Когда за младшими закрылась дверь, мама - глаза ее были сухи, и всегдашняя мягкость, плавность в движениях уступили место незнакомой мне прежде в ней решительности,- сказала:
- Это тиф. В двадцать втором мы вот так всей семьей перехворали. Ступай к председателю, Валентин, проси лошадь. В Гжатск повезем отца.
Дорога до Гжатска - мы повезли отца вдвоем с мамой - была длинной и невеселой. Два горя, свалившиеся на нас одновременно,- весть о войне и болезнь отца - не то что надломили, а как-то прибили, измучили нас так тяжело, как не мучает ни одна самая черная работа.
- Что-то будет, что-то будет? - повторяла мама то и дело.
- Ну что будет? - пытался я успокоить ее.- Все равно мы сильнее и скоро разобьем фашистов.
- Э, сынок, пока солнышко взойдет, роса очи выест... Ты войны не видел, а я еще в те, в германскую да в гражданскую, хоть и ребенком была, а горюшка вдосталь хлебнула...
Отец стонал, метался, просил пить, терял сознание. Ему то жарко было, то холодно.
Но вот и больница - маленькие деревянные бараки поблизости от вокзала. Грохочут мимо поезда - грузовые и пассажирские, и в эти минуты ходуном ходят ненадежные стены больничных покоев.
Отца сразу же определили в инфекционную палату. Нас с мамой туда не пустили, но я все же подошел к окну: видно же будет, куда его положат. Прильнул к стеклу, всмотрелся. На ближней к окну койке лежал знакомый цыган - тот самый вежливый старик в соломенной шляпе, что подходил вчера к нашему дому и разговаривал с нами. Сейчас он лежал, повернув лицо к окну, глядел на меня мутными глазами и не узнавал, не видел меня.
Мне сразу вспомнились и алюминиевая кружка на колодезном срубе, и отец, черпающий воду этой кружкой из бадейки, с жадностью выпивающий ее до дна...
Беженцы
Много ли дней минуло с начала войны, а мимо нашего дома по дороге, днем и ночью, в сушь и в дожди, нескончаемые, тянутся вереницы беженцев из западных, приграничных областей.
Никогда прежде не видели мы такого потока людей: старики и старухи, женщины и дети, подростки. Больше всего женщин и детей. И у всех - у взрослых, у ребятишек - черны от пыли и усталости лица. У многих - у взрослых и у ребятишек - тощие котомки за спинами. Мы знаем: в этих котомках нехитрый и зачастую ненужный скарб - то, что первым подвернулось под руку, когда под разрывами немецких бомб покидали хозяева родные хаты. Останавливаясь у деревенских изб, беженцы пытаются обменять это барахло на продукты. Колхозницы машут руками: дело ли грабить обездоленных? - и выносят им хлеб, молоко.
Редко-редко попадается в этом потоке повозка, запряженная непременно изголодавшейся клячей. Конь-доходяга едва волочит ноги, а на повозке, судорожно вцепившись в вожжи, сидит какой-нибудь "счастливчик" - не пешком ведь идет! - а за его спиной, смотришь, не меньше десятка голодных, как галчата, ребятишек.
Девушка в белой косынке и сиреневом платье крутит педали велосипеда. К багажнику бельевая корзина веревками приторочена. Но трудно вот так, на велосипеде, в толпе медленно бредущих людей - и девушка спрыгивает на разбитую дорогу, ведет велосипед в руках. А он мужской, и заднее колесо - под грузом на багажнике - вихляет из стороны в сторону.
Старик с гривой седых и длинных волос толкает перед собой тележку на высоких железных колесах. В тележке лежит набитый чем-то мешок, а на мешке сидит мальчуган в матросском костюмчике: курточка с якорями, круглая шапочка и по ленте серебряные буквы - "КРАСИН". У старика глаза, утомленные недосыпанием, и плотно сжатые губы. Мальчуган вертит головой, недоверчиво смотрит по сторонам. Дед и внук, видать.
В черных одеяниях и платках, надвинутых на самые глаза, прошли две старушки монахини.
