– Верхняя полка тебе, а нижняя тебе, – наставлял он Леню Петрова и Павлушку, кровати которых стояли рядом. – Чтоб было чисто. Буду проверять. Никакого барахла не класть: рогатка, там, камушки, перья петушиные… Знаю я вас! Выкину беспощадно.
– Квохчешь ты над своими цыплятами, как наседка! – сказал как-то Сергею Король, щуря желтые глаза.
Сергей, усмехнувшись, махнул рукой. Он не обиделся. Впрочем, Король сказал это без ехидства. Я знал: он и сам с добрым любопытством относится к маленьким и, может быть, даже в глубине души сочувствует Сергею.
Все, что происходит в отряде, заботит Сергея ежечасно, неотступно.
– Семен Афанасьевич, – тревожно говорит он, – не знаю я, что делать: Глебов-то на кровати не спит!
– Как так? А где же он спит?
– Под кроватью…
Ох, уж этот Глебов! Стеклов воюет с ним с утра до вечера. Он самый непокорный и нерадивый, самый вздорный во всем четвертом отряде. Ни одного пустячного дела он не выполнит без пререканий. Он кричит, что ему всегда поручают наиболее трудную и неприятную работу. Он торгуется и ноет. Он самоуверен до наглости и до смешного беспомощен.
Когда наступает вечер, Глебов, как и все, укладывается в постель. Но утро неизменно застает его под кроватью. Ребята пытались проследить, когда же он туда сползает, но ни у кого, в том числе и у Сергея, который больше всех уставал за день, не хватало терпения дождаться. Глебов засыпал первый, мгновенно, и всякий раз казалось, что теперь уж фокус не повторится. И каждую ночь он повторялся.
Прежде я этого не знал: в ту памятную ночь, которую Глебов провел у меня на диване, я спал в соседней комнате, а утром застал его уже на ногах.
Стеклов, спокойный и уравновешенный, терпеть не может Глебова. Пожалуй, Глебов единственный во всем доме способен вывести его из себя. И сейчас он убежден: Глебов притворяется. Это он всем назло: хочет удивить, обратить на себя внимание.
Рано утром, до подъема, захожу в спальню четвертого отряда. Глебов мирно спит, свернувшись калачиком, под своей кроватью.
Советуюсь с Екатериной Ивановной, Она убеждена, что это болезненное. Она отвозит Глебова к врачу, его тщательно исследуют. Но врач не может объяснить нам странное поведение мальчугана. Нервы? Что ж, нервы самые обыкновенные, никаких заметных отклонений от нормы, мальчишка как мальчишка, судя по всему – здоровый, крепкий и хорошо развитый для своих одиннадцати лет. Нет ничего такого, что проливало бы свет на эту его нелепую привычку. И сам он тоже ничего путного не может сказать.
– Я не помню. Ложусь в кровать, а просыпаюсь под кроватью. А как туда попал, и сам не знаю.
Он всегда и со всеми разговаривает развязно. Я, кажется, единственный, кого он после ночевки на моем диване побаивается. Попросту он считает, что со мной лучше не связываться: кто знает, что я еще могу выдумать. Насмешка, ирония – вот чему он не умеет дать отпор и потому столкновений со мной предусмотрительно избегает. И сейчас, когда он говорит: "Не помню", – я верю ему.
У него удобная, хорошая кровать, а он почти всю ночь проводит на голом полу, кое-как завернувшись в сдернутое с постели одеяло, натянув его край на лицо. Почему? Он и прежде не спал на кровати, но тогда это никого не касалось. А теперь все встревожены странной привычкой Глебова, все озабочены и недовольны ею.
Глебов круглый сирота, долго беспризорничал – это все, что я знаю о его прошлом. Немного. Но я и сам это испытал, и, мне кажется, я нашел объяснение его странной болезни и способ ее вылечить. Не стану советоваться с нашими воспитателями, они могут удивиться, встревожиться, а то и осудить меня: способ мой, пожалуй, не очень строго педагогичен. Пусть. Мне важнее научить Глебова спать по-человечески.
Поздно вечером на цыпочках вхожу в четвертую спальню. Все тихо, все погружено в сон. То и дело останавливаюсь и прислушиваюсь – все ли спят, не поднимется ли чья-нибудь голова? Но нет – ни движения, ни звука, только сонное дыхание ребят. Наконец дохожу до кровати Глебова. Он спит, как все. Еще раз оглядываюсь и быстро, бесшумно залезаю под кровать. Ложусь и жду.
Не знаю, сколько времени прошло. Но вот Глебов начинает вздыхать, ворочаться. Ага, вот он лезет под кровать!
– Пшел к черту! – свирепо рычу я. – Место занято!
Он покорно лезет обратно и укладывается на кровать. Выждав с четверть часа, я встаю, оправляю на нем одеяло и неслышно выхожу из спальни.
Это не фокус и не наитие – просто я попытался восстановить пропущенное логическое звено. Отчего могла возникнуть странная привычка Глебова? Беспризорность. Случайные ночевки в каком-нибудь незаметном уголке, в щели, где можно укрыться от ветра, от дождя и снега, а главное – где авось не заметят, не выгонят. Но если в твое логово залез кто-то посильнее, тебе приходится уйти – и больше ты туда не вернешься: место занято.
Наутро вместе с дежурным командиром Колышкиным и дежурным санитаром Володей Разумовым обхожу спальни. В четвертой, как и всюду, все выстроились у кроватей, но выражение на всех лицах особенное: сразу видно, что для нас припасли какой-то сюрприз.
– Глебов сегодня спал на кровати! – рапортует Стеклов.
Глебов и сам удивлен. Хоть он и огрызался, когда ребята приставали к нему, он все же стеснялся своей странной привычки и теперь, кажется, испытывает некоторое облегчение.
Впрочем, радоваться рано: кто знает, как-то оно будет завтра?
Но и завтра и послезавтра все идет как по маслу. Глубокой ночью я захожу к ребятам и убеждаюсь: Глебов мирно спит на кровати. Больше он не нарушает порядка в четвертой спальне,
– Вот видишь, захотел, так и перестал, – говорит Стеклов.
Глебов молча пожимает плечами. Хотел-то он давно, однако почему-то не получалось…
15. "ТЕПЕРЬ БЫ НЕ УДРАЛИ…"
Кроме ящиков, привезенных Алексеем Саввичем, у нас вскоре появилось еще примерно три комплекта наиболее необходимых инструментов. Оказалось, не все инструменты пропутешествовали на рынок, многое осталось тут же, в доме, – ребята припрятали полюбившиеся им орудия кто в подвале, кто на чердаке, кто за шкафом в спальне. И вот теперь они вытаскивали свои сокровища из ведомых только им тайников и приносили в мастерскую. Мы были деликатны и не расспрашивали, откуда, из каких закоулков извлечены вот этот лобзик с пилочками, напильник с крупной и мелкой насечкой, разные стамески, долото, коловорот, шило, молоток, плоскогубцы, клещи и многое другое. Все это стекалось постепенно, иногда вручалось Алексею Саввичу молча, с неловкой улыбкой, иногда – с простейшим пояснением:
– Вот, Алексей Саввич. Пригодится.
– Несомненно пригодится, – серьезно отвечал Алексей Саввич.
Ирония не была ему свойственна. Он часто улыбался, шутил, но никогда к шутке не примешивалось даже самого слабенького яду. К ребятам он обращался всегда очень просто, решительно и вместе с тем доверчиво. Он первым приходил в мастерскую и последним оттуда уходил. Дерево, металл и инструменты влюбленно повиновались ему. Рубанок, который нипочем не шел в Петькиных руках, у Алексея Саввича скользил так, словно шершавая доска ничуть ему не сопротивлялась. А Петька только смотрел на него удивленно и завистливо, изобразив ртом круглое изумленное "о".
Больше всего Алексей Саввич подружился с отрядом Жукова. Саня Жуков не походил ни на отечески спокойного, заботливого Стеклова, ни на властного Короля – у него был свой "стиль руководства". Он руководил своим отрядом весело, постоянно что-то придумывал, во все входил, всем загорался. Петька – тот смотрел на него с обожанием и ходил за ним по пятам. Но и старшие любили командира. Я ни разу не слыхал, чтоб он прикрикнул на кого-нибудь, рассердился, возмутился. Выходило так, как будто он и не приказывает вовсе, не требует, а, скорее, советуется или советует, и не последовать его совету было невозможно.
Алексей Саввич отлично выпиливал из фанеры – его рамки и ларчики казались кружевными, но это искусство увлекло немногих. Однако все заинтересовались, когда Алексей Саввич, а с ним Жуков и Петька стали выпиливать по едва намеченному пунктиру какие-то большие куски. Не сразу можно было понять, что же это будет. Глебов первым разобрал, что Петька выпиливает огромную ногу.
– Ты что это, в фанерные сапоги обуться надумал? – спросил он ехидно.
