* * *
Какая ночь!
Минутами Китти кажется, что это - только сон, дикий, кошмарный, но все же сон. И этот темный, едва освещенный фонариками сарай, весь пропитанный зловонием, и эта жутко копошащаяся в полутьме толпа заключенных, и то, что взяли и увезли в тюрьму Бориса, - тоже сон. Ей сказали, что Мансурова расстреляют утром, что всех расстреляют: и женщин, и стариков, и детей. Ах, это было бы лучшее из всего, что может случиться!
Смерть - забвение, избавление от всех тревог, мучений и бед. Борис, милый, желанный, рыцарь чести и рыцарь духа. Он не мог поступить иначе, не мог не заступиться за нее и за это погибает, за это будет расстрелян. Нет, она не хочет жить без Бориса… Но мать? Что ей делать с матерью? На кого оставить старуху? И почему она стала вдруг такая? Почему все время держит ее за руку, не отпускает и дрожит, бормоча одно и то же: "Не пущу, не пущу, не пущу"? Какое у нее лицо при этом! Какие глаза! Китти смотрит с минуту в странное, желтое лицо с остановившимися глазами, и вдруг смутная догадка пронзает ее мозг:
"Сошла с ума? Что, если она сошла с ума от испуга, от горя?"
Сердце девушки холодеет. Она бережно принимает ледяные руки матери в свои, подносит их к губам, отогревает своим дыханием и шепчет:
- Мамочка, дорогая, успокойтесь! Голубушка-мама, все пройдет, все переменится. Господь милостив. Вот увидите, дорогая!
- Не пущу, не пущу, не пущу! - твердит свое старуха, и сильнее впиваются ее пальцы в руки дочери.
Волна отчаяния захлестывает Китти.
"А Бориса, может быть, уже нет на свете… Его убили, расстреляли… он мертв", - мелькает жуткая мысль.
Китти ничего не видит и не слышит и тогда, когда открывается дверь сарая и несколько караульных в сопровождении двух офицеров останавливаются у порога.
- Кто здесь из вас Бонч-Старнаковская? - кричит громкий, привыкший к командованию на плацу, голос.
Он доходит до сознания Софьи Ивановны.
- Китти, - шепчет она, пугливо косясь на дверь, - Китти, деточка, опять нас зовут… Не пущу, не пущу! Хоть убейте! - и старуха в приступе отчаяния изо всех сил прижимает к себе дочь.
Та медленно открывает отяжелевшие веки. Сноп света падает ей прямо в лицо.
- Бонч-Старнаковская кто из вас? Черт возьми, возись еще с ними! - ворчит полупьяный солдат, проходя мимо Китти и наступая на груды тел, расположенных на полу в полном оцепенении.
- Боже мой! - восклицает "Китти. - Что еще надо? Бонч-Старнаковские - это мы.
- Вы? Так бы и говорили раньше! - снова ворчит длинноусый прусский унтер и поднимает свой фонарь в уровень с лицом девушки, но тотчас же опускает руку, выпучив от неожиданности глаза.
Вот так красавица! Такой он еще и не видывал, старина Франц. Не мудрено, что обер-лейтенант из-за такой красотки едва не нарвался на оплеуху, а того русского расстреляют поутру. Н-да… Бывают же такие лица!
Красота - этот Божий дар - имеет власть, подобную царской, и ей подчиняются часто помимо желания. И сейчас простодушный унтер с ошалелым видом смотрит в лицо Китти.
- Вы - Бонч-Старнаковская? - после долгой паузы спрашивает он еще раз. - Если так, то идите… да захватите с собой мать. Ведь эта старая дама - ваша мать?
- Но куда? Куда опять, ради Бога?
- Придете - увидите. Некогда тут разговаривать да терять время даром! - и пруссак, рассерженный на свою минутную слабость, старается грубостью исправить оплошность.
Китти с матерью медленно продвигается к выходу. Девушка смотрит себе под ноги, осторожно нащупывая дорогу. Пруссак, не смущаясь, идет напрямик, наступая на живых, как на мертвых. И стоны, и крики как будто не доходят до его слуха.
Вдруг Китти останавливается пораженная. Знакомое лицо, красивые, несколько грубые черты; только непривычное военное платье приводит в смущение девушку. Но платье - это вздор. Тем не менее это - он, он, несомненно; это - его выпуклые глаза, подстриженные усы, богатырские плечи.
- Рудольф! Это - вы, Рудольф? Боже мой, как я рада! Мама, очнитесь! Ведь это - Рудольф Штейнберг, сын Августа Карловича. Теперь мы спасены… Борис спасен. О, как я рада! Рудольф! Рудольф!
Китти протягивает к нему руки, потрясенная и обрадованная.
Да, она счастлива встретить здесь хоть одного знакомого, одного заступника. Китти забывает сейчас тот злосчастный случай, что окончательно разъединил их шесть лет тому назад, и то, что произошло после их отъезда, о чем писала им Муся. Все темное и злое забыла в этот миг Китти, и только сверлит ее мозг единственная мысль:
"Рудольф - здешний и имеет несомненное значение, как офицер прусского штаба. О, он не замедлит выручить нас".
Сейчас она держит его большие, сильные руки в своих маленьких и дрожащих и лепечет сквозь слезы, неудержимыми каплями одна за другой стекающие по ее лицу.
- Рудольф! Славный, хороший Рудольф! Вы явились, как добрый гений, так неожиданно, так внезапно и так кстати, так поразительно кстати!
Рыдания мешают договорить девушке. Она, сама того не замечая, как цыпленок под крылышко наседки, приникает головой к груди Рудольфа.
- Фрейлейн Китти, успокойтесь, все будет сделано. Я уже хлопотал за господина Мансурова - его выпустят утром, жизнь его в безопасности. А теперь, - не слушая того, что говорит ему обезумевшая от счастья Китти, продолжает он: - Надеюсь, вы не откажете мне в чести провести эту ночь вместе с вашей матушкой под моим кровом. Как видите, сама судьба забросила вас в город, где я живу, и я безмерно счастлив, что могу предложить вам гостеприимство. Право же, как ни скромно жилище бедного прусского офицера, оно во всяком случае лучше этого ужасного сарая. Не правда ли, дорогая фрейлейн?
- О, благодарю вас, Рудольф, благодарю! Мамочка, вы слышите? Бориса выпустят завтра. А сейчас Рудольф - вы узнали его? - предлагает нам провести ночь у него в доме. Ведь вы живете недалеко, Рудольф, нет?
Она похожа сейчас на растерявшегося от счастья ребенка.
- Что значит для нас расстояние, фрейлейн Китти? Я приехал сюда на казенном автомобиле и на нем же доставлю вас с вашей матушкой, - любезно говорит Штейнберг и подает одну руку Китти, другую - Софье Ивановне, а затем осторожно, почтительно ведет их обеих к дожидающемуся на улице автомобилю.
* * *
Маленькая, состоящая всего из трех комнат, квартира: кабинет, столовая, спальня. Огромный портрет кайзера Вильгельма над письменным столом; издали бросаются в глаза знакомые всему миру усы и грозные брови. В столовой, при ярком освещении электрической лампы, особенно заманчивым кажется накрытый к ужину стол. Ветчина, нарезанная тонкими ломтиками, колбаса, сыр, молоко в граненом кувшине, торт, а на спиртовке - кофейник. Видно, что обо всем позаботилась опытная рука.
Теперь только, освободившись от всего пережитого в последние ужасные сутки, Китти чувствует, как она проголодалась и устала.
Выбежавший встречать их старый знакомый Фриц, эта уютная холостяцкая квартирка, радушие и гостеприимство молодого хозяина - все это примиряет Китти с печальным сознанием того, что они находятся сейчас во враждебной стране. К тому же бесконечная радость завтрашней встречи с Борисом заставляет забыть все пережитые муки.
Правда, мать беспокоит ее: Софья Ивановна по-прежнему какая-то странная, молчаливая, ест только то, что ей кладут на тарелку.
- Мамочка, голубчик мой, вы, может быть, хотите уснуть? - ласково осведомляется девушка.
Старуха молчит. Что-то жуткое глядит из ее глаз, не то предостерегающее, не то грозящее.
Китти вздрагивает.
- Голубушка, мама, вы разрешите мне проводить вас до кровати? Рудольф был так любезен, что уступил вам свою спальню. Пойдемте, родная, пора бай-бай.
Покончив с ужином и кофе, девушка осторожно обнимает мать и ведет ее в спальню хозяина дома. Старуха засыпает скоро. Китти наклоняется над нею, долго и тревожно смотрит ей в лицо, потом крестит мать, как ребенка, и на цыпочках выходит из комнаты, плотно притворив за собою дверь.
Ей самой постлано на широкой софе в кабинете хозяина. У оттоманки лежит пушистый ковер. Со стены надменно хмурится Вильгельм. Китти проворно раздевается и как подкошенная валится на постель. Боже, как она устала, как мучительно устала!.. Она закидывает руки за голову и с наслаждением вытягивается на свежих простынях.
"Бедный Борис! Как-то проводит он эту ночь? Милый, любимый!.. Что он переживает сейчас? Хорошо еще, что Рудольф повидался с ним и успокоил его относительно дальнейшего. Скорее бы прошла эта ночь!"
Китти вызывает еще раз в памяти любимое лицо, темные глаза, энергичные губы и улыбается. Девушка так и засыпает с этой улыбкой.
* * *
Китти просыпается сразу, мгновенно, как будто от какого-то толчка, и сразу же садится на постель.
- Что такое? Борис? Мама?
В комнате светло. Ярко горит электричество. Со стены по-прежнему надменно глядят суровые глаза немецкого императора. У ее ложа стоит Рудольф и пристально смотрит на нее.
- Что такое? С мамой что-нибудь? Да говорите же, говорите, не мучьте, ради Бога! - восклицает Китти.
Теперь уже сознание приходит к ней. Инстинктивно она натягивает сползшее с плеч одеяло. Но глаза Рудольфа следуют взглядом за каждым ее движением. И вдруг дерзкая улыбка раздвигает его губы.
Эта улыбка, этот красноречивый, полный жестокости, плотоядный взгляд сразу объясняют все Китти. И ужас, ужас застигнутой в горах диким хищником лани, заставляет девушку содрогнуться. Теперь ее глаза с мольбой и страхом глядят в это самодовольное лицо.
- Что вам надо здесь, Рудольф? - находит она наконец в себе силы произнести.
Штейнберг с отвратительным спокойствием говорит:
- Я пришел за наградой. Или вы этого не поняли? Или вы думали, что такая ценная услуга, как спасение жизни любимого жениха, должна обойтись даром его невесте? Да и к тому же, если вы припомните, у нас с вами еще остались кое-какие неоплаченные счета, по которым пришло время уплатить.
- Что?
Теперь Китти окончательно поняла, зачем пришел к ней этот человек, чего он от нее хочет. В первое мгновение у нее является порыв закричать диким, животным, пронзительным криком. Но затем она сразу соображает: она беззащитна, одна в стане врагов. Конечно, все те, кто сбежится на ее крик, примут его сторону. Убить Рудольфа? Но чем? Он к тому же сильнее ее.
Как бы в подтверждение этой мысли, Штейнберг неожиданно быстро, звериным, сильным жестом захватив обе ее руки в одну свою, другой свободной рукою крепко и сильно прижимает ее к себе. Китти слабо вскрикивает; в ее лице ужас.
- Борьба бесполезна… Сдавайтесь, фрейлейн! Малейшее упорство, и я донесу на господина Мансурова как на шпиона. Без сомнения, поверят мне, а не вам. Вы видите ясно: его жизнь в моих руках.
- О, подлец, подлец! Я убью себя, если вы осмелитесь ко мне прикоснуться, или… - шепчет Китти и бьется в его руках…
* * *
За белые шторы пробивается июльский рассвет. Рудольф Штейнберг выходит из своего кабинета. В дверях он останавливается и спокойно, нагло глядит на находящуюся в полуобмороке Китти.
- Через несколько часов господин Мансуров будет здесь, - бросает он. - Приготовьтесь встретить его. Что же касается меня, то мне более ничего от вас не надо, фрейлейн!
Глава 5
Сентябрь. Тихие и грустные, падают, умирая, сухие листья. Серое небо бледно, как призрак чего-то далекого, когда-то яркого, молодого. Короткие дни, пронизанные дождем, истерзанные ветром, проходят один за другим. Бесконечно длинные тянутся ночи. Деревья, обнажающиеся постепенно, еще разноцветны и красивы. В аллеях барского сада их намело целый ковер. Высохший, шуршащий, он кажется живым, когда по пестрой его поверхности пробежит ветерок. Шум сухих листьев говорит о смерти, о давно погибших, о еще недавно пламенных надеждах, о ярких мечтах.
Весь август был прекрасен, золотой, алый, овеянный солнцем. Теперь погода круто изменилась к худшему. Барометр упал, пошли дожди, стало холодно, сыро.
Но в Отрадном как будто и не замечают этой непогоды. Здесь своя буря, своя тоска. Как будто дождевой туман, обволакивающий окрестности, вошел и в саму жизнь людей. Эта жизнь здесь замерла, застыла. Словно тяжелые свинцовые тучи, собравшиеся на небе, надавили своей тяжестью на этот маленький уголок земли. Какая-то глубокая, как осенняя ночь, темная тайна спряталась тут, под завесой глубокого молчания, и все же, помимо желания, прорывалась наружу. Она как будто скользила из-под навеса пестро и причудливо разукрашенных рукою осени деревьев, из царящей тишины в доме, из-под ресниц девушек с тихими, бледными лицами, бродивших по большому старинному дому, из-за тусклой, облупившейся позолоты рам старинных прадедовских портретов, - глядела зловещая и словно угрожающая кому-то.
Владимир Павлович, старый хозяин дома, уже давно был в Петрограде. Работа в министерстве требовала его безотлучного присутствия. Полк, где служил Анатолий, находился на театре военных действий с самого начала войны; его позиции были теперь сравнительно неподалеку от Отрадного, и здесь ждали молодого хозяина со дня на день, так как он неоднократно писал, что должен отвезти от командира поручение в Варшаву и заедет домой на обратном пути. Больше месяца тому назад сюда вернулись заграничные путешественники: Софья Ивановна, Китти, Мансуров. Последний, доставив круговым путем, через Швецию и Финляндию, свою невесту и будущую тещу, поспешил на место службы в губернский город. Что же касается остальных членов семьи, то старик Бонч-Старнаковский тщетно слал письмо за письмом из Петрограда в Отрадное, прося детей поторопиться с переездом в столицу.
Софья Ивановна, несмотря на все принятые докторами меры, все еще не приходила в себя. Пережитое не прошло даром: она, по отзыву врачей, лишилась рассудка. Все надежды Китти и Мансурова на то, что знакомая обстановка, встреча с мужем в Петрограде восстановят сознание несчастной, разлетелись, как дым: Софья Ивановна так и не узнала ни мужа, ни города, ни своей квартиры. Она все рвалась куда-то, все спешила и волновалась, не имея ни минуты покоя.
"Ее надо везти немедля в Отрадное. Заедет Анатолий, она увидит Веру, Мусю и, может быть, узнает их и отойдет".
Так думал муж, так думала Китти.
Но и в Отрадном сознание не вернулось к больной. Правда, она успокоилась в тишине, однако страшная машина разрушения продолжала медленно, но верно делать свое дело. Рассудок Софьи Ивановны спал. Она не узнала младших дочерей, никого не желала видеть, кроме Китти, и постоянно требовала ее присутствия. Но при каждом новом появлении девушки она непременно приходила в волнение: кричала, стонала и плакала, непрерывно повторяя: "Не пущу! Не пущу! Не пущу!" - и не выпускала дочери из объятий.
Безумие матери решили скрыть от всего мира; они все еще не теряли надежды на ее выздоровление. Под величайшею тайною выписали они светило медицинского мира из столицы, профессора-психиатра. Он установил диагноз и режим лечения, но мало отрадного услышали от него: Софья Ивановна была почти безнадежна. Доктора советовали поместить ее в лечебницу, везти в Петроград. Но дочери все еще не решались сделать это: они ждали исцеления и хватались за последний якорь спасения - за приезд Анатолия, который своим появлением пробудит заснувшую память душевнобольной.
А письма из Петрограда с призывами все летели и летели. Муся должна была ехать в институт - учебный год давно начался. Но девушка все еще медлила. Ждала вместе с ними и Зина Ланская, сроднившаяся в дни горя со своими юными родственницами. Ждала и Варя Карташова, подруга Муси.
Кровавый пожар войны уже пылал. Казалось, его чадом захватило большую половину Европы. Кайзер, совместивший в себе безумие и наглость, человек, возомнивший себя гением, подобным Наполеону, обуреваемый честолюбивыми грезами, делал один шаг безумнее другого.
Уже пылали форты Льежа; пруссаки, позорно нарушившие нейтралитет Бельгии, предавали уничтожению эту прекрасную, цветущую страну. Уже погибли в огне классические сокровища Лувэна. Уже французская армия отступала к сердцу страны, Парижу, под натиском германских орд. Наши города: Ченстохов, Калиш и Кельцы, ближайшие к границе, уже сделались добычей германских мародеров, покрывших себя несмываемым позором разгромом этих неукрепленных городов.
А в Отрадном все еще ждали, надеясь на "последнее средство".
Да и нельзя было тронуться отсюда теперь. Припадки Софьи Ивановны все учащались. Рискованно было теперь везти больную. К тому же о том, что непрошеные гости могли проникнуть в Отрадное, никто даже и не думал. Имение Бонч-Старнаковских лежало совсем в стороне. От большого губернского города сюда надо было проехать около ста верст по железной дороге да двадцать пять верст, свернув в сторону, - на лошадях. Правда, в пятнадцати верстах отсюда лежала крепость, казавшаяся неприступной ввиду ее укрепленности и естественных преград. В силу всего этого обитательницы Отрадного могли быть вполне спокойны - вряд ли сюда мог забрести даже случайный отряд врагов. К тому же здесь было как-то легче теперь, чем в Петрограде, переживать семейное несчастье, легче замкнуться в своем горе, не показывать его людям, хоронить в себе, вдали от расспросов друзей и знакомых.