Нестройная колонна детдомовцев - стриженных наголо мальчишек и девчонок лет по десяти - двенадцати - проплыла вслед за ними. Во главе колонны брели немолодая женщина-воспитательница и усатый мужчина в красноармейской гимнастерке с пустым рукавом. Мужчина иногда оглядывался, сипло кричал: "Подтянись!" - и детдомовские покорно убыстряли шаг, догоняли вперед идущих и снова отставали.
К нашему колодцу пробиться невозможно. Некоторые из беженцев устраиваются отдохнуть ненадолго в тени яблонь; сидят или лежат, жуют черствый хлеб; другие просто утолить жажду подходят. Колодец за день вычерпывается без остатка: на дне бадейки, когда ее вытаскивают наверх, толстый, в палец, слой грязи.
Мама, если дома, не на ферме, бежит к колодцу с кринками молока в руках:
- Хоть детишек напоите, люди добрые. Откуда, из каких мест идете?
Отвечают разно:
- Гродненские...
- В Минске жили, милая.
- Из-под Бреста. Слышали небось? На границе с Польшей.
Течет, течет по дороге людской поток. Усталые, измученные, изголодавшиеся люди... Беженцы не плачут, нет. Разве только совсем уж маленькие ребятишки, когда невмоготу становятся жара, жажда, голод. Только скорбь на лицах у взрослых, скорбь да гнев, когда начинают рассказывать о том, как падали на их города и села фашистские бомбы, как тяжелые артиллерийские снаряды разносили в щепу их жилища, как обгоняли их на дорогах и расстреливали в упор немецкие мотоциклисты.
- Не люди они, милые, германцы эти самые,- говорили беженки,- нет, не люди. Не могут женщины на божий свет таких людей производить.
Днем и ночью не отдыхает дорога. В глубь России несут свою боль, свое горе, свою ненависть к врагам обездоленные, несчастные люди.
Мама заметила их в окно.
- Юра, сынок,- попросила она.- Видишь тетю с ребятишками? Позови их в избу.
Худенькая белокурая женщина остановилась у колодца. За подол ее платья держались два паренька, примерно Юриного и Борискиного возраста, а за ее спиной в платке, концы которого были перехвачены на груди крест-накрест, спала девочка лет двух-трех. Женщина пыталась напиться из бадейки, но это не удавалось ей: мешали пареньки - крепко держались за нее, мешала ноша за спиной.
В избу они вошли нерешительно. Юра вел их, держа за руку паренька постарше.
- Здравствуйте, робко сказала женщина.- Вот мальчик позвал нас.
- Садитесь, садитесь. Развязывай платок, молодка, девчушку на кровать положи, вот сюда. А ребятишки пусть прямо к столу проходят.
Мама расхлопоталась: Зою в погреб прогнала - за молоком и салом, достала из печи чугун со щами, крупными ломтями порезала хлеб.
Парнишки, тоже худенькие, малопроворные, как вошли в избу, так и слова не проронили, и не отходили друг от друга ни на мгновение. Они и за стол сели рядышком, плечо к плечу, вяло взяли ложки.
Мама уговаривала:
- Ешьте, ешьте, родимые. Непохоже, чтобы выбыли сыты.
- Замучились они,- объяснила женщина.- Мы ведь из самой Литвы, идем, и все пешком, пешком. С самолетов в нас по дороге стреляли.
- Ну, ешьте же,- все уговаривала мама ребятишек,- и ты, молодка, не стесняйся. Хлеб берите, хлеб.
Юра - он стоял у печки, смотрел на ребят со стороны - вдруг подошел к столу, взял ложку:
- Сейчас я им помогу.
Зачерпнул щи, аппетитно надкусил ломоть хлеба и, пережевывая его, серьезно сказал:
- Вот как есть надо!
Ребята посмотрели на него и тоже заработали ложками.
Мама сидела на скамье у дверей, печально смотрела на женщину, на ребят. Потом предложила:
- Вы уж сегодня переночуйте у нас, отдохните, а завтра пойдете дальше.
Мальчики вышли из-за стола, в один голос сказали: "Спасибо!" - и Юра с Бориской повели их в сад. Мы сидели в избе и слушали рассказ женщины о том, что ей с ребятами пришлось пережить.