Петька только загадочно помотал головой. Потом обнаружилось, что Жуков выпиливает большущую руку с толстыми пальцами. Время шло – появилась вторая рука и вторая нога, а из-под лобзика Алексея Саввича вышло огромное туловище, украшенное лопоухой головой с нелепо разинутым ртом. Все это соединили проволокой. Ребята, то и дело забегавшие в этот угол мастерской взглянуть, что же это будет, так и ахнули:
– Вот так красавец! Зачем, для чего?
Теперь уже всем было интересно – и сонному Суржику, и гордому Королю, и всегда невозмутимому, исподволь за всем наблюдавшему Репину, и, конечно, Костику, который стоял тут же, широко расставив ноги в красных чулках.
– Ну, догадайтесь! – говорит Жуков.
– Чучело для огорода? – высказал предположение Володин.
– Чучело! Чучело! Ворон пугать! – хором подхватили все.
– Ошибаетесь, – спокойно ответил Алексей Саввич и скомандовал Петьке: – А ну-ка, тащи краски. Какую мы ему рубашку изобразим? Надо нарядить его как следует.
– Давайте сделаем ему шелковый шарф, как у Репина, – добродушно предлагает Жуков.
Андрей слегка сдвинул брови, но красивое лицо его по-прежнему спокойно.
– Ну, разве он похож на Репина? Он парень простой, – возражает Алексей Саввич. – Давайте рубашку сделаем красную, штаны синие…
– Нет! Нет! – вдруг кричит Петька. – Пускай он будет буржуй с цилиндром!
Наскоро выпилили цилиндр и прикрепили к круглой голове. Фрака не получилось, но цилиндр неопровержимо изобличал: это буржуй.
На другой день под вечер Жуков прошел по спальням и, сложив руки рупором, крикнул с крыльца тем, кто был во дворе:
– В клуб! В клуб! Все в клуб!
Мы собрались в большом пустом зале, который до сих пор нас ничем не привлекал,] увидели на возвышении фанерного буржуя.
Алексей Саввич стоял у столика. Под рукой у него был небольшой ящик, и в нем что-то круглое, как будто розовые и желтые яблоки. Скамей на всех пока не хватало, мы стали вдоль стен.
И тогда Алексей Саввич взял в руки желтое "яблоко" – это было подобие мяча, сшитого из тряпок, – и метнул в разинутый рот буржуя.
Мяч влетел в небольшое круглое отверстие, не задев фанеры. Алексей Саввич не дал нам опомниться. Второй, третий – десять мячей без промаха влетели в разинутый рот мишени, а по ту сторону их ловил Жуков.
Ребята восторженно закричали, захлопали. Несколько человек кинулись к столу, но Алексей Саввич остановил их движением руки:
– Сейчас свое искусство покажет член первого отряда Павел Подсолнушкин.
Павел вышел, маленький и щуплый с виду, но с тем же неторопливым достоинстве какое он вносил во все, что бы ни делал: кормил ли Тимофея, занимался ли утром гимнастикой или ел в столовой гречневую кашу.
Жуков высыпал мячи обратно в ящик. Павел стал метать. Он попал семь раз из десяти и солидно, без улыбки отошел от стола. Его сменил Петька. Покраснев и насупясь, он стал лепить мяч за мячом, как говорится – в белый свет. Ребята хохотали.
– Не робей, Петька! Эх ты, стрелок! Мазила! Петька, не поддавайся! – неслось со всех сторон.
После шестого промаха Петька не выдержал. Чуть не плача и на ходу приговаривая: "Когда тренировался, очень хорошо получалось", он кинулся бежать. Его со смехом хватали за рубашку, за руки, но он вырвался и скрылся.
И тут началось: все хотели поскорее испытать свою меткость и ловкость.
– Еще надо выпилить! – кричал Глебов. – Штуки три! А то очередь!
– Вот ты и выпили, – усмехнулся Жуков: слава о Глебове как о первом лентяе и бездельнике давно разнеслась за пределы четвертого отряда.
И Жуков и весь первый отряд были очень довольны, но не подчеркивали этого. Только глаза у них блестели и губы то и дело растягивались в улыбку. Они уступали ребятам из других отрядов свою очередь, старались объяснить, как кидать мяч, чтоб не промахнуться.
Назавтра Алексея Саввича стали осаждать охотники в свободное время выпиливать новые мишени.
– От силы – еще одну, – сказал он решительно. – Это вы потому так накинулись, что у нас пока пусто, игр нету