Шурка старался ничего не пропустить, везде быть, все видеть и слышать. Он терся около мужиков, удивляясь и жалея их поясницы, косточки и животы. Бегал к ребятам и бабам на крыльцо, но слез и тесноты не переносил, поэтому задерживался там недолго.
Олег Двухголовый пристал было к нему и, заискивая, пожелал что‑то рассказать и помириться. Памятуя вчерашний уговор в школе, Шурка притворился глухим, отвернулся, подскочил к Катьке. Он шепнул Растрепе, что книжка прочитана, жаль, нету конца. Гулливер‑то, поди, дома не усидел, опять укатил за море путешествовать, а про это и не написано, вот что обидно. После сходки он обязательно вернет книжку. Катька, расщедрясь, согласилась ждать до понедельника - вдруг ему захочется перечитать, а книжки‑то у него не будет. Шурка про себя подивился, до чего Растрепа догадлива.
На лужайке встретились им Тихони, получили от Шурки и Катьки между делом то, что им положено в праздник, даже с добавкой. Не видно было Кольки Сморчка, вчерашнего героя, он, должно, пас коров за отца. Ах, да когда же явится Петушище, разнесчастный солдат без креста? Прозевает он сход, спокается, да будет поздно.
Шурка досадовал на Яшку, щипался и толкался с ребятами, а босые журавлиные ноги без устали, с наслаждением и восторгом носили и кидали его из стороны в сторону. Однажды, навострив уши и вспотев от храбрости, он прошмыгнул близехонько от стола, где трубил усастый и квакал писарь. Шурке не попало, он осмелел, прошмыгнул еще и еще, пока не налетел на Устина Павлыча, который нес стакан воды. Устин Павлыч молча загородил локтем стакан и, кажется, пальцем - коротышкой не шевельнул, но у Шурки почему‑то долгонько потом болел загорбок.
Наконец он угнездился на изгороди, на самой верхней сучковатой жерди. Сучки мешали ему сидеть спокойно, как он хотел, больно впивались в известное мягкое место. Он вертелся, как на гвоздях, но мужественно терпел. С изгороди весь сход был перед ним, словно живая картина, - и видно, и слышно, и никто не мешает. Шурка смотрел на мужиков и баб, на писаря и военного за столом, слушал, как гремят у качелей бубенцы и колокольцы, поглядывал назад, за гуменники: не идут ли полями, стежкой, из усадьбы работники, за которыми только и была теперь вся остановка.
Переулком, мимо казенки, спешил обедать Ваня Дух, возвращаясь, надо быть, с Барского поля. Он не выпускал вожжей, нахлестывал одной рукой кобылу. Запряженная в плуг, свернутый на рогулю, откинув трубой хвост, стрижа ушами и косясь горячим фиолетовым глазом на народ и бубенцы. Вихря летела к дому, не чуя под собой копыт.
- Господину помещику… наше почтение! - здоровым, сильным голосом воскликнул Устин Павлыч, завидя Тихонова. - Не треба ли вам работничка? Поряжусь. Дешево!
- Я сам работник, - глухо, недовольно сказал Ваня Дух, понукая кобылу, норовя поскорей миновать казенку и народ.
- Хе - хе! Знаем - с. Работник, до чужой земельки охотник, - еще веселее, громче подхватил, осклабясь, Быков, загораживая дорогу и озорно оглядываясь на мужиков.
Хворь с него точно рукой сняло. Шурка видел, как Устин Павлыч сбил каракулевый пирожок на ухо, распахнул полушубок и стоял перед вздернутой фыркающей мордой Вихри, уперев в бока руки кренделями.
- Куда торопишься? Отдохни, покури, Иван Прокофьич, золотце мое ненаглядное, - ворковал он. - Али мы уж теперь неровня вашей милости?
И взял кобылу под уздцы.
Пришлось Тихонову остановиться.
В берестяных грязных лаптях и спустившихся онучах, в будничной истасканной кацавейке, сшитой из шинели, с пустым широким рукавом, засунутым в карман, похожий на калеку - нищего, Тихонов сдержанно дотронулся до расколотого козырька солдатской выцветшей фуражки. Он не умел и не любил шутить, чесать языком попусту, а тут надо было, ничего не поделаешь. Хмуро кривясь черным, пыльным лицом, не глядя на мужиков, которые повернули бороды в его сторону, Ваня Дух проговорил ворчливо:
- Мне, Устин Павлыч, не достать до твоей колокольни с вывеской. Куда там!.. Мне не до богачества. С голодухи не помереть - и ладно.
- Ска - азывай! Эвон кусочек какой жирненький да большенький ухватил зубами… Что - колокольня! В небо упрешься головкой, под самые облака… ежели, грехом, не подавишься.
- А тебе - забота? - усмехнулся Ваня Дух. - Завидки, что ли, берут? Из‑под носу, никак, барыш уплыл?
Мужики, прислушиваясь к разговору, затряслись от смеха, позабыв про свои поясницы и прострелы.
- В самую печенку ударил, волк тя заешь!
- Держись, Устин Павлыч! Закрывай лавочку!
- Ха - ха - ха! Руби, Иван, под корень. По тебе - дерево!
- Э - э, две собаки грызутся, третья не приставай, - сказал мужикам Аладьин.
Но Ваня Дух и Устин Павлыч сцепились крепко, не обращали уже внимания на мужиков.
- На меня солдатки не надрывают животы. Подавиться мне нечем, - раздраженно говорил Тихонов, торопливо поправляя шлею на кобыле, нахлестывая себе вожжами по лаптям. - Я перелоги у безлошадников не запахиваю, помочей с медом не созываю… У меня, брат, все по закону, на чистые денежки. Я, брат, сам своей жизни добытчик.
- Еще бы! Где нам за тобой, дорогуша, угнаться, - нараспев, ласково отвечал ему Быков, точно на балалайке играл. - Мы безлошадным помогаем по нашей силе - возможности. А ты вон, я слышал, водичкой торгуешь.
- Какой водичкой? - дрогнул Тихонов.
- Обыкновенной. Из колодца.
Ваня Дух так и подскочил, словно ему Вихря наступила на лапоть.
- А колодец чей? - зарычал он. - Ты его чистил, сруб поправлял? Грязи тыщу ведер ты вычерпал?! Пузо толсто! Я, брат, и одной рукой побольше ломлю, чем ты двумя… Иди‑ка окопы рыть, промнись, протряси брюхо‑то, пожри шрапнельной каши, опосля и тявкай.
Тут не выдержал и Устин Павлыч. Упоминание об окопах, видать, расстроило, балалайка его задребезжала надтреснуто:
- Много ли ты ее ел, шрапнельной каши, са - ни - тар? Говорят, больше щупал убитых да раненых. Геройчик… по пазухам и карманам.
- Что - о? Ах, ты!.. - взвыл Ваня Дух и кинулся на Быкова, замахиваясь черным кулаком. - Меня? Инвалида?! Накось, что выдумал! За такой поклеп я тебе, пустобрех, морду набью… и на суд стащу за поганый язык!
- Ну - у? - улыбался и лаял Быков, наступая выпяченной грудью. - А может, сперва тебя отвести? В суд. За пустой‑то рукавчик, а?.. Знаем, как ты руку‑то провоевал. У народа тоже глаза есть… Сам себя бабахнул, шкуру спасая, вот ты какой инвалид… Не утаишь! Миру‑то все известно!
Наверное, они бы подрались, и этого очень хотел потрясенный новостями Шурка, но подошли из усадьбы хромой Степан, Трофим Беженец, питерщик Прохор, заквакал, застучал по столу волостной писарь, затрубил громче прежнего в клетчатый носовой платок усастый военный, и на сходе все затихло. Шурке слышно было, как тяжко дышал и охал, валясь на бревна, Устин Павлыч, как всхлипнула на крыльце чья‑то мамка, как стегнул вожжами Ваня Дух, погнал кобылу к дому, и рогуля под плугом заскрипела по песку.
- Мужички! Слушайте хорошенько, - отрывисто сказал писарь, раскрывая большой рот и пронзительно оглядывая собравшихся. - Вот - с. Их благородие изволили приехать. За что покорнейше благодарим… Их благородие разъяснит вам дело - с. Государственное. Огромадной важности… Извольте не шуметь. И глупых вопросов не задавать. Да - с! - квакал он, подпрыгивая на стуле почти после каждого слова. - Просим, ваше благородие. Пожалуйста - с!
Усастый военный тяжело встал, тугой, сизый лицом, в широкой книзу, колоколом, шинели, подергал вислые усы и заговорил очень складно и понятно про войну.