- И четырех утра не было,- вспоминала беженка,- как бомбы на наш городок упали. Выскочила из дому в чем была - только мальчишек своих и успела вывести. И вот идем с тех пор... Люди у нас добрые, понимают в несчастье, а так... ну чем бы кормить я их стала?
Мама качала головой, сокрушалась:
- Я и то смотрю: пожиток-то у тебя никаких с собой. А мужик-то твой где же?
- Военный он у нас, папка наш.- Женщина наклонила голову, пряча глаза.- Перед самой войной в командировку он уехал, на границу. Наверно, и в живых теперь нет.
- Трудно тебе придется, если... Молодой овдоветь... и трое детей на руках.
- Девочка не моя,- сказала женщина.- Соседей наших девочка. Погибли они, а она вот осталась.
Мама всплеснула руками:
- Ой, горе горькое! То-то, смотрю, не в тебя девочка: ты белявая, а она темненькая. Подумать только, мы еще и не ведали, что война началась, а сколько крови уже пролилось... Знаешь что, молодка, оставайся-ка ты в нашем селе, хотя бы и в нашем доме поживешь.
Женщина заколебалась было, потом несогласно покачала головой:
- Нет-нет, что вы. И сюда немцы придут.
- Неужто придут?
- Придут. У меня в Тамбове родители - будем туда добираться.
- Идти-то как далеко...
Прибежал с улицы Юра, пожаловался с порога: новые товарищи не хотят играть в войну.
- Не надо в войну, мальчик. Придумайте что-нибудь другое.
Голос у женщины был очень печален, а мама внезапно рассердилась:
- Я тебе задам войну! Тоже мне вояка!
Юра посмотрел на нее ничего не понимающими глазами: редко такое случалось, чтобы мама сердилась, выскочил в сени, крикнул оттуда:
- Ладно, мы в прятки будем!
Ночью, когда наши нежданные гости крепко спали, мама с Зоей кроили и шили платьице для девочки: на ней, как выяснилось, кроме мальчишеской рубашки, ничего не было.
Утром женщина прощалась с нами: мамы уже не было - ушла на ферму.
Может, когда и придется встретиться,- сказала она.
Мы - Зоя, Юра с Бориской и я - проводили их на дорогу и долго стояли на крыльце, смотрели им вслед. Женщина несколько раз оглянулась, и мальчишки оглядывались вместе с ней, и тогда мы поднимали руки, махали им, и они махали нам в ответ.
Юра вдруг сорвался с места, нырнул в избу, а вскоре вернулся, держа в руках каравай и кусок сала.
- Мы же им с собой ничего не дали! - крикнул он.- Я их догоню.
Пыль столбом поднялась за ним по дороге...
- Валя, спросил он меня вечером, припомнив, видимо, наш недавний и - увы! - очень давний уже разговор: ведь он еще до войны состоялся, разговор тот, в ином времени, в другом измерении.- Валя, разве ж такая война бывает? Ты же говорил, что солдаты стреляют друг в друга. Из пушек, из винтовок.
- Наверно, бывает и такая, Юра.
Брат был на девять лет моложе меня. Но что мог ответить ему я, человек, по деревенским понятиям, да и в его глазах тоже, достаточно взрослый уже? Я еще и сам-то не очень хорошо понимал, какая она бывает, настоящая война. Финская кампания нашу семью, да и село наше почти не задела - прошла стороной, как дальняя и неяркая гроза.
Разговор с женщиной-беженкой растревожил. Если раньше мне, да и не только мне, думалось и верилось, что немцев вот-вот остановят, повернут вспять, погонят с нашей земли, то теперь в душу закралось сомнение. И страх. А ну как они и до нашего села доберутся?! А ну как и нам придется топтать дальнюю и незнакомую дорогу?!
С Юрой - и это сразу бросилось в глаза - тоже резкая произошла перемена. Обычного веселья - и резвости в нем почти не осталось - он реже улыбался, стал молчалив и задумчив, целыми днями не отходил от крыльца и от колодца. Он выносил на улицу и раздавал беженцам все, что находил в избе, в погребе, на огороде: хлеб, вареную картошку, сахар, молоко, огурцы.
Когда же видел в толпе беженцев очень усталых, изголодавшихся ребятишек, зазывал домой.
- Взрослеет Юрка,- говорила мама и радовалась, глядя на него, что сердцем не черствый растет парень.
Сколько их, беженцев, вошло в те дни в двери наших домов!..
Гурты на дороге
Август запомнился суматошным, бестолковым.
Недели две вместе с другими ребятами из села - с теми, кому, как и мне, не подошло время призыва в армию,- работал я на строительстве оборонительных сооружений. Лопата и лом были нашим инструментом. Гудела от усталости спина, мозоли твердели на руках... Но вширь и вглубь росли противотанковые рвы.
Натиск фашистских войск все нарастал. Ходили слухи, что немцы взяли Минск и со дня на день войдут в Смоленск. Надобность в земляных работах отпала, и нас распустили по домам.
В селе дел хватало. В первые же дни войны ушли все, кто по возрасту и состоянию здоровья нужен был фронту. Призвали председателя колхоза Кулешова, трактористов наших, комбайнеров и шоферов призвали, да и технику из МТС - машины и тракторы - забрал фронт. Забота о хозяйстве свалилась на плечи женщин, немощных стариков и инвалидов. На нас, пятнадцати-шестнадцатилетних, смотрели теперь как на полноценную силу.
Как нарочно, богатый созрел урожай: тучный колос клонил стебли к земле, хлеб перестаивал на корню. И все мы: и стар и млад - вышли на уборку. Косили хлеба вручную, молотили по-дедовски - цепами...
А дорога мимо нашего дома все не знала покоя. По-прежнему шли в глубь страны беженцы, теперь уже не из приграничных областей - из районов, более близких к нам.
А вскоре появились на этой дороге и красноармейцы из наших отступающих частей.
* * *
Как-то вечером заглянул к нам дядя Павел.
- Тимофеевна, дальше жить как предполагаешь?
- А что? О чем ты? - встревожено, вопросом на вопрос ответила мама.
- Видишь ли, какое дело: скот со всех колхозов собираем - эвакуация. В Мордовию, слышно, погоним. Меня за старшего посылают.
- Уходишь, значит?
- Сверху приказ дали. Я вот и зашел потому: подумать надо, покумекать. Раз скотину отгоняем - придет, видать, немчура и сюда. Наверху-то там виднее: стада перегонять - труда и денег стоит. Попусту подымать не стали бы. Стратегия... Вот и хочу спросить: ты-то с ребятами как?
Мы сидели притихшие, внимательно прислушивались к разговору. Дядя Павел - очень это было заметно - за последнее время осунулся, побледнел, голос его звучал надтреснуто, глухо, и ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем от того мечтателя, который способен был глубокой ночью поднять ребят с сеновала и вести за собой на мельницу. Вести за тем, чтобы вместе с нами, ребятами, любоваться далекими звездными мирами и верить, что на нездешних планетах существует жизнь, похожая на нашу, земную... Еще не война в буквальном смысле этого слова - только громовое эхо ее докатилось до нашего села, а люди преображались на глазах: не было прежнего благодушия, прежней неторопливости, лености даже - нервы каждого были как натянутая до предела струна.
- Валя,- шепотом спросил Юра,- а что это такое: э-ва-ку-а-ция?
Я ответил тоже шепотом:
- Это чтобы немцам ничего не досталось. Скот уведут далеко-далеко.
- А когда его уведут?
- Скоро. Завтра, должно.
- Тогда я пошел.
- Куда?
- С Белугой попрощаюсь и с поросятками.
- Брось, Юрка, нужно им твое прощание...- попробовал было я остановить брата, но он уже тихо выскользнул за дверь.
- Так как же ты надумала, Анна? Собираешься в дорогу, нет? Я ведь могу и гуртовщицей тебя устроить, очень просто даже,- услышал я голос дяди Павла.
Мама беспомощно развела руками:
- Куда ж я пойду, Павел Иванович? Отец-то наш в больнице лежит. Была я вчера у него: очень плох, туго на поправку идет. Разве ж дело - оставить его одного? Да и надеюсь все: бог не без милости, может, и не дойдут сюда супостаты.
- Что ж, дело хозяйское.
Павел Иванович потоптался на пороге, кашлянул смущенно:
- Вы уж тут, коли остаетесь,- все равно ведь вам,- вы уж тут за домом моим приглядите. По родству и по соседству... А попрощаться я завтра забегу.
Он открыл дверь - вечерней прохладцей повеяло из сеней, оглянулся на пороге:
- Пошел я.
Кто-то с разбегу ударил его в живот.
- Юра, ты что?
В дверях стоял Юра, и смотреть на него было страшно: глаза мокрые, побелел весь, губы трясутся, кулаки сжаты.
- Что с тобой, сынок? Кто тебя обидел? - бросилась к нему мама.
- Т-там, т-там,- от волнения он начал заикаться, слова застревали у него в горле,- т-там Белугу... убивают... И п-поросят...
- А-а, чушь,- махнул рукой дядя Павел и вышел в сени.
Кто убивает? - вскинулась мама и, как была, простоволосая, в домашнем платье, бросилась к выходу. Мы с Юрой конечно же побежали за ней.
У ворот свинарника стояли Андрей Калугин, сторож, и пожилой красноармеец с медалью "За отвагу" на гимнастерке. Калугин, приветливый и на редкость словоохотливый старичок, сыпал из объемистого кисета махорку в плотно сжатую пятерню красноармейца.
За стеной свинарника взвизгнул поросенок.
- Мама, прогони их! - закричал Юра, догоняя мать и хватая ее за подол платья.
- Что тут происходит, дядя Андрей? - трудно переводя дыхание, спросила мама.
- Это Юрка тебя переполошил? И гвардию за собой привел? Зря. Солдатики тут поросяток наших колют.
Лицо у мамы заалело пятнами.
- По какому праву? Кто позволил?
Калугин не торопясь раскурил самокрутку, пыхнул горьковатым дымком.
- Эх, Аннушка,- пустился он в длинные рассуждения,- право по нонешним временам одно существует: война все спишет...
Красноармеец недовольно поморщился, вмешался в разговор:
- Вы, гражданка, не волнуйтесь. Там действительно мои товарищи свинью закололи. Так у нас на это от вашего колхоза разрешение есть.
Он порылся в нагрудном кармане, извлек оттуда клочок бумаги с лиловой печатью и размашистой подписью, протянул маме. Та повертела его в руках, прочла вслух: "Разрешается... части Красной Армии...", вернула бумажку.
- Рекордистку-то нашу зачем же? - тихо спросила она.
Андрей Калугин снова не упустил случая пофилософствовать:
- Чисто женское у тебя понимание предмета, Анна Тимофеевна. Раскинь-ка так: на своих, к примеру, ногах Белуга от супостата не уйдет - слабы у ей ноги, а мяса тяжелы. Транспорт подходящий для нее пока не изобретен. Самый для Белуги выход - в солдатский котел. Не без пользы, значит, пропадет, не позволим мы такой заслуженной свинье пропасть без всякой пользы.
Он повернулся к красноармейцу, кивнул в сторону мамы:
- Заглавная и наилучшая у нас свинарка. Переживает.
- Ага, понятно,- отозвался красноармеец, подошел к Юре, наклонился, поднял его на руки. Юра отчаянно отбивался, барахтался, отталкивал красноармейца руками.
- Уйди, уйди, ты нехороший! - кричал он.
Но не тут-то было.
- Славный ты парень,- ласково приговаривал красноармеец, заключая брата в железные объятия.- Славный парень, и душа у тебя нежная, любящая - не по нынешнему времени душа. Горько тебе придется.
Юра понемногу успокоился, тронул кружочек медали на груди красноармейца.
- За финскую,- мимолетная улыбка тронула губы бойца.- В этой не заслужил еще.
Он спустил Юру на землю, повернулся к маме:
- Так что ж выходит, гражданочка: поладили мы между собой?
- Вон наш дом,- показала мама.- Заходите, коли хотите. Сварю мясо, молока поставлю.
- Спасибо.
Красноармеец горько усмехнулся:
- Расколошматили нас - теперь вот на переформировку идем. С продовольствием, извиняюсь, хреново, так вот по колхозам и питаемся. А кормить-то нас не за что, не за что! - вдруг вскрикнул он.
Мама тронула его за локоть: