- Что ж батьке поклона не посылаешь?.. Передам. Шурка засмеялся, закивал белобрысой головой, посмотрел на дорогой крестик, простился с ним и с дяденькой Матвеем и ветром полетел обратно. Братик не поспевал на своих ногах - палочках, отстал, захныкал. Пришлось сгоряча дать ему порядочного "леща", а потом, как всегда бывает, чувствуя угрызения совести, утешать, сажать на закорки.
Повстречавшейся у колодца Катьке Шурка, болтая, намекнул, что, очень может быть, он скоро пропадет надолго, а когда вернется - все ребята лопнут от зависти. Да, пусть она попомнит его слова, так оно и будет: он исчезнет, ровно шапкой - невидимкой накроется, ищи - не найдешь, а опосля - на вот тебе - явится, как с неба упадет, и все мальчишки в школе мало что лопнут, прямо‑таки помрут, живьем сгорят от зависти, но уже будет поздно, им никогдашеньки не сделать и не получить того, что сделает и получит Шурка. Ого, она и представить себе не может, как все это будет здорово!
- Здолово, - подтвердил из братского чувства Ванятка, сидя за Шуркиной спиной, ничего не понимая и думая только о том, когда же они помчат на гумно воевать с курицами и воробьями.
От неслыханной новости у Растрепы полезли на лоб зеленые любопытные глаза. Она, конечно, попробовала фыркнуть и по - кошачьи зажмуриться, притворяясь, что ее мало интересует эта очередная Шуркина выдумка, ей некогда заниматься пустяками, надо поскорей зачерпнуть воды из колодца и бежать в избу.
Но, когда худая железная бадья, поднимаемая журавлем и тонкими, смуглыми от загара Катькиными руками, ударяясь о сруб, расплескиваясь, появилась в звонкой капели на свет и это не помогло, - у Шурки по - прежнему был таинственный вид, - Растрепа попыталась догадаться: наверное, он собирается в гости к бабуше за Волгу. Экая невидаль!.. Ну, поедет с мамкой в город на базар.
- Угадала! Угадала!
Шурка презрительно сплюнул сквозь зубы и свистнул - так далека была Катька от правды.
Ох уж эти бабы! Волос длинен, а ум короток, правильно говорят мужики. Положим, у Катьки волосы были недлинные, они торчали в разные стороны медной проволокой, и она по своим повадкам меньше всего походила на бабу. Да разные, видать, бывают и бабы, он убедился в этом нынче утром на молотьбе. И какие у нее смешные, кошачьи глаза! И вся она как рыжая кошка, маленькая, верткая, ласковая, а как ощетинится, выпустит коготки - берегись, держись подальше, иначе царапины заживут не скоро.
По всему этому и по многому другому Шурка тайком от ребят, даже потихоньку от самого себя, продолжал считать Растрепу своей невестой. Сейчас ему страсть хотелось обрадовать, поразить Катьку, одним словечком дать ей понять, что, может статься, и она, если пожелает, сгинет - пропадет вместе с ним, а потом воскреснет на всеобщее удивление, девчонки станут ходить за ней толпой, и бабы зачнут ей кланяться, как попадье. Но он не смел сказать этого словечка, понимая, что тогда от Растрепы не отвяжешься, а ведь он еще не склонил Петуха бежать втроем и неизвестно, удастся ли ему это сделать. Однако денек был сегодня особенный, все нынче оборачивалось счастливо, и сердце, прыгая, распирая грудь, подсказывало, что Петух не устоит перед важными доводами, которые тысячами вертелись сейчас у Шурки в голове и были неотразимы, - Петух уступит, согласится. Но рано, рано говорить об этом Растрепе. И приятно подразнить и немного побахвалиться перед Катькой.
Улыбаясь до ушей, Шурка глядел на Катьку и молчал.
- Ну, погоди же… Я тебе припомню. Кишка!
Рыжая кошка, ощетинясь, выгибая горбом спину, нацелилась когтями и… вдруг просияла.
- Ой, забыла! У меня что‑то есть, получше твоей выдумки. Постой, ты у меня сейчас запляшешь!
