Открытие мира (Весь роман в одной книге) - Смирнов Василий Александрович 31 стр.


Он давно таил обиду на Таракана. И за то, что тот называл Григория Евгеньевича нехорошим, им же и придуманным прозвищем, и за то, что по милости баловника он, Шурка, угодил на последнюю парту "для воздействия на товарища", как выразился учитель. Слово‑то такое необыкновенное, как наговорное: воз - дей - ствие. От одного этого слова, кажется, должен перемениться человек. Но Таракан не думал переменяться, чихал на все Шуркины замечания и требования, по - прежнему валял дурака на уроках. Маленький, чернявый, вертун, как есть таракан, он только и знал свой ножик да карандаш - с одного конца синий, с другого - красный. Рисовал Пашка замечательно. Шурка еще и поэтому на него сердился, сам он так рисовать не умел и завидовал Пашке.

- Невидаль какая - картинки - презрительно сказал он. - А под картинками - два слова, я видел… и все одни ошибки.

- Эка важность, - возразил Пашка, счастливо улыбаясь. Его смуглое, с кулачок, лицо светилось, даже горбатый длинный нос улыбался. - Зато лошади у меня какие получились… Э - эх! Бегут, бегут… и кнута не надо. Как живые!

Андрейка Сибиряк, сидевший к окну третьим на Шуркиной парте, ткнул Пашку локтем, чтобы замолчал и не мешал разглядывать стопочки тетрадей на столе учителя.

- Моя в большой куче лежит, - признался шепотом Яшка, перегибаясь с соседней парты и огорченно теребя свои лохмы. - Так и знал!

- Ври! Почему ты знаешь? - не поверил Шурка.

Я кляксу на обложке вчера посадил, - тихонько объяснил Яшка. - Макнул в чернильницу, а там муха… Так и грохнулась с пера на обложку, аж брызги полетели… Эвон, с кляксой тетрадка, самая верхняя лежит… Моя, вижу.

- Ну, моя тоже наверняка там, - утешил друга Шурка. Настала очередь удивляться Петуху.

- Обманываешь?

- Да нет, правду говорю. Петух помрачнел еще больше.

- Опять Двухголовый наперед выскочит, - npoбормотал он. - Я тебя вздую, смотри!

- Честное слово, я не виноват, Яшка, - оправдывался горячим шепотом Шурка. - Думал про одно, а написалось про другое. Сам не знаю, как получилось.

Сочинение теперь не нравилось ему, прямо стыдно подумать, что навалял он там, в тетрадке. Это он‑то, верный товарищ Кузьмы Крючкова, героя! Казнить его мало, Шурку.

Он не прочь был признаться на ухо приятелю о своей невольной измене. Но тут в руках Григория Евгеньевича очутилась заветная махонькая стопочка, и Шурка прикусил язык.

Кто же, кто же попадет в счастливчики? Кого похвалит сегодня Григорий Евгеньевич?

- Плохо, - неожиданно сказал учитель, покачав головой. - Четыре сочинения - плохо… Обоих Тихоновых, Капарулина и Седова.

Класс ахнул.

Че - ты - ре? Всего четыре плохих сочинения?! Каждый живо смекнул, что таили в себе две чудесные синие горы тетрадей на столе. Эльбрус и Казбек! Этого никогда не бывало! А Григорий Евгеньевич еще недоволен. Да тут плясать надо!

Шурка притопнул башмаками под партой и со всего маху шлепнул Яшку по загорбку. Дружище Петух, сверкая веснушками, ответил ему еще более ласковой, от всей души оплеухой. Пашка Таракан засвистел, подскочил на скамье и вытянул руки, точно намотал на них вожжи. Он, видать, здорово надеялся на своих лошадей.

Неважно слушалось, как Григорий Евгеньевич разбирал слабые сочинения. До того ли тут! Страшно не терпелось узнать про себя. Конечно, жаль Леньку Капарулина и Федьку Седова. Не повезло, а ребята старательные. Ленька вдобавок еще и знаменитый рыбак, как его дед бакенщик Капаруля. А Тихоням так и надо. Пускай попомнят, это им не ватрушки есть, не пироги таскать у матери… Но чью там тетрадку листает учитель? Когда же до твоей дойдет черед?..

Шум нарастал. И Григорий Евгеньевич не сердился, не останавливал ребят. Он все понимал и лишь посмеивался.

