Они все меня здесь так называют. Но ласковое слово сейчас на меня не действует. Напротив, оно только раздражает меня.

- Не будет он никогда актером! - выхожу я из себя, - потому что у актера каторжная жизнь. Потому что актеры нуждаются сплошь и рядом, и зависят от случая, и постоянно держат экзамен, как маленькие дети, перед режиссером, перед публикой, перед газетными критиками. А интриги? А зависть к тому, кто играет лучшую роль? Да мало ли причин найдется!

- Очень неуважительных, кстати, - прищуривая один глаз, говорит Толин.

- Неправда! - выхожу из себя, - уважительных вполне. Мой сын должен быть инженером, или юристом, или…

- Актером, - прищуривает второй глаз Толин.

Противный Витька.

- А вот мы спросим самого Юрочку, - решает Чахов и, поймав и перехватив его с плеч Бор-Ростовского, пересаживает на свои.

- Ты актером будешь, крошечка? Правда?

- Актелом, - с трудом произносит Юра.

Все смеются. Смеюсь и я поневоле. Но на душе у меня скребут кошки. Нет, никогда ты им не будешь, сокровище мое…

* * *

Начинается концерт. Ольга Федоровна берет на руки моего сынишку и садится на почетное место - широкое кресло, из которого самым откровенным образом выглядывает вся внутренность: мочала. Маня и Людмила становятся, как два сторожа, по обе стороны его. Я устраиваюсь у ног Александровской, или вернее, у ножонок маленького принца. Бор-Ростовский берет свой барабан и устанавливает его у себя на коленях. Беков и Чахов принимаются за балалайки, Толин за гитару. Я хватаю гребенку, накладываю на нее тонкую бумажку и приготовляюсь извлечь из нее трель… Начинаем все сразу по команде Чарышева, появившегося в дверях "клуба", как мы называем большую комнату Чахова и Вити. У него дирижерская палочка в руках, а попросту линейка, и шляпа ухарски сбита на левое ухо.

- Ну, братцы, начинай!.. Начинаем с марша Буланже.

- Тра-ля-ля, тра-ля-ля-ля…

Балалайки бренчат, гитара вторит им низким аккордом, моя гребенка визжит невероятным фальцетом. Но барабан! Что делает барабан!

Мой сынишка в диком восторге. Он бьет ножками, хлопает в ладоши и визжит. Эта музыка ему совсем по душе.

Людмила и Маня начинают подпевать на мотив марша песенку, сложенную Бор-Ростовским совместно с Чаховым и Витей, песенку странствующих артистов. И вот в ту минуту, когда веселье достигло высшей точки своего напряжения, в дверях показывается высокая и плечистая фигура Громова. Лицо его гневное, негодующее.

- Господа, как можно так шуметь! Публика собралась со всей Сиверской и осаждает забор, желая узнать, какое тут идет представление. И потом, что за ребячество, в самом деле: и часок не дадут отдохнуть человеку перед спектаклем… Точно дети. Пожалуйте в театр. Уже время, господа. И, совсем рассерженный, он уходит.

* * *

Все занятые в главной пьесе ушли. Остались только я и Витя Толин, играющий сегодня в водевиле. Говорим о том, какие у нас были лица, когда появился Громов. Это все вышло так неожиданно, что бедные музыканты и певцы совсем позабыли про ужин. Смотрим друг на друга и беззвучно хохочем. Глядя на нас, смеется и маленький принц. Появляется Матреша и с испуганным лицом шепчет:

- А как же быть-то? Окуни сгорят.

- Мы их зальем. Не бойтесь пожара, Матреша, - успокаивает Витя и вдруг внезапно вспоминает: - Лидочка Алексеевна! А как же сегодня-то? Играем без суфлера?

- Без суфлера, конечно.

- А роль-то я твердо не знаю, - сознается он со сконфуженным видом.

- Разумеется, не знаете, как и всегда.

- Ну, уж это вы напрасно.

- Ступайте сейчас учить, - строгим тоном приказываю я Вите.

- Бегу, плыву, мчусь, улетаю.

Он действительно "слетает" с лестницы так, что несшая в эту минуту только что заготовленные к ужину бутерброды Вера Виссарионовна дико вскрикивает и роняет на пол тарелку.

- Опять этот "сумасшедший верх", - шепчет она в отчаянии, склоняясь над погибшими тартинками.

Я остаюсь с маленьким принцем и Матрешей и думаю о том, как сегодня пойдет для меня и Вити водевиль "Под душистою веткой сирени", где мы будем изображать гимназиста и гимназистку. Будем играть без суфлерской будки, или с "похороненной суфлерской будкой", как это принято говорить на театральном языке.

У меня в комнате хорошо и прохладно. Прохожу туда с маленьким принцем на руках, сажусь и начинаю рассказывать сказки моему сынишке. На маленьком будильнике часы показывают восемь. Надо укладывать Юрика, а сна у него ни в одном глазу. Прежде всего он хочет знать, как поет петух, хочет, чтобы это показала ему "мамоцка", непременно "мамоцка", а не няня, и мамочка так добросовестно кричит петухом, что внизу, со двора, начинают откликаться куры. Потом ему надо вспомнить, как лает собака. Лаю и собакой. Затем идет мяуканье кошки. Последний номер опять-таки выходит так удачно, что дворовая сторожевая собака начинает страшно волноваться и греметь своей цепью у будки. Маленький принц доволен, смеется и хлопает в ладоши.

