Этот призрак имеет свое воплощение в лице одного кавказского князя, потерявшего свою юную дочь, общую любимицу всего института. Но умершая маленькая княжна отнюдь не была похожа на мою гордую маленькую полугрузинку, получеркешенку Нину. Нет, нет! Она была совсем другая. Моя фантазия создала светлый образ героини. Она - дитя моего воображения, моей творческой силы, дитя пережитого чужого страдания в эту благословенную и грустную-грустную мартовскую ночь!..
* * *
Днем теперь у меня одна жизнь: постоянные репетиции в школьном и Образцовом театре, споры с товарищами, издерганные нервы, повышенное настроение.
Мы все перессорились от страха и волнения, ходим бледные, унылые, с повешенными носами, злые и растерянные от ожидания предстоящих нам дебютов.
Каждый из нас мечтает попасть на Образцовую сцену, и каждый видит в сопернике конкурента и врага.
Ссоримся мы из-за пустяков. Придираемся друг к другу и наговариваем дерзостей. Даже у кроткой Елочки и серьезной, вдумчивой Сани изменились характеры в это время. А о нас с Марусей и о "мальчишках" нечего и говорить. С Володей Кареевым я так повздорила из-за какой-то паузы, которую он "закатил" (наше театральное слово) на сцене в диалоге со мною, что даже перешла с "ты" на "вы".
Но вечером, когда засыпают все в моей маленькой квартирке, я мысленно перелетаю туда, на высокие горы Кавказа и в тихие долины Грузии, где синее небо исполинским сапфиром повисло над землею-бездной и сумрачно курятся вершины и одуряюще пахнут ночные розы, а вековые чинары и каштаны лепечут такие сказки, которых не рассказать людям ни за что и никогда.
И еще за серые институтские стены переносится крылатая мысль. Вижу перед собой иное царство. Белые девушки толпою проходят передо мной… Их радости, горести, веселые и печальные истории их отроческого заточения… и снова они обе: тихая, кроткая малороссияночка Люда и она, моя гордая прекрасная и смелая кавказская княжна…
Я жадно хватаю перо и набрасываю одну страницу за другою… Целые дни, иногда целые ночи я провожу, не отрываясь, за моим письменным столом… Я буквально горю и сгораю, лихорадочно набрасывая одну строку за другою…
В один месяц готовы две повести. Далекая от мысли отдать их когда-либо на суд публике, я запираю обе рукописи подальше в моем письменном столе под грудой лекций, ролей и бумаг. Запираю надолго, может быть, на всю жизнь. Но не вылить моей души в этих строках, на этих длинных страницах, я не могла. К этому вынуждала меня какая-то высшая странная сила…
* * *
Подошел день дебюта, таинственный и страшный.
Накануне была репетиция, последняя генеральная репетиция в костюмах и в гриме, как это и полагается здесь. Желая сохранить все силы на завтра, мы, по выражению нашего молодого профессора, "везли" репетицию кое-как, спустя рукава. Дико звучали наши голоса в совершенно пустом зале Образцового театра, куда на репетиции не допускался никто.
Совершенно разбитые физически и нравственно, разошлись мы поздно вечером по нашим углам. Всю ночь напролет я проворочалась в моей постели с думами о завтрашнем дне и только под утро забылась тяжелым кошмарным сном.
Целый день я ходила рассеянная, смущенная, отвечая бледной улыбкой на проказы и ласки маленького принца. К пяти часам от отца из Царского Села, куда я три дня тому назад отослала почетные билеты, пришла телеграмма:
"Приедем непременно тебя смотреть. Желаем успеха. Папа".
Екнуло сердце. Надо играть хорошо. Надо во что бы то ни стало сыграть хорошо. Надо доказать им, что тоненькая Брундегильда достигнет, если захочет, намеченной цели. Если даже меня не примут на Образцовую сцену, потому что эта талантливая Саня с ее дивным голосом и трагическим лицом имеет больше шансов выдержать конкурс, то все же надо играть хорошо, очень хорошо, чтобы доказать всем, что недаром потеряны три года неустанной работы, труда и безумных волнений.
- Барыня, кушать пожалуйте, - высовывается в дверь Анюта.
- Не хочу.
- Нынче ваша любимая запеканка с ветчиною, - пробует соблазнить меня милая девушка.
- Не хочу.
- Ведь отощаете к экзаменту-то, - резонирует она на пороге столовой, служащей нам одновременно и гостиной, и моей спальней, и кабинетом.
- Пожалуй.
Беру корочку хлеба и, обильно посыпав ее солью, жую. А в голове одна и та же, одна и та же сверлящая гвоздем мозг мысль:
"Если не примут на Образцовую, надо забирать маленького принца и Матрешу и ехать кочевать по провинции… Провинциальная актриса с семьей - ах, как это тяжело. Если бы еще рыцарь Трумвиль и тоненькая Брундегильда были богаты… Но, увы! Нам едва хватает на жизнь. Значит, необходимо остаться здесь, иными словами, сыграть так, чтобы вакансия на Образцовую сцену осталась за мной".
Смотрю на маленького принца, который на своем высоком стуле с завидным аппетитом уписывает котлетку, и решительно подхожу к нему.
- Дитя мое, мой мальчик, - говорю тихо, - как ты любишь свою маму?
Вмиг белые зубенки перестают жевать, крошки-ручки обвиваются вокруг моей шеи и крепко сжимают ее.
- Вот как люблю мою мамочку! - лепечет на ушко милый крошка.
Подхватываю его на руки и уношу в детскую.
Там у большого образа Казанской теплится лампада. Я становлюсь на колени. Рядом со мною мой сын. Он смотрит на меня серьезными глазенками, крестится и кладет земные поклоны, как взрослый, и говорит без всякого научения с моей стороны:
- Боженька, милый, добрый Боженька, помоги моей мамочке… Я очень Тебя прошу…
Я беру крохотные пальчики, складываю их в крестное знамение и этим знамением осеняю себя.
- Молись за мамочку, детка, молись…
Потом целую его так крепко, что он пискнул от неожиданности, и, взглянув на часы, бросаюсь в театр. Уже поздно. Через два часа начнется дебют.
* * *
На сцене идет "Антигона". Стоя совсем готовая у кулисы, с сильно бьющимся сердцем прислушиваюсь к монологам Сани, к ее божественному голосу и, если не вижу, то чувствую ее полное одухотворенной силы и трагического страдания лицо. И Елочку, воздушную, нежную и белую, как настоящий лотос, в ее белоснежных одеждах "чувствую" тоже. А бас Креона, злодея-царя, погубившего родных Антигоны, бас Боба, волною перекатывается по сцене.
Кончится недолгая греческая трагедия, и начнется моя пьеса.
Театр так полон, что яблоку некуда упасть. В первых рядах начальство, сотрудники газет, администрация, артисты и артистки Образцовой сцены. Дальше - чужая публика. Приложив глаз к круглой дырочке, проделанной в кулисе, вижу весь театр как на ладони. Но не вижу своих… ни отца, ни мамы-Нэлли… Их ложа крайняя - вот почему не видно… Или не приехали? Ах, это было бы очень тяжело. Бегу в гримерную, бросаю последний взгляд в зеркало. Ситцевое платье с претензией на шик и моду… Молодое, свежее, но наивно-придурковатое, благодаря искусно приподнятым бровям, лицо… Пухлые, глуповато улыбающиеся губы. Брундегильда из замка Трумвиль, неужели это ты!
И опять бегу к кулисе смотреть и слушать.
Конец. Занавес падает с обычным шумом, отдаленно напоминающим морской прибой.
Играли, безусловно, хорошо. Шепот одобрения проносится по зале. Не аплодировали, потому только, что аплодировать на школьных дебютах строго воспрещено.
Проходя мимо меня с подобранной наподобие дамского шлейфа тогой, Боб шепчет:
- А вас ждет огромная радость, миледи. Не будь я лордом и джентльменом, если солгал.
Ничего не понимаю. Не до радости мне сейчас. Какая уж тут радость, когда через десять минут я должна буду выйти вся трепещущая перед толпой.
Прохожу на сцену. Вижу Саню. У нее бледное, расстроенное лицо, но в печальных глазах обычная покорность.
- Директора не было в театре во время трагедии, стало быть, он не видел нашей игры. Пришел только сейчас.
Бедная Саня и бедная Оля! Я знаю, что означают их слова: не видел их - значит, не мог оценить и, следовательно, не может принять на Образцовую сцену. Правда, кроме сегодняшнего, будут еще дебюты, будут разыгрываться другие пьесы, но сегодня главный дебют, по которому возбуждается вопрос приема учеников и учениц.
Я точно пробуждаюсь, услышав звонок и крик режиссерского помощника:
- Первый акт "Хрущовских помещиков" начинается. Посторонних, не занятых, просят очистить сцену.
Последняя быстро пустеет. Три удара молотка по деревянным подмосткам - и занавес тихо ползет наверх.
Мое сердце падает, падает, как подстреленная птица. Стою у закрытой двери и чувствую, что задохнусь сейчас.
- Начинайте! - слышу я откуда-то оторопелый шепот…
Глупая походка "утицей", придурковатое лицо, подсолнухи в руке и во рту, и говор в нос, подобающий глупышке Глаше, корчащей из себя богатую и знатную барышню, все, что требуется для роли, делают свое дело, и когда я появляюсь на сцене, с первой фразой: "Мамаша, на полдни Еремей скотину пригнал", - театр дружно и громко вздрагивает от смеха.
И этот первый смех решает все. Тоненькая, глупенькая, смешная и забавная Глаша возбуждает каждой своей фразой в ложах театра, в партере и на верхах - гомерический смех.
Под этот смех опускается занавес. Я мчусь переодеваться. Второй акт по своему положению еще смешнее! С ярко красным зонтиком, в пестром безвкусном наряде я мечтаю быть генеральшей, не переставая лущить семечки и говорить самым крестьянским наречием. Глупости сыплются из моего рта, как шелуха тех подсолнухов, которые я лущу.
И снова при долго неумолкаемом смехе опускается занавес.