Яшку и Катьку похвалили, и Шурка на некоторое время стал самим собой, переглянулся с Катькой, и та от полноты счастья показала ему язык. Яшка не пошевельнулся, сидя спиной к другу, только лохмы свои опустил пониже, притворщик, а у самого даже шея покраснела. Таракану попало за ошибки, но лошади действительно его вывезли, - Григорий Евгеньевич показал картинки всему классу.

О чем только не написано сочинений: про клад, который нашли беженцы - плотники на станции, когда перестилали пол в трактире, - вынули полный кувшин старинных медных денег; как нынче летом задрали корову в Заполе волки; о поездке в гости к дедушке Митрию по чугунке; о том, что гадюку можно за хвост взять, если перешибить ей хребет палкой; как на пожаре в Глебове спасли Зинаиду Семину, - у нее валенки на ногах горят, а она знай спит себе на печи; о дяде Корнее из Починка, он вернулся с войны безногим, и ему в кузне сделали тележку… А уж сколько сочинений про грибы, ягоды, рыбную ловлю, - можно подумать, вся малина и брусника, все белые и грузди обобраны в лесу подчистую, вся рыба, до последнего пескаря, выловлена в Волге.

Чем меньше становилась стопочка тетрадей на учительском столе, тем больше волновался Шурка. Он догадывался и не смел верить тому, что подсказывало замиравшее сердце. "Не может быть… не может этого быть, - растерянно твердил он про себя. - Наверное, Григорий Евгеньевич по ошибке не туда мою тетрадку положил…"

В руках учителя остались последние две тетрадки. Шурке стало жарко.

- Не знаю, что сказать о сочинениях… Олега Быкова и Шуры Соколова, - задумчиво промолвил Григорий Евгеньевич, потирая лоб. - Оба сочинения хороши… очень. Право, не знаю, которое лучше.

- Санькино! Санькино! - поспешно закричал на весь класс Яшка.

- Откуда ты знаешь? - спросил учитель.

Дружище Петух засопел и запыхтел, но придумать в ответ ничего путного не мог.

- У Шурки всегда лучше всех, - тоненько сказала Катька и потупилась.

- Вот как! - рассмеялся Григорий Евгеньевич.

С ближней парты, где сидели Тихони, долетел шепот:

- Невеста без места, жених без порток!

Шурке нечем было дышать. Он ослеп. Но голова работала шибко. "Всегда этот Двухголовый встает мне поперек дороги. Что за наказанье! - думал он. - Пускай бы написал лучше всех кто‑нибудь другой, не так было бы обидно. Везет богачу… Всем им, богатым, всегда везет, живется хорошо. Задерет теперь нос Двухголовый, и не подходи. А чего Катька сунулась? Задразнят Тихони, только этого и не хватало… Не минешь драться в большую перемену".

- Нуте - с, вот что мы сделаем. - Сказал учитель, помолчав. - Я прочитаю вам оба сочинения, а вы сами решите, которое лучше.

Ребята дружно согласились и затихли.

Григорий Евгеньевич развернул тетрадь Олега.

С первых же слов Шурка понял, что Двухголовый и на этот раз написал очень хорошее сочинение про гулянье в Тихвинскую нынче летом. Олег ничего не выдумал, рассказал одну правду. Шурка торчал на гулянье и сам все это видел.

Плоха была Тихвинская в прошлом году, а нынче оказалась еще хуже. У церковной ограды не белели заманчиво полотняные палатки торговцев. В роще, у школы, не сверкала круглая радуга, не гремел бубен, не слышно было гармони. Бабы, девки, ребята ходили скучные, вялые, словно связанные веревками, все шарили по сторонам глазами - не удастся ли где купить что‑нибудь праздничное, положенное издавна в престольный день Тихвинской божьей матери. Но купить почти ничего было нельзя.

Правда, Устин Павлыч выставил пудовик с подсолнухами, невесть как сохранившимися в его лавке, но Шурке с Яшкой и горсточки не досталось, расхватали бабы и девки и такую давку устроили, что ребята еле выбрались живыми. В довершение всего Шурка в толкотне потерял двадцать копеек. Это была не серебряная денежка и даже не медные пятаки, которые можно для сохранности спрятать в рот, за щеку, - нет, это была бумажная марка, точь - в–точь какую наклеивают на письмо. Она прилипла к потной Шуркиной ладони, он перестал ее чувствовать, забылся, раскрыл ненароком, должно, кулак, и марку сдуло ветром. Ну и деньги! Потерял - и не жалко. Сказать по совести, и рубли не лучше: желтые, мятые, как оберточная бумага. Такими деньгами нельзя позвенеть в кармане, а главное - нельзя на них ничего купить хорошего.