- А тепель гуся… Гуся… Га-га-га-га! - бесцеремонно командует он.

Но мне уже не до гуся… Я пронянчилась с ним незаметно целых два часа. Теперь скоро десять. Надо бежать в театр, чтобы успеть одеться и загримироваться к водевилю. А ему необходимо уснуть. Передаю его Матреше.

- Уложите его непременно поскорее, - прошу я молодую няню.

Маленький принц слышит это, складывает губы трубочкой и собирается пустить такого ревуна, от которого можно оглохнуть непривычному уху. Но сейчас я неумолима. Сама чуть не плача, отцепляю обвившиеся вокруг моей шеи ручонки и стремглав лечу в театр.

- Роль выучил назубок, - с торжеством заявляет мне Толин, сталкиваясь со мною у входа на сцену.

Большую пьесу, идущую сначала, еще и не думают кончать. Слава Богу, я успею одеться и преобразить себя в подростка-гимназисточку.

В общей гримерской добросовестно натираю лицо кольд-кремом, прежде чем накладывать грим, представляю в лицах всех наших в минуту появления Громова. Забежавшие сюда в антракте Маня и Людмила хохочут.

- Не люблю этого господина: напыщенный и важный, - говорит Маня, - точно учитель обращается со школьниками.

Тихая Людмилочка протестует по врожденной ей деликатности.

- Нет, он славный, только раздражительный немного.

- Хорош славный. Ходячая брюзжалка, - отрезывает Маня и мгновенно замирает с широко раскрытым ртом: в уборную, после предварительного "можно?", просовывается голова Громова.

- Медам, пожалуйте на сцену, сейчас начинаем последний акт.

И смотрит уничтожающе на Маню. Бедняжка Кондырева красна, как помидор.

- Все пропало, - шепчет она, - влопалась. То есть так влопалась, миленькие мои, что лучше и не надо.

* * *

Кончили пьесу, сейчас приготовляют сцену к нашему водевилю. Кроме плотника и его помощников, здесь суетится Томилин, по профессии почтальон. Всю неделю он очень усердно разносит письма по дачной местности, а в вечера спектаклей он принял на себя добровольную обязанность поднимать и опускать занавес на сцене. Любовь у Томилина к театру какая-то исключительная. Он целыми часами готов простаивать в кулисах и смотреть на нашу игру.

Но интереснее всего то, как он поднимает занавес. Робкий и нерешительный от природы, он очень боится приступить несвоевременно к этой обязанности.

- Томилин, давай (то есть "поднимай занавес" на актерском языке), - кричит Чарышев, помощник режиссера.

- Даю, - отзывается Томилин, не двигаясь, однако, с места.

- Давай же!

- Даю.

- Ну!

- Ну, - отзывается Томилин и только после самого энергичного окрика трогает ручки подъемного колеса.

Сейчас он на высоте своего призвания. Кроме интересующей его обязанности поднимать занавес, является еще новая - "хоронить будку".

Пока я и Витя Толин дожидаемся поднятия занавеса и стоим уже готовые к выходу, Томилин, в своем форменном костюме почтальона, торжественно выходит на сцену и, убрав в люк суфлерскую будку на глазах всей публики, закрывает люк и трижды стучит по крышке молотком.

- Водевиль пойдет без суфлера, - объявляет он с видом именинника и сияющий исчезает в кулисах.

- Браво, Томилин, браво! - кричат из публики, и многие аплодируют и смеются.

Томилина знает вся Сиверская.

* * *

Минута - и веселая, радостная, уверенная в своей роли, я вбегаю на сцену.

Как странно чувствовать себя подростком-девочкой, снова прежней Лидой Воронской, в коричневом только, а не в зеленом институтском платьице, с черным передником, с бретелями на плечах. Волосы распущены a l'anglaise и связаны на маковке черным бантом. Платье далеко не доходит до пола.

Начинаю первые слова. Отвечаю Вите. Замолкаю на минуту, делая паузу, необходимую по ходу пьесы.

И вот в это самое мгновенье, когда весь театр напряженно прислушивается к тому, что говорит девочка-гимназистка своему товарищу детства, откуда-то сверху раздается звонкий детский голосок:

- А это моя мамоцка. И дядя Витя. Им всем от дяди Гломова попало за музыку и балабан.

Все головы моментально поворачиваются туда.

И мое лицо и мои глаза тоже. Я мгновенно забываю слова роли, я вижу только одно: там на хорах, на первой скамейке, сидит красная, как вареный рак, няня Матреша, а на коленях у нее мой маленький принц. Он, со свойственной его возрасту бесцеремонностью, поднял крошечный пальчик и указывает им на сцену прямо на меня и лепечет своим милым голоском:

- Это моя мамоцка, моя мамоцка, моя!

Веселый взрыв неудержимого хохота покрывает его голосок. Этот хохот приводит меня в себя и дает возможность вспомнить роль и закончить пьесу.

Когда мы выходим после спуска занавеса об руку с Витей раскланиваться на аплодисменты публики, там, наверху, уже не видно милого бесценного личика и красного сконфуженного лица Матреши.

Ночью молоденькая няня со слезами на глазах встретила меня:

- Барыня, голубонька, не сердитесь на меня, Христа ради: плакал и блажил он все время, обязательно просился к маме да к маме. Ну и согрешила я, значит, взяла его, чтоб успокоить хоть малость. Ах ты, Господи, кто же знал, что он, сердечненький, признает вас и закричит на весь киянтер?

Назад Дальше