Побросав ведра, Катька кинулась в избу и вернулась с пухлой, с рваными листочками и без корочек от усердного чтения, знакомой Шурке книжкой "Путешествие Гулливера в страну лилипутов", которой он еще не читал, но о которой понаслышал много хорошего от ребят в школе. Эта книжка не давалась ему в руки, как "Таинственный остров" Жюля Верна.
- Эва, видал? Ну, что теперь, попляшешь, а? - с торжеством, тоненько кричала Катька, вертясь волчком, показывая книжку издали.
Растрепа знала, чем задобрить, умаслить Шурку, развязать ему язык. Но вдобавок она хотела и отомстить, поиздеваться.
- Где ты достала? - мрачно спросил Шурка, понимая, что роли переменились, и с отчаянием чувствуя, что ему не устоять перед соблазном. Он с раздражением сбросил братика со спины на землю, но легче от этого не стало. - В субботу книжек не меняли. Где ты выкопала?
- А вот и не скажу где. У Любки Солнцевой, на Хохловку вечером бегала, вот где… Ух, интересная!.. Смешная! Про малюсеньких человечков.
- Да знаю я… Дай почитать! - тянулся, загораясь, Шурка. Катька сунула под мышку книгу, крепко прижала ее локтем.
- Скажи, куда ты пропадешь?
- Никуда я не пропаду. Я тебе все наврал, - со страшным усилием и чудовищным неправдоподобием, краснея, погибая, выговорил Шурка, опуская глаза.
- Наврал? Ну и я наврала… Эту книжку мне надо сию минуту отдавать обратно, - протрещала Катька довольно естественно, но щеки и у нее порозовели, и она не смотрела на Шурку.
- Стыдно говорить неправду. А еще школьница, - пробурчал он.
- И тебе стыдно! Вот скажу Григорию Евгеньичу, какой ты обманщик.
- Я не обманщик.
- Ага! И я не обманщица.
- Так дай же книжку. Мне некогда, я на гумно тороплюсь.
- Мне тоже некогда, мамка воды ждет. Говори скорей, куда ты пропадешь?
Ванятка грустно топтался возле колодца, засунув палец в рот. Он таращился на спорщиков, задирал вверх пушисто - белую голову и усердно сосал палец, спрашивая его, что тут происходит.
Братик, самый умный и сильный после мамки человек на свете, которого Ванятка любит без памяти и во всем старается ему подражать, этот великий человек делает одну глупость за другой: во - первых, мучительно долго болтает непонятное в то время, как их ждут на гумне воробьи, галки и курицы и, наверное, умирают от нетерпения попробовать камня и палки; во - вторых, клянчит какую‑то грязную бумажную рвань, которую он, Ванятка, и в руки никогда не взял бы - из этой дряни даже путного кораблика не сделаешь; и, в - третьих, - самое обидное и невероятное, - церемонится с Катькой, упрашивает ее, вместо того чтобы закатить ей здоровенную оплеуху, отнять книжку, если уж она так приглянулась, и умчаться с добычей на гумно. Что с ним случилось, с умным и сильным братиком, безраздельным властелином Ваняткиной души? Что случилось с его кулаками, которые лупят Ванятку по чему попало, за дело и зазря, а тут не решаются замахнуться?
Палец ничего не мог толком объяснить, кроме одного, очень грустного обстоятельства, о котором Ванятка и сам догадывался: прокатиться на закорках, видать, ему больше не позволят.
Он успел отыскать в мусоре превосходную хворостину, а непонятный, бесполезный спор продолжался, становясь все горячее. Терпение у Ванятки истощилось. Он осторожно тронул Шурку за рукав.
- Блатик, а кулицы и волобьи?.. Я хволостину тебе пли - пас. На! - великодушно предложил он самое дорогое, что имел сейчас.
Шурка с бешенством лягнул ногой. Превосходная хворостина, ее хозяин, его добрая голова - одуванчик опрокинули ведро с водой и растянулись в луже.
Тут у Ванятки, как ни больно он зашибся, явилась внезапная надежда закончить путешествие на закорках. И от этой приятной возможности он заревел благим матом.
Но, увы, братик остался глух. Ему было не до Ванятки. Пришлось сбавить усердия, выжидать своего часа. Лежать в луже было неловко и холодно, но Ванятка приспособился, терпел, наблюдая во все глаза за братом.
- Катька… до вечера, - клянчил Шурка. - Ну, дай хоть в руках подержать, посмотреть картинки… Жалко, Растрепа? Не съем я твою книжку. Я тебе всегда даю задачник. Забыла?
- Так он у нас на двоих. Посмотрела бы я, как ты не дал. Я ведь тоже сама приношу тебе "Родное слово", стишки учить.
- "Родное слово" не твое. Общее.
- Поди‑ка! У меня в сумке лежит, не у тебя.
- Катька, не выводи из терпения. Подай сюда "Гулливера"!
- Ой, испуга - алась! Поджилки трясутся!
- Растрепища! Не доводи до греха в праздник!
- Кишка - а! Ну‑ка, тронь хоть пальчиком!
Шурка опомнился. Могло случиться, что "Гулливера" он и не понюхает, а царапины заработает наверняка. Он перевел дух, помолчал.
- Слушай, я бы все тебе рассказал, но не могу. Понимаешь, не могу! - искренне, от всего чистого сердца, с болью сказал он. - Это не моя тайна. Тут еще Яшка Петух примешан. Честное слово! А ты знаешь, какой он, Петушище, лучше с ним не связываться… И ведь есть же и у вас, девчонок, свои тайны, я к тебе не пристаю, а жду, когда ты сама расскажешь… И я скажу. Придет время, и скажу. Неужели ты не веришь мне?.. Слушай, как только соберусь пропадать, так все расскажу. Ладно?
Катька начала сдаваться - очень убедительно, по самой правде, объяснил все Шурка, в каком он был трудном положении.
- Обма - анешь? - тоненько, нерешительно протянула она, доставая и снова пряча книгу под мышку.
Шурка замолотил себя по лбу, животу и плечам.
- Как же я могу тебя обмануть, если ты… моя невеста, - пробормотал он, заливаясь заревом, поражаясь на себя, потому что с некоторых пор ему казалось - этого постыдного признания у него не вырвешь самой страшной пыткой.
Катька вспыхнула, лицо ее стало медное, как волосы. Она потупилась, поцарапала босой ногой землю, а потом закружилась, будто и не слышала ничего.
- Ну, смотри, - запыхавшись, мурлыкнула она. - Если обманешь, я с тобой больше не буду водиться и… все глаза выцарапаю!
Смеясь, Катька ударила легонько жениха книжкой по голове - такая у нее была привычка, когда она становилась доброй и счастливой.
Шурка подхватил бесценный подарок.
- Тебя? Я? Обману?! - расчувствовался он, лаская, перелистывая книжку. - В своем ли ты уме? Да ты знаешь, что я придумал? Мы с тобой вместе… Он чуть было не проговорился, но вовремя закрыл рот.
- Что? Что ты придумал? - пристала опять Катька? - Ничего, - ответил Шурка.
Книжка была у него в руках, он привязал язык, как говорится, на веревочку.
Ванятка сообразил, что наступает его праздник, и, зажмурясь, набрав побольше воздуха, подал отчаянный рев из лужи.
Не успел он вывести дикую длинную руладу во весь разинутый рот, как очутился вместе с хворостиной, грязью и мокрой рубашкой за спиной братика. Ветер засвистел у него в ушах, затрепал пушинки на голове, пронзил холодом и весельем. Но рот ему уже не подчинялся, скулил и захлебывался сам по себе.
- Нишкни, - шепнул на бегу Шурка. - Всех воробьев вспугаешь… Смотри‑ка, сколько их набралось на току. Прорва… Ах, подлые, останное зерно склюют!
Синий, мокрый, оживленный Ванятка справился со своим непослушным ртом, размазал по лицу слезы и грязь и заторопил:
- Давай сколееча! Я их, подлых, хволостиной, а ты - камнем.
- Нет, - поправил Шурка. - Ты - и хворостиной и камнем. Вояка известный, справишься… А я в омет заберусь, немножко почитаю. Эге?
- Эге, - тотчас же согласился довольный Ванятка.
К полудню Катькин подарок был проглочен без остатка - с картинками, обведенными невзначай карандашом, с маслеными звездами и суровыми нитками, которыми чья‑то добрая рука заботливо прошила вырванные, захватанные страницы, - и на грешной земле прибавился еще один долговязый белобрысый Гулливер.
Он жаждал кораблекрушения, встречи со смешными человечками - лилипутами. Ему не терпелось отведать вина, опорожнив единым глотком бочку, хотелось попробовать жареных букашек, прозываемых в тамошних местах баранами и коровами. Надо было подержать на ладошке самого царя Лилипутии и на носовом платке, которого у него не бывало с Тихвинской, разыграть сражение кавалерии, а потом, шлепая по морю, увести за собой на бечевке весь флот соседнего неприятельского государства. Пуще же всего новоиспеченному Гулливеру желалось, чтобы и ему попытались выколоть глаза, ну, по крайней мере, отравить его ядом, как собирались отравить или уморить голодом настоящего Гулливера.
Но вместо смертельной опасности ему грозила всего - навсего обыкновенная скука.
Пока он лежал в омете, уткнув нос в книжку, мать, сестрица Аннушка и Марья Бубенец провеяли на ветру хлеб. Шурка так и не успел притронуться к лопате. Мешки с рожью перетаскали, свалили в сенях, в углу. И сразу в сенях, как в риге, крепко, сытно запахло хлебом.
До пятидесяти пудов, правда, не хватало по Шуркиным подсчетам по крайности шести мешков. Но все равно потная, румяная мать, укрывая дерюжкой хлеб, истово перекрестилась, сказав весело:
- Вот мы и с хлебушком, Санька… Экий дух‑то от него запашистый, скусный какой! Так бы не отходила, все бы и нюхала… Слава тебе, лучше и не надо.
Она раздобрилась на радостях, угостила в обед яичницей и пообещала, что сама нынче наносит воды, картошки накопает и корову вечером загонит на двор, гуляйте, ребята, досыта - праздник.
Но гулять Шурке как раз не хотелось. Он не знал, чего ему хотелось; то есть он отлично знал, о чем тоскует его беспокойная, воспламеняющаяся порохом душа, но то было совершенно несбыточное, невозможное желание, и поэтому он не знал, что ему делать, и заскучал.
Хорошая книга всегда вызывала в Шурке необыкновенный подъем сил, ненасытную жажду деятельности, неодолимое желание самому испытать все, о чем рассказывалось в книге, подражать во всем тому бесстрашному, доброму, умному человеку, который, точно взяв за руку, вел его по страницам, как по тропе в гору. Они карабкались по камням выше и выше, срывались в пропасти, разбивались насмерть и снова оживали и ползли, выбирались из мрака бездны на свет, перепрыгивали через ущелья, одолевали скалы, жар, холод. В конце концов, когда они добирались до вершины, - смелый, умный и добрый человек внезапно исчезал, и Шурка оказывался один в избе, на лавке, поджав йод себя ноги, или на ступеньке крыльца с книжкой, с последней прочитанной страницей, внизу которой было крупно написано "конец", а то и ничего не написано.
Ему мучительно хотелось знать, что же там было дальше, но уже никто не отвечал, не беседовал с ним, не вел его за руку вперед. Все хорошее, что он узнал, оставалось с ним навсегда, в его пылающей голове, в громко колотившемся сердце, но ему всего этого уже было мало. И тогда скука схватывала его своими холодными и темными пальцами и против воли и желания толкала взашей на такие поступки, за которые потом ему было стыдно: он грубил матери, ленился, капризничал, колотил ни в чем не повинного братика, ссорился по пустякам с Яшкой Петухом - места себе не находил от тоски.
Зная за собой такой грех, Шурка схитрил после обеда, обманул самого себя - сызнова схватился за книжку, чтобы хоть немного отвести, успокоить душу. Он решил перечитать некоторые увлекательные местечки и этим утешиться, когда заметил в окошко пастуха Сморчка, без кнута и трубы, вспомнил о сходе, о том, что сегодня мужики должны тянуть жребий - кому идти рыть окопы. Это было необыкновенно любопытно. Гулливер с лилипутами выскочили у него из головы, и скука пропала.
Он боялся теперь одного: как бы не опоздать, не прозевать самого важного, интересного, чего после, может, никогда не увидишь и не услышишь.
Но он не опоздал и ничего не прозевал, успел на сход вовремя, наслушался и насмотрелся всякой всячины - понятного, непонятного и неожиданного.
Глава XIII
СХОД
Долго собирались мужики к заколоченной казенке Устина Павлыча Быкова.
Ребят и баб набилось полное крыльцо, а мужики все не шли. Почти за каждым хозяином приходилось бегать десятскому Косоурову, и не по одному разу. Обычно за опоздавшими на сход посылали ребят, а тут сам десятский, без шапки, на кривых старых ногах, утирая рукавом праздничного пиджака мокрое измученное лицо, носился с клюшкой по селу, - одно это что‑нибудь да значило.
Мужики подходили к казенке медленно, нога за ногу, кое‑кто опирался на палку, усаживались на бревнах, на луговине, подальше от стола, вынесенного на улицу и покрытого холстяной скатертью. За столом на скрипучих стульях сидели двое: незнакомый военный человек в шинели с серебряными погонами и пуговицами, но без сабли и револьвера, в фуражке с кантами и кокардой, с вислыми, до бритого матового подбородка, пушистыми усами, и волостной писарь с кожаной толстой сумкой через плечо. Усастый часто и громко сморкался в клетчатый платок, словно в трубу трубил. А писарь, в полотняном мятом картузе, при галстуке и часах, в сапогах с лакированными голенищами, большеротый и глазастый, похожий на лягушку, с какими‑то белыми, навыкате, пронзительно - беспощадными глазами, все открывал и закрывал кожаную сумку, щелкал замком и квакал, выбрасывая короткие сердитые слова:
- Видите сами, ваше благородие. Азияты - с!.. Приказано: собрать приход. А они, извольте - с: своих не могут… да - с, толком нарядить. Староста! Устин Павлыч!.. Не ожидал - с! Не ожидал - с!
- Тру - ру - ру!.. - грозно трубил, сморкаясь, усастый военный человек.
Возле качелей густо позванивала бубенцами и колокольцами пара борзых каурой масти коней в железном тарантасе, забрызганном непросохшей грязью. Старикашка кучер в облупившейся клеенчатой накидке, свесив тощие ноги в опорках, прилаживался спать на кожаном сиденье.
- Что поделаешь, мы тоже многого не ожидали. А терпим, - с вялой усмешкой отвечал писарю Быков. - Потерпите и вы… В усадьбу я послал нарочного. Скоро соберутся. К вечеру в Глебове сход проведем, в Карасове…
- Стыдно - с, Устин Павлыч! Уши вянут, что вы говорите. Да - с! Не в гости приехали!
- Милости просим" гости и есть. Самоварчик, яишенку, все можно.
В дубленом полушубке и валенках с калошами, в зимней каракулевой шапке пирожком, нахлобученной по очки, Устин Павлыч на себя был не похож. Он не летал, как всегда, весело сияя очками, потряхивая иссиня - вороными курчавыми волосами, не заговаривал с народом шутливо и ласково. Сморщив круглое, озабоченно - встревоженное лицо, нехотя, как бы с трудом бродил он от избы к столу, выносил карандаш, лист чистой бумаги, чернильницу - все по отдельности. Вздыхая, полз к бревнам и подолгу стоял там, жалуясь мужикам, что вторую неделю не спит по ночам - такая ломота в каждой косточке, мозжит, мозжит, и сердечко шалит, останавливается, леший его задери, чисто смерть пришла, хошь не хошь, а придется в больницу ложиться обязательно.
И все мужики, кряхтя, кашляя, не глядя друг на друга, говорили о поясницах, животах, прострелах и много курили. Кажется, только Сморчок да Никита Аладьин были в селе здоровешеньки, не жаловались, не хвастались болезнями, посиживали на бревне рядом, толкуя о погоде. Пастух, распустив бороду, греясь на солнышке, светло посматривал на мужиков, на ясное небо и обещал тепло и вёдро, а дяденька Никита сомневался, ждал скорых дождей и холода.
Бабы с помертвелыми лицами тихо шушукались, теснясь на крыльце казенки. Они укачивали на руках маленьких, кормили, шлепали, чтобы ребята пищали поменьше. Доставалось и мальчишкам и девчонкам, их драли за вихры, за косы свои и чужие матери, когда ребятня начинала возиться, мешала смотреть и слушать. Задние бабы вставали на цыпочки, вытягивали шеи, испуганно моргали, уставясь на писаря и военного в шинели. Иные, боясь за мужей, что вытащат жребий идти на окопы, загодя принимались плакать, которые - молча, которые - с подвываньем.