Просвирня торговала ржаными, из солода, пряниками, которые в рот не лезли, до того были горькие. Вместо клюквенного кваса продавали можжевеловое сусло. Экая невидаль! На столике - вертушке, памятной по проигранным полтинникам, нынче не взирал на гуляк начищенный, в медалях, что генерал, медный самовар. У корявой березы не рылась в охапке гороховины пятнистая, с отвислым выменем корова, значившаяся в выигрышах нумером первым. Даже зеркальных сахарниц не было видно. Бог с ними, все равно класть в них нечего. Лежали на столике иголки, коробки с пудрой, деревянные гребни и банки с ваксой. Рука не поднималась, чтобы крутнуть палку с перышком у стола - вертушки.

Хотелось посмотреть парня в бархатном картузе, с черным ящиком, в котором лежали под стеклом настоящие золотые часы, брошки, кольца, и можно было выиграть любую, по вкусу, вещь, если удачно кинуть кости. Пускай жулит парень, в конце концов, и его можно обыграть, если не позволять ему кидать кости из рукава. Но парня с черным ящиком не было на гулянье. Яшка помянул добрым словом даже старика в парусиновом балахоне и колпаке с кисточкой, который метал прежде на опрокинутом ящике огромные, как кирпичи, конфетины с глазастыми красавицами, картинками вниз, приговаривая: "За головку - так, за юбочку - пятак…" Сколько тогда Катька выиграла больших сладких конфетин! А они, глупые, еще не хотели пробовать, такие были сытые. Попадись сейчас хоть одна конфетина - ого, как бы славно полакомились!

Шурка и Яшка сбились с ног, разыскивая сахарные куколки, губные гармошки, китайские орешки, перочинные ножики с костяными ручками, леденцы… Ах, да что там вспоминать! Не только игрушек и гостинцев не оказалось на гулянье - и пьяного мужика не встретили ребята. Не Тихвинская, один срам.

Обо всем этом и о многом другом, не кривя душой, поведал в своем сочинении Олег Двухголовый. Он даже припомнил, как выиграл Митька Тихоня в "счастье" тоненькую серую книжечку про германского царя Вильгельма и, раздобрившись, дал почитать ребятам. Все узнали, что кайзер Вильгельм живет во дворце, сложенном из черепов, к нему каждую ночь приходит смерть с косой, а он прячется от нее, но скоро смерть поймает Вильгельма, и тогда война кончится и русские победят.

Не забыл Олег и карусели - единственной отрады на праздничном гулянье. Он здорово описал, как катался на деревянном медведе и чуть не упал, потому что у него закружилась голова. Олег, конечно, допустил большую ошибку, не сказав, какая богатырская сила вертела карусель под звон стеклянных украшений и вой шарманки. Ну, да это простительно. Откуда Двухголовому знать, что карусель вертели Яшка, Катька Растрепа, Колька Сморчок, Шурка и другие ребята, заключившие тайный уговор с хромым хозяином и его толстой, бородатой, похожей на мужика женой. Уговор был такой: крутить карусель, когда хозяева отдыхают, и за это потом кататься бесплатно.

Хозяин и хозяйка отдыхали часто. Ребята лезли под карусель и там, в духоте и мраке, по звонку, толкали поперечное бревно, на котором, оказывается, держался вертящийся пол с нарядными конями, замечательными, почти всамделишными львами, медведями и прочими чудесами. Поначалу очень трудно было сдвинуть бревно с места, но потом оно ходило легко, знай беги за ним, упираясь плечом или грудью. Вылезали ребята из‑под карусели мокрые, точно из реки, с гордостью забирались кто на коня, кто на льва, по желанию, отдыхали и кружились с визгом и смехом. Только больно скоро хромой хозяин и бородатая хозяйка прекращали это захватывающее путешествие, и надо было снова лезть под карусель, толкать бревно.

Да, всего этого Двухголовый не знал и не описал в своей тетрадке. Но все равно сочинение его было самое хорошее в классе, Шурка честно, с завистью и грустью, признал это про себя.

Не успел Григорий Евгеньевич, улыбаясь, кончить читать, как Тихони первые закричали:

- Лучше всех! У Олега лучше всех!

- Погодите, - остановил Григорий Евгеньевич, и его мягкий, добрый голос задрожал, когда он стал читать Шуркину тетрадку. И эта дрожь в голосе учителя сладко и больно отозвалась в душе Шурки.

Он зажмурился, прижался горячей щекой к холодной парте, мороз пробежал по его спине, и он внезапно опять увидел то, о чем написал в тетрадке, увидел резче, отчетливее, чем это было на самом деле, словно все осветила молния.

Так бывало ночью в грозу, когда Шурка, проснувшись и с перепугу вскочив на постели, слышал, как с сухим треском раскалывается над крышей небо, и тотчас на его глазах вся изба заливается на мгновение бледным синеватым светом, видны накрытые полотенцем блюдо, ложки, каравай хлеба на горбатом столе, лампа и ходики на стене, веник у порога и закатившийся под лавку материн наперсток. Он прятал голову под подушку, а в глазах еще долго - долго синела изба и светился наперсток под лавкой.

Но тогда не было грозы, дело происходило зимой, к вечеру. Шурка таскал из колодца воду обмороженным ведром, облил себе штаны и валенки, торопясь к ребятам кататься на салазках. Он сердился на ведро, которое не зачерпывалось полное, на жестяные штаны и деревянные валенки, мешавшие шибко бегать, сердился на мать - она всегда находила неотложное дело, когда до смерти хотелось погулять, - в общем, чувствовал себя неважно, как вдруг на шоссейке закричали:

- Пленных ведут… австрияков! Пленных! Он бросил ведро и побежал смотреть.

Со станции, по шоссейке, в багровом свете косматого, заходящего солнца двигалась толпа мужиков в странных голубоватых шинелях и такого же невозможного цвета кепках со смешными пуговками впереди, над длинными козырьками. Черные, похожие на цыган, с белыми от мороза усами и бровями, засунув рукав в рукав, подняв воротники, иные обмотав уши поверх кепок тряпками, пленные шли медленно, по трое в ряд. Розовый снег скрипел под кожаными башмаками. По бокам толпы устало шагали солдаты в знакомых серых шинелях и папахах, в башлыках, повязанных на груди крест - накрест, с ружьями, которые торчали как попало - под мышкой, на плече, закинутые на ремне за спину; ружья тускло светились заиндевелыми штыками. Сзади ползли четыре подводы, и в розвальнях, зарывшись в солому, вповалку, лежали, не шевелясь, как мешки, голубые австрияки, - должно, больные. Из соломы торчали огромные нерусские, желтой кожи башмаки, подбитые железками и подковками.

Пленные, подводы и солдаты остановились посредине села. Сбежались бабы, девки, ребята, разглядывая австрийцев. Те сбились в кучу, топали ногами, как озябшие лошади, растирали снегом щеки, уши, носы, закуривали большие трубки с кривыми невиданными мундштуками, тихонько переговариваясь по - своему и робко косясь по сторонам.

Вокруг все было огненно - багровое: снег, избы, люди, как на пожаре или на войне. Даже пар, валивший от лошадей, горел и дымился.

Шурку била ледяная дрожь. Пожимаясь, стуча зубами, он исподлобья, угрюмо наблюдал за пленными. "Вот они какие, австрияки, враги, которые убивают русских, - думал он. - Взять бы вилы и проткнуть им кишки, как это делает своей казацкой пикой молодчина Кузьма Крючков".

И все смотрели на пленных со злобой и отвращением. Бабы громко говорили промежду собой:

- Замерзли, собаки…

- Так им и надо! Будут знать, как войной на нас идти.

- Отольются вдовьи‑то слезы, слава тебе, господи… Бельма бы им выцарапать, ишь таращатся, нехристи пучеглазые!

Старший конвойный, с сосулей вместо бороды, в черном полушубке и с револьвером на ремне, требовал сменить подводы и везти больных до уездного города.

Бабы, как услышали это, надвинулись, закричали:

- Мужиков наших поубивали, и еще лошадей им…

- Пусть дохнут на морозе, ироды! Пусть околевают, как собаки!

- Какие лошади, очумел? На войну позабирали.

- Гоните их, солдатики, на Волгу, в прорубь… Ай, право, туда им и дорога, окаянным!

Пленные, поглядывая на сердитых баб, жались поближе к солдатам, не боясь их ружей и заиндевелых штыков.

Шурке было непонятно и досадно, почему солдаты вроде бы как обороняют австрияков, лютых врагов, от своих же, русских, отталкивают, смеясь, баб, угощают пленных махоркой. Еще обиднее было видеть, что австрияки трутся около солдат, осмеливаются брать махорку, словно у приятелей, как будто они не в плену, а у себя дома, вышли гулять на улицу и покуривают табачок. Уж не холод, а гнев тряс Шурку с головы до ног.

Не помня себя, схватил он из‑под валенок ледяшку и запустил ее в долговязого, особенно ненавистного ему австрияка, который, оскалив зубы, копался в чужом кисете.

Ледяшка ударила пленного по руке, махорка просыпалась на снег. Долговязый австриец оглянулся и, жалко улыбаясь истрескавшимися до крови обмороженными губами, погрозил Шурке грязным пальцем. Присев на корточки, он стал собирать махорку по крупинке. Шурка поспешно отвернулся.

- Ну, ну, хватит орать без толку, - громко, раздраженно говорил бабам конвойный в черном полушубке. - Обогрели бы лучше да покормили. Второй день голодные… Чья очередь подводы давать? Кто тут староста, десятский?.. Эй, тетка, куда когти нацелила? Сердце‑то у тебя есть?! - закричал он сердито на Марью Бубенец, которая, подскочив к ближней подводе, тащила за ногу австрийца из соломы.

- Своими рученьками задушу! И греха не будет… своими рученьками! - визжала и плакала она, для чего‑то срывая с себя вязаную шаль.

Простоволосая, в распахнутой шубе, Марья ревела, царапалась, отбиваясь от конвойного, и все тащила за желтый башмак пленного.

- Так его!.. Хватай за обе ножищи… так! - кричали бабы, и некоторые подсобляли Марье.

Шурка сунулся поближе.

В розвальнях, в овсяной соломе, лицом вниз лежал маленький толстый австриец, завернутый в голубую мятую шинель, как в одеяло. Он сучил короткими ногами, хватался негнущимися чернильными пальцами за солому, за веревочные переплеты саней. Марья сорвала один башмак и тащила пленного за портянку.

Австриец не удержался в розвальнях, съехал вместе с соломой на снег. Он застонал, повернулся на спину, и все увидели его бледное, опухшее, бородатое лицо и копну светлых волос. Бабы замолчали, отступили, во все глаза глядя на пленного.

Одна Марья, злобно жмурясь, с воем тянула красные скрюченные пальцы к синей тонкой шее австрийца.

- Господи! - услышал Шурка изумленный шепот своей матери. - Господи, Марья… да ты посмотри‑ка на него… Ну, чисто твой мужик!

Марья уронила руки, замерла над пленным, ахнула и повалилась.

Шурка глядел и не мог поверить: на снегу возле Марьи действительно лежал человек, прямо‑таки вылитый Саша Пупа. Этот человек плакал и, широко раскрыв рот, хлебая воздух, с трудом выговаривал что‑то похожее по - русски:

- Хли - ба… хли - и–ба!

Шурка кинулся прочь, к своей избе…

Он вернулся скоро. Бабы разводили пленпых по избам греться. Марья Бубенец, в клетчатой кофте, простоволосая, в слезах, вела закутанного в шубу и шаль маленького толстого австрийца.

- Ка - ра - шо, мадам… Данке, данке! Си - па - си - ба, фрау… - слабо лепетал пленный, опираясь на ее плечо и еле переставляя ноги в желтых башмаках с распустившимися портянками, которые волочились за ним по дороге.

Солнце зашло, и все кругом стало обыкновенным, зимним, сумеречным. В темных, тихих избах зажигали огни. Белел примятый на шоссейке снег. Фыркали озябшие лошади.

Шурка отыскал долговязого австрийца, не глядя сунул ему в руку ломоть хлеба и убежал…

Вот о чем было написано в Шуркиной тетради. Но про ледяшку и хлеб он утаил. Почему‑то ему стыдно было об этом вспоминать.

Назад Дальше