Третий акт. Еще ярче, еще невозможнее по своей пестроте костюмы Глаши. Сейчас в ее птичьей головке крепко засела мысль: выйти замуж за богатого барона-помещика, который рано или поздно будет все-таки генералом. Она хочет блистать в обществе, эта несуразная, тупая и глупая крестьяночка, хочет быть "всамделишной" барыней, чтобы ездить на балы в "бархатных" и "атласных" платьях. Там, по ее мнению, на этих балах, одни только генералы, графы, князья. И угощение там самое аристократическое: апельсины, лимоны, пряники, стручки, орехи всякие, перечисляет она и, выхватив платочек, пляшет на радостях, неуклюже притоптывая ногами, вскрикивая и пощелкивая пальцами. Я пляшу, припевая:
- Тынди, тынди, тынди.
Публика в партере заливается смехом.
- Браво! - не выдержав, крикнул кто-то.
И это "браво" послужило сигналом к аплодисментам, запрещенным аплодисментам. Шурша упал занавес, а я, все еще не будучи в состоянии остановиться, продолжала танцевать…
* * *
- Вас зовет директор. Пожалуйте в директорскую ложу, - с официальным и строгим видом встречает меня Викентий Прокофьевич Пятницкий у кулис.
Что? Неужели я провалила мою Глашу?
Бегу, сбивая с ног всех, кто попадается мне на пути, забыв заплести распустившуюся вдоль спины косу. Бегу, как на крыльях, с предчувствием беды.
В директорской ложе я вижу бледного, как смерть, несмотря на грим, Боба и самого директора, холеного, красивого высокого барина-аристократа.
Ответив на мой реверанс, он продолжает, обращаясь к Бобу:
- Безусловно, вы достойнейший из мужского элемента для принятия на Образцовую сцену. Ваша игра удовлетворила всех нас. Но есть один из ваших товарищей, не менее вас талантливый, которому необходимо устроиться на Образцовой сцене, у него мать-старуха и сестры учатся здесь. И он единственный кормилец… Вы оба талантливы, но ему тяжело будет с такой обузой-семьей искать место в провинции. Вы же, конечно, получите ангажемент в любом театре и в провинции, и в столице… Итак, предоставляю вам выбрать самому. Ваш товарищ ничего не узнает, предупреждаю, о вашем решении.
Директор окончил и смотрел теперь молча в лицо Денисова.
О, это лицо! Я никогда не видела его таким. Сотни разнородных ощущений сменились одно за другим в этих, обычно как бы застывших чертах, в этих, постоянно полных юмора и веселых огоньков глазах. Как он лелеял в душе свою грезу об Образцовой сцене, бедненький Боб! И неужели же уступить, уступить в пользу другого то, чего он так добивался, так горячо и так пламенно желал.
В эту минуту мне стало даже страшно за Боба.
- Денисов, - прошептала я умоляющим шепотом и положила руку на рукав его сюртука.
И вот осторожным движением он снял мою руку, пожал мои пальцы и, подняв глаза на директора, ровным и, по-видимому, спокойным голосом произнес:
- Я… я… согласен, согласен уступить мою вакансию товарищу. Только… только… ради Бога, зачисляйте его скорее, а то я могу раздумать и пожалеть. - И, закрыв лицо руками, как безумный, ринулся из директорской ложи.
Бедный Боб. Нелегко было ему хоронить свою золотую мечту, бедный, прекрасный и великодушный! Директор, между тем, обратился ко мне.
- Поздравляю. Вы приняты на Образцовую сцену.
Эта фраза всколыхнула и потрясла все мое существо. Казалось, она перевернула сердце, душу, зажгла жгучей безумной радостью меня всю…
Забыв поклониться, забыв поблагодарить и не найдя возможности произнести хотя бы единое слово, я вылетела из директорской ложи, бросилась за кулисы, разгримировалась на скорую руку, едва ловя выражение поздравлений моих коллег, и, полуживая от счастья, понеслась в театральный вестибюль, где у меня было условлено встретиться с "нашими".
- Солнышко-папа! Мама-Нэлли! - издали кричала я, влетая в вестибюль. - Принята! Я принята! Порадуйтесь со мной! - И я бросилась в объятия моих родных…
* * *
В эту ночь я долго-долго стояла над кроваткой моего маленького принца. Прильнув лицом к его головке, я тихо плакала от счастья.
- Милый мой, - лепетала я сквозь слезы, - твоя мама достигла намеченной цели, достигла того, чего она так страстно желала, к чему так стремилась… И твоя мама будет работать ради тебя, мой дорогой, будет стараться добросовестно служить искусству, которому себя посвятила. Но теперь у твоей мамы, мой милый крошка, еще и другая цель: вырастить тебя, поставить на ноги, сделать из тебя хорошего и честного человека. И к этой новой, великой, трудной цели твоя мама будет стремиться всеми силами своей души, мой единственный мальчик.
В эту ночь я долго любовалась порозовевшим во сне милым личиком, охраняя сладкий безоблачный сон моего малютки.
Тихое, безмятежное счастье накануне трудовой жизни улыбалось мне, вместе с ровным сиянием месяца в эту апрельскую весеннюю ночь…