Ох, и досталось же от него австриякам и германцам! Он ругмя ругал их, грозил побить, распатронить вдребезги в самое короткое время. Он хвалил русских солдат и жалел баб, что им худо живется без мужей. Всем тяжело, но что же делать? Надо терпеть - война.
Он долго, очень правильно и жалобно говорил про вдов и сирот. У Шурки стало пощипывать в горле, но мамки, толпясь на крыльце казенки, к его удивлению, не заутирались платками, не заохали, как всегда, а которые раньше это сделали - перестали причитать, словно им усастый заткнул рот. Мужики хоть курили, перешептывались, поворачивались к столу спиной. Но бабы окаменели, оглохли и ослепли, как Шуркина мать вчера в риге, даже перестали маленьких укачивать и шлепать.
Катерина Барабанова, в расстегнутой на груди кофте, худая и длинная, как жердь, держала на руках ребенка, завернутого в лоскутное одеяло; одеяло трепыхалось, пищало, а ей хоть бы что. Две большенькие девочки теребили ее за юбку, но Катерина и этого не замечала. А ведь ее муж приезжал, раненый, на побывку, погостил, поправился, и не успел вернуться на позицию, как пришла повестка, что он убит. Наверное, про нее, Катерину Барабанову, вдову, про ее сирот говорит усастый, жалеет, а она не слышит, молчит. И все мамки молчат, будто их и не касается разговор.
Это странное, ни на что не похожее молчание баб, видать, заметил военный, потрубил обиженно в платок, подергал усы и заторопился.
Обращаясь к мужикам, сказал, что начальство приказало выделить от каждой деревни по два человека на земляные работы, плата хорошая и харч казенный. Заколотят денежку и вернутся домой. Месяца на три и дела‑то, не больше. И окопы рыть придется не на фронте, - в тылу, бояться нечего. Обыкновенные земляные работы, все равно как канавы копать, только и всего. Может, найдутся охотники, которым желательно пойти на заработки, тогда не надо и жребия. Лишний рубль всегда пригодится в хозяйстве. Не так ли? Ну - и с богом!
Усастый военный грузно опустился на стул, поскрипел им, снял фуражку и, отдуваясь, вытер бритую потную голову клетчатым платком.
Тотчас заквакал писарь:
- Их благородие спрашивает: есть желающие? Заработать копейку - с?.. Выходи! Получай задаток - с! - Он выразительно похлопал ладонью по своей снятой и раскрытой кожаной сумке.
Мужики с непонятным интересом смотрели себе под ноги, крутили цигарки. Пастух Сморчок подошел было зачем‑то к писарю, постоял и вернулся на бревна. Охотников получать задаток что‑то не находилось.
"Ну конечно, завсегда так, - думал с обидой Шурка, вертясь на изгороди сорокой. - Царство русское жалеют, послушать - грозят немцам, поди, какие храбрые, а воевать не прогонишь кнутом. Да что! На окопы идти боятся, рыть обыкновенные канавы… Нет, пожалуй, мужики не боятся, они же не девчонки. Тут что‑то другое. Но что же?"
Та загадка, которую он не мог отгадать вчера в риге, опять пришла ему в голову. Ничего и никогда сразу не поймешь у мужиков. Война им не по сердцу - это Шурка знает. "Но дяденька Матвей Сибиряк войну ругал - ругал, почище всех, а покатил снова на позицию, денечка не пропустил", - вспомнилось Шурке. И тут же подумалось: "Почему?" И опять все запуталось, как моток ниток, - не найдешь конца. Кажется, вот он в руках, желанный кончик, возьмись за него, и все распутается. А потянешь нитку, и получается еще хуже - одни узлы, не развяжешь зубами.
Шурка торчал на изгороди сам не свой. Голова его, по обыкновению, горячо работала, глаза и уши ей помогали, но толку выходило мало.
- Ох - хо - хо!.. Здоровьишко подбилось, а милое, гляди, дело: день - работай, вечер - денежки считай, - слабо сказал, кашляя, Устин Павлыч и покосился поверх очков на соседей.
Никто не отозвался, лишь с крыльца казенки которая‑то мамка сердито крикнула:
- Девок на окопы берите!.. Женихов нету, все равно перестарками останутся, вековушами… Кобылы гладкие, хоть запрягай в телегу!
В иное время это вызвало бы смех, шутки, а нынче и не улыбнулся никто. Колыхнулись немного бабы и замерли. Заливался, захлебывался тонким плачем маленький на деревянных руках Катерины Барабановой.
- А извините мою глупость, дозвольте спросить, - обратился Никита Аладьин, поворачивая к столу нитяную бороду и шурясь то ли от солнца, падавшего ему в лицо, то ли от усмешки. - Не пойму, такой дурак: зачем рыть окопы в тылу, коли мы вскорости, как вы сказали, господин начальник, распатроним немца?
- Не твоего ума дело - с! - подпрыгнул писарь.
- А не нашего ума - и соваться нам нечего, - глухо, как‑то сразу дружно заговорили между собой мужики. - Окопы выроешь, да в них и останешься, засядешь насмерть.
- Прежде освидетельствовать, к доктору надо - тка. Впору в гроб ложиться, а не окопы рыть!
- Известно - моблизация. Окопы - сбоку припека, заманивают деньгой.
- Верно! Дадут Ипату со штыком лопату.
- Нету нашего согласья!
Побагровев, усастый обронил клетчатый платок.
- Что за чепуха? Какая мобилизация?
- Мужички! Слушайте, что вам говорят! - бил кулаком по столу писарь. - Помолчите - с, мужички!
Но молчать уже никто не хотел. Сход зашумел, закипел, как хорошая ярмарка. Шуркины уши не успевали всего ловить. Не хватало глаз следить за всем и все примечать.
Мужики выздоровели, не кашляли и не охали, они кричали, не слушая военного и писаря, перебивая друг дружку. Каждый не желал ничего знать, кроме того, о чем он сам кричал. Даже Устин Павлыч пристал к мужикам, чего с ним отродясь, наверное, не бывало. Многие повскакали с бревен. Скоро ввязались в крик бабы, покинув крыльцо казенки, и Шурке стало попятно: приезжим не сладить со сходом, придется садиться в тарантас и уезжать с пустом.
Это его и огорчало, и против воли веселило. Хоть и жалко, что не идут мужики окопы рыть, все‑таки здорово они за себя стоят. Попробуй‑ка тронь их - вон какая силища, никто с ней не совладает! Старикашка кучер догадался о том раньше своих седоков, перестал дремать, уж подтягивает подпругу у коренника, отвязывает от качелей ременные вожжи.
Эх, кабы эту силищу да на германцев повернуть! Не устояли бы, конопатые, нет, тогда бы и окопы рыть не надо. Как же мужики не понимают этого?
Мужики и бабы понимали другое, кричали - твердили свое, пустячное, как поначалу казалось Шурке.
Без керосина, почитай, живем, ровно слепые кроты. Господу богу лампадку и то зажигаешь с оглядкой. Перед святым образом жадничаешь, видано ли?! Что тут баять, забыли, каков он, скус чаю - сахару. На кредитке хваленой аж замок вешай - пустые полки в магазине, мыши и те перевелись… Да ладно, леший с ним, с сахаром, отвыкли, а вот без соли каково? Хлебни попробуй… А - а, пропади ты все пропадом, глаза не глядят! Печь топить - беги к соседке, занимай огня. Скоро мужики лбом будут искры высекать, прикуривать от пальца!.. Не от наших ли бычков да ягнят ряшка‑то у тебя лопается? Как же, фронту, солдатам! Мужья нам из окопов пишут другое… Стало, ваше благородие, последнего мужичка из деревни подметаете вчистую? Ай, до - ожили!.. Каюк! Чтоб вам ни дна ни покрышки!
Гомон, крики нарастали. Мужики и бабы лаялись не между собой, как всегда бывало на сходках, они лезли к столу, обступили усастого и писаря. Не слышно стало кваканья и трубенья - кричал, гневался один многоголосый человек.
Шурка этому бы не удивился, если бы на сходе была Марья Бубенец. Она постоянно звенела за всех колоколом. Но Марьи не видно, а уши хоть затыкай. Два человека, которые, как заметил давно Шурка, постоянно жили в каждом мужике и бабе и очень были похожи на его добрую, верившую в хорошее мамку и на раздражительного, не признававшего ничего, кроме плохого, отца, эти два споривших всегда между собой человека - исчезли. Вместо них в каждом мужике, в каждой бабе торчал сейчас другой, неведомый Шурке, сильный и смелый человек, и он‑то многоголосо, властно шумел на сходке. Шурка залюбовался этим новым человеком.
Нет, это не ярмарка и не пустячное. Что же это такое? Уж не сыскалась ли Праведная книга? Может, прочитали ее мужики и научились жить по правде? Гляди‑ка, словно запруда прорвалась, хлынула вода - не удержишь.
Но ведь все, о чем кричат на сходе, известно давным - давно. Отчего же так взорвало нынче баб и мужиков? Да не случилось ли чего в селе?
Он приподнялся на изгороди, огляделся.
За казенкой с забитыми горбылями окнами, за галдящим сходом - по - воскресному тихая, скучная улица. Кротко синело, как всегда, высокое небо над крышами изб и амбаров. В самой его холодной глуби, чуть видимые глазу, летели журавли двумя косяками. Спокойно и безучастно дремали на гуменниках скирды, низко надвинув соломенные шапки. Безмолвно горели и не сгорали в палисадах рябины, березы и липы. Солнышко ласково припекало голову. Переулком пробирался, словно таясь, Ося Бешеный с удочками и ведром. Он и бороды не повернул на крики, выбрался за гумно, пошел себе на Волгу. За околицей по шоссейке нехотя гуляли пестрой толпой девки…
Как все это, обычное, сонное, не похоже было на то, что творилось у казенки!
Царица небесная, богородица, аршину ластика не укупишь! Дороговизна! Обносились, облохматились - хуже нищенок - побирушек… Ты не ори, не топай лакированными сапожищами, не у себя в волостном правлении. Ты на поля глянь, разуй бельма. С лебеды, с белоуса налоги гребете. Мало?.. Чу, к хлебу подбираются, к останному зернышку. Им подай, а сами с голоду подыхай!.. Не боюсь, не замолчу, хоть сам царь - расцарь приезжай!.. Э - э, у каждого свой царь в голове!.. Мужиков угнали, лошадей поотбирали, скотину сожрали, до упряжи добрались - чисто разбой, а не казна. Да хоть бы впрок шло. Нет, анафема задери, как в бездонную прорву. Не мудрено: все валится, трещит, что на позиции, что в городе, что в деревне… Правители окаянные, чтоб вам сдохнуть, куда правите? Терпелив народ, да ведь и у народа лопнет когда‑нибудь терпенье, дождетесь!.. И не стращай, не из пужливых! За правду - матку и умереть сладко. А вот за что наши‑то мужики на Карпатах помирают? А - а, прикусил язычище!
Шурка оглох, у него рябило в глазах от бабьих цветных летающих платков, взмахов раздраженных рук, мужичьих взъерошенных бород, в которых рты зияли, как ямы. Злобой горели лица, у иных ходили - вздувались желваки по скулам, тряслись судорожно губы. Из‑под тяжело сведенных бровей, из сумрачных прищур так и блестело, так и резало ножами.
Горячая дрожь обожгла Шурку между лопатками.
Вот оно что! Мужики и бабы ненавидят писаря, усастого и тех, кто послал их в село, - все начальство ненавидят, как прежде за глаза ненавидели генерала из усадьбы. Но теперь они ненавидят в открытую, ничего не боятся и даже как будто этим хвастаются.
Пастух Сморчок, урча, кружил среди народа, точно стадо собирал. Евсею помогал Косоуров, размахивая клюшкой. А ведь ему, десятскому, надо бы успокаивать сход, следить за порядком. Из‑за ситцевых и суконных широких спин нет - нет да и высовывались, поблескивая, очки Устина Павлыча. Его затерли в толпе, приходилось Быкову подниматься на цыпочки, чтобы и его голосок был слышен. Даже глухой, смирный дед Антип, которого Минодора частенько поколачивала дома, нынче разошелся на людях, топал лаптями, тряс мочальной бородой и одобрительно, беспрестанно кивал лысиной, словно отлично понимая все, что тут происходит. Но верховодил, конечно, мужиками и бабами дяденька Никита Аладьин. Без картуза, прямо и крепко держа голову, стоял он перед столом впереди всех и грозил пальцем. Не кулаком грозил, всего - навсего скрюченным пальцем, а у писаря уже закрылся лягушачий рот, и военный, кусая усы, смахивал набрякшими ладонями пот с бритой красной маковки.
И вдруг за спиной Аладьина Шурка увидел Катерину Барабанову. Когда она ожила и сбежала с крыльца - он не заметил. Катерина оттолкнула Никиту, шагнула к. столу, в расстегнутой старенькой кофте, с ребенком на руках, длинная, темная, как сухая ольха.
Оборвался крик на сходе.