Но все‑таки нельзя было не смеяться, глядя на Кольку. Сам Григорий Евгеньевич, сдвинув густые брови, улыбался. И так весело голубел на черном хромом столе в углу дырявый глобус, и солнечные дорожки бежали вперегонку между партами, словно за просторными окнами, вымытыми сторожихой - горбуньей Аграфеной, была не осень, а весна. Заманчиво, по - субботнему приоткрыта дверца рыжего шкафа, в котором помещается школьная библиотека. Эта приоткрытая дверца громко напоминала, что сегодня после уроков будут выдавать книжки. Шурка отхватит самую толстую, непременно "Таинственный остров" Жюль Верна, - он приметил эту книгу давно, но как‑то она все не дается в руки, очередь не доходит. Нынче непременно дойдет очередь. И главное, так хорошо, интересно сидеть в классе - лучше, чем шляться по улице.
Школа - это дворец. В нее наверняка влезет дом Устина Павлыча Быкова с лавкой, галереей, светелкой, трубой, и еще останется много свободного места. В школе два невозможно больших, каких и не выдумаешь, класса и коридор, где в перемену всем хватает простора побегать и повозиться. Даже кухня в школе - целый зал, а про комнату учителя и говорить нечего - одна красота.
Правда, в дождь в обоих классах изрядно капает с высокого крашеного потолка, и сторожиха, ворча, расставляет где попало ведра, тазы и жестяные банки. По бревенчатым трухлявым стенам, в пазах и щелях, привольно растет бархатная плесень. Раз Шурка, будучи дежурным по классу, заглянул под учительский столик и нашел в углу здоровенную поганку на лиловой ноге.
И все же школа является дворцом, иначе не скажешь, как барский дом в усадьбе, а может, и получше. В этом дворце, доступном для ребят, всегда светло, весело и каждый день узнается такое, что дух захватывает.
Шурка вспомнил, как давно - давно, когда они с Яшкой Петухом были совсем маленькие, они, путешествуя по белому свету, заглянули однажды с улицы через окно в школу. Какой она показалась тогда мрачной, как церковь, хуже - как острог, которого они не видывали, но который наверняка был такой же большой и темный. А тут еще учитель, подкравшись, сграбастал их внезапно сзади, тиснул и, дохнув вином и табаком, грозно спросил: "Что вы тут делаете, разбойники?!" Ух, какой он был страшный, тот старый учитель, в белых штанах и калошах на босу ногу, в белой длинной рубахе, точно в саване, с голым черепом и растрепанной бородой, испачканной чернилами, синий, как мертвец! Они вырвались, бежали через всю рощу до самой усадьбы и долго не могли отдышаться от страха.
После они узнали, что старого страшного учителя начальство прогнало из школы - он будто бы сильно "зашибал". Мужики и бабы жалели старого учителя, некоторые вспоминали, как сами у него за партами сидели, хвалили его и кричали, что выпивал он не больше их, грешных, такая жизнь, поневоле когда и "переложишь" с горя. Никита Аладьин и Василий Апостол хлопотали в городе, чтобы старого учителя вернули в школу, но ничего из этого не вышло. Мужики говорили: "У начальства, чу, зуб еще с пятого года супротив учителя. И пенсию ему надо, а у казны, как всегда, денег нет".
В тот год, как началась война, приехал новый учитель, молодой, непьющий, с женой. Но все равно Яшка и Шурка боялись. И потому, когда они, разодетые в пух и прах - в праздничных рубашках, новых штанах и башмаках, - вот в такой же славный осенний денечек пришли в школу "записываться", им опять было страшно. Они долго стояли у высокого крыльца, перешептываясь, и наверняка так бы и не осмелились подняться на ступеньки и войти, если бы не выглянул в дверь новый учитель и, взяв их ласково за руки, не повел за собой, как телят.
Ах, какие они были тогда с Яшкой дураки! Даже не верится. Шурка смеялся теперь не над Колькой Сморчком, а над собой, влюбленными глазами следя за Григорием Евгеньевичем.
Григорий Евгеньевич, высокий и сильный, как дядя Родя, неслышно ходил между партами, заложив руки за спину и чуточку сутулясь. Лицо у него белое, моложавое, но в темной кудрявой гриве проглядывает снежок, виски же совсем в инее. Он всегда спокоен и ясен, хотя глаза у него часто бывают грустными. Шурка замечал не раз, как, отвернувшись от парт к окну, учитель, сидя на стуле, читал про себя книжку и плакал.
О чем он мог плакать? Его никто не обижает. Он все знает, все может сделать, как бог.
Горбатая Аграфена бродила по миру, просила милостыню; Григорий Евгеньевич встретил ее, поговорил, покачал головой, и Аграфена стала в школе сторожихой. Нынче Катьку не отпускали учиться, она ревмя ревела, да без толку, пока Григорий Евгеньевич не заглянул к ним в избу. И вот Растрепа опять сидит за партой. В рыжем ненаглядном шкафу на полках было пустовато. Учитель съездил в город, и не прошло недели, как привезли на попутной подводе ящик с книгами, и такой тяжелый, что Григорий Евгеньевич, Аграфена и незнакомый мужик - возчик еле втащили это богатство в класс. А волшебный фонарь, показывающий на белой печной стене, в темноте, удивительные, как живые, картинки, вовсе зазря прозванные "туманными"! Глазам больно от радужных красок, света, вот какой это туман… Да всего и не вспомнишь сразу, каких чудес натворил Григорий Евгеньевич. И не только в школе. Прошлым летом зарядило ненастье, все боялись, что рожь будет "лёга" и сено сгниет. Заказали молебен в церкви, но дождь не переставал, хлестал ливнем. Тогда учитель принес на сход большие круглые часы, постучал по стеклянной крышке пальцем и обещал ясные деньки. И скоро, по его слову, установилось вёдро, лучше и не надо, а Шурка познакомился с барометром.
Учитель все понимал, все видел, почище пастуха Сморчка. Последний раз, когда Григорий Евгеньевич плакал над книгой (неужели он плакал просто так, как плачет Шурка, когда читает что‑нибудь очень жалобное и слезы сами катятся по щекам?), он, не оборачиваясь от окна и не поднимая головы от книги, тихо сказал: "Опять делаешь ошибки". Он сказал это неизвестно кому, но Шурка, догадавшись, уткнулся в свою тетрадку, пробежал написанное и выудил четыре ошибки. Да какие! Подумать только: написал четыре раза "е" с двумя горошинками, а надо было писать без горошинок.
Учитель одет в черную сатиновую косоворотку, совершенно такую же, как у Афанасия Сергеевича Горева, памятного питерщика. И ремень у него широченный, правда без кармашков. Но все равно, и в ремне без кармашков Григорий Евгеньевич очень походит на Горева, хотя носит косоворотку навыпуск и, разговаривая с мужиками и бабами, всегда как будто чего‑то стесняется. И они его стесняются, но уважают, первые ему кланяются, и жену его Татьяну Петровну, толстую, в необыкновенных очках, в коричневом шерстяном платье, страсть какую сердитую, уважают. Она учит малышей и второй класс, ей нельзя не быть строгой, потому что ребята по глупости балуются на уроках. Очки у Татьяны Петровны с золотой дугой, которая защемляет переносье. С правого стеклышка свисает за ухо черный шелковый шнурок, как у Миши Императора от соломенной шляпы нитка, - надо быть, на случай, если дуга не удержит, очки с носа свалятся и тогда повиснут на шнурке, не разобьются. От этих необыкновенных очков и черного шнурка во всю щеку Татьяна Петровна кажется еще более строгой.
Шурка любит Григория Евгеньевича и тянется к нему, как к солнышку. Все ему нравится в учителе: и черная косоворотка, широкий ремень, каждая пуговка старенького, но чистого пиджака; и привычка Григория Евгеньевича протяжно, как бы заикаясь, говорить "нуте - с"; и его темно - серые грустные глаза, добрый, тихий, немного хрипловатый, как бы простуженный голос. Это воистину сам бог, живой, настоящий бог, который царствует не на небе, а на земле, в школе, никого не обижает, всем помогает и уж конечно не обманывает, говорит одну сущую правду. Теперь Шурка большой, за отца помогает матери по хозяйству, часто сталкивается со взрослыми, и его не проведешь, как прежде, на кривой не объедешь, он знает, где правда, а где неправда. Григорий Евгеньевич - это и есть самая настоящая большая правда на свете.
За все это и за многое другое, хорошее, учитель не требует, чтобы перед ним зажигали свечи и лампады, как перед святым, чтобы молились на него, вставая на колени. Напротив, он, как Шурка, как все ребята, недолюбливает церковь, ходит туда редко и после уроков закона божия подсмеивается немножко над попом. Он имеет на это право, потому что всезнающий и наверняка всемогущий.
Школа в глазах Шурки - это прежде всего Григорий Евгеньевич. И книжки - Григорий Евгеньевич, и парты, и бумага, и краски, которые он покупает ученикам на свои деньги, - весь школьный мир, столь не похожий на окружающую жизнь, этот светлый, шумный мир есть Григорий Евгеньевич.
Когда Шурка рано утром, задолго до звонка горбатой Аграфены, влетает в класс, он забывает мать, братика Ванятку, забывает всякие важные дела по дому, а если, случаем, и вспомнит что‑нибудь, то и это обычное вдруг почему‑то начинает улыбаться ему доброй улыбкой Григория Евгеньевича.
Вот он какой, Григорий Евгеньевич, учитель, вот что он означает для Шурки.
Да и для одного ли Шурки? Скажи учитель: "Нуте - с, ребятки, переплывите для меня Волгу", - и Яшка Петух, и Колька Сморчок, и Катька Растрепа, и, наверное, даже Олег Двухголовый, не задумываясь, бросятся, как Шурка, в воду и, конечно, перемахнут в два счета реку, хотя, признаться, никогда еще этого не пробовали делать…
Григорий Евгеньевич постоял, хмурясь и улыбаясь, посреди класса, послушал смех и топот, погрозил всем пальцем. Потом вынул носовой платок и, наклонившись, вытер Кольке лицо.
- Мел - не сахар… и у нас его мало… к сожалению.
Как только учитель заговорил, в классе стало тихо. Слышно было, как сконфуженно шмыгал носом виноватый Колька.
- Садись, Захаров, и мела больше не ешь. Задачу ты решил правильно… Все решили?
Шуркина рука поднялась над головой. Но еще раньше взлетела рука Олега. Удивительно, как успевает это сделать Двухголовый. Наверное, потому, что рука у него короткая, а у Шурки длинная, пока тянешь ее вверх - многовато уходит времени. Впрочем, недолго довелось бахвалиться Олегу. Чащоба рук загородила от учителя Олегову коротышку с растопыренными пальцами, и Шурка этим утешился.
Легко и весело держать над головой руку. Кажется, не опускай ее весь день - и не устанешь. Вон Яшка обе поднял, балуется. Что же, когда знаешь - и побаловаться не грех. Согни руку, обопрись локтем о парту, - ну, как березка, растет рука, прямая, тонкая, белая, и видно Григорию Евгеньевичу, что ты урок выучил. Но, если урока не знаешь, какой же тяжелой становится рука, неловкой, будто чужой; она не поднимается, не знаешь, куда ее деть, и глаз не оторвешь от парты. Так стыдно и обидно, что рад бы радешенек провалиться сквозь землю, да земля не принимает грешника. И в горьком раскаянии произносится, бог знает который раз, великая клятва: никогдашеньки не высовываться на улицу, пока не сделаны уроки.
Но лучше всего, приятнее, когда вырастает в классе, вот как сейчас, не одна березка, а целая роща. Григорий Евгеньевич, посмеиваясь, прохаживается в этой роще, между партами, будто ищет грибы. Солнце, заглянув в окно, золотит ребячьи головы, и Катька Растрепа становится похожа на подосиновик, а Яшка Петух - вылитый черноголовый боровик.
- Очень хорошо, - сказал учитель, нагулявшись досыта по березовой роще. - Опустите руки.
Он, по обыкновению, остановился у стола и задумчиво посмотрел в окно. Шурка невольно сделал то же самое.
В палисаде, который окружал школу, еще цвели георгины, их махровые шапки, надетые набекрень, были повернуты на полдень и горели темным огнем. Но кусты черемухи поредели, из вороха румяных листьев торчали, словно нарочно воткнутые, голые прутики. И на дороге, что шла от барской усадьбы мимо школы, глубокие колеи были полны мутной осенней воды.
Шурка почему‑то представил себе вот такие же, затопленные после грозы, колеи лесной дороги, когда он с отцом в последний раз ходил по грибы. Он явственно увидел сапоги отца с приставшей хвоей на голенищах и кривыми, сбитыми каблуками; сапоги, полные воды, играли гармошкой. Тут же Шурка вспомнил, как отец, попрощавшись на станции, торопливо бежал к вагону, и холщовый мешок с сухарями прыгал у него за спиной.
Сердце у Шурки защемило.
Зачем торопился тогда, на станции, отец, ведь ему не хотелось ехать на войну? И почему от него вот уже четвертый месяц нет весточки с фронта? И как же так получается, что германцам до сих пор не набили морду, ведь мужики обещали это живо устроить? Вон Кузьма Крючков, молодец, один по двенадцать немцев насаживает на пику, - об этом рассказывают даже папиросные коробки, - а тут сколько народа ушло на войну, а толку никакого.
Прошлый год, великим постом, Устин Павлыч Быков вывесил над светелкой заколоченной казенки на высоком шесте флаг, и все узнали, что русские взяли крепость Перемышль. Это была настоящая победа, так все уверяли, поп в церкви служил молебен и говорил проповедь, а в школе всем классом рисовали замечательные картинки, первый раз красками. Тогда же Шурка с Яшкой придумали новую игру - "взятие крепости "Перемышль". Крепость сделали из снежных глыб на школьном дворе. Облили стены и бойницы водой, заморозили, и крепость вышла первого сорта, точно каменная. Хорошо было засыпать ее снежками, как снарядами. А еще лучше, с криком "ура" кинувшись на приступ, брать в плен ее защитников. Когда обороняли крепость Олег с Тихонями, дело доходило до настоящей рукопашной схватки - с царапинами, синяками, разбитыми носами, так что Григорий Евгеньевич, рассердившись, всех наказывал, оставлял после уроков, а потом прощал, сам играл с ребятами, кидался снежками, и ребята не могли его одолеть.
Вскоре началась оттепель, и, к великому огорчению, крепость развалилась, но бело - сине - красный флаг над казенкой по - прежнему парусил и хлопал на ветру. Приятно было, возвращаясь из школы, смотреть на флаг. Он развевался над селом, напоминая, что Перемышль наш, война скоро закончится и отец вернется домой.
И вдруг весной Устин Павлыч снял флаг, и долго никто из ребят не знал, что это означает. Но однажды Олег признался, будто отец его вычитал из газетки, что немцы и австрияки взяли Перемышль обратно. Яшка и Шурка вгорячах избили Двухголового за вранье, но, как потом выяснилось, зазря: наши действительно отступили и сдали крепость.
Появились беженцы, шепотом рассказывали, как шибко прет германец в Россию, удержу нет, и чем все это кончится - один господь бог знает. Не стало сахара, куда‑то подевались пряники и ландрин, крендели, селедки. Устин Павлыч торговал в своей лавке одним дегтем. На другой год убили на войне Барабанова и зятя глухого Антипа. Пропал без вести Саша Пупа. С Карпат прибежал Ефим Солин, муж плясуньи - молодухи, и спрятался в подполье. За ним живо нагрянули стражники, увезли в город. Взяли в солдаты Мишу Императора. Жена его с горя заболела тяжко, не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Бабы жалели ее и шушукались, что, знать, плохи дела на позиции, коли понадобился гнилой питерщик.
Нынче летом дела на фронте вроде как стали поправляться. Прошел слух про большое наступление, наши забрали в плен тьму - тьмущую австрияков, захватили целые горы пушек и ружей. Но Устин Павлыч так и не вывесил над казенкой флага. Скоро про победу замолчали, словно наступления никакого и не было. А тут еще отец перестал писать, и получилось совсем плохо.
И то, самое страшное и непоправимое, о чем Шурка иногда думал и не смел сказать вслух, что постоянно читал он в тревожно - печальных глазах матери, сейчас опять пришло ему в голову… Нет, нет, этого не могло быть и никогда не будет! Вернулся же с войны Ваня Дух, правда, без руки, но все‑таки вернулся.
Шурка вздохнул, отвел взгляд от лужи. За дорогой на солнце зеленела луговина, светлые паутинки летали над ней, как стрекозы. А дальше лежали длинные синие тени от сосен. Каждая сосна точно двойняшка: одна росла в небо, каждой иголочкой жила и сияла, а другая, переломленная, упала и, как мертвая, тенью вытянулась по луговине. И эта вторая сосна, лежавшая на траве, в точности была как первая, только больше и темнее, иголки ее не мерцали зелеными огоньками, ветви не шевелились. Словно человек лежал на земле, раскинув руки.
Поспешно повернул Шурка голову и стал смотреть на Волгу.
Из окна школы она казалась узкой, будто ручей, ее можно было перешагнуть. Вода была от солнца белая, как молоко. Совсем рядом, на том берегу, разрумянились осины, раззолотились березы, липы. Осины и березы подступали к самым гуменникам, сараям и скирдам. Над чьим‑то овином заманчиво курился легкий дымок.
Шурка повел носом, ему почудилось, что в классе запахло ржаной соломой и печеной картошкой. Нынче вечером он будет помогать матери топить печь в риге и нанюхается, напробуется всего вдосталь. А утром - молотьба. Вот это воскресенье, настоящий праздник!
Он встрепенулся, повеселел.
И давно было пора, - Григорий Евгеньевич разбирал на столе тетрадки.
Глава II
ТАЙНА ШУРКИНОЙ ТЕТРАДИ
- Нуте - с, ребятки, - сказал Григорий Евгеньевич, ласково щурясь, - займемся вашими первыми сочинениями на свободную тему.
Все зашептались, завертели головами, иные торопливо застучали крышками парт, усаживаясь поудобнее. Словно ветерок пробежал по классу. Так бывает перед грозой. Но ветерок набегает и утром, перед восходом солнца, обещая погожий день, хороший клёв на Волге и всякие удачи… Что же их ждет сейчас?
Вчера всем классом писали сочинения. Не по картинке и не по прочитанному рассказу, а каждый что хотел. Это было здорово интересно, урока не хватило, некоторые ребята дописывали после звонка, на перемене. И никто не подглядывал в чужие тетрадки, ни о чем не спрашивал, потому что это было бесполезно - каждый писал свое. Все перемазались ужас как чернилами, ходили потом, словно индейцы, с фиолетовыми воинственными знаками на щеках, лбах и носах. Катьку Растрепу угораздило даже испачкать чернилами язык. Про руки и говорить нечего - и сегодня не у всех отмылись.
Кто написал всех лучше и о чем?
Тридцать пар глаз сверлили стол учителя.
Григорий Евгеньевич, по обыкновению, невозмутимо спокойный и немножко таинственный, раскладывал, как кудесник, на своём столе тетради на три неравные кучки: большую, поменьше и совсем маленькую. Каждый старался заметить свою тетрадку, в какую стопку она попадет. Наверное, как всегда: большая куча - плохо, средняя - так себе, а самая крохотная - хорошо, может быть - очень хорошо. Но высмотреть свою тетрадку было почти невозможно: все они одинаковые, в синих обложках, надписи не разберешь издалека.
Интерес был так велик, что даже сосед Шурки по парте, известный баловник и лентяй Павел Тараканов, или - попросту - Пашка Таракан, бросил долбить ножом скамью и просиял от радости.
- А я разрисовал вчера сочинение. Ей - богу! - с восторгом сказал он. - Пять картинок придумал. Похвалит меня Нуте?
- Как же, подставляй шире карман, - ответил сердито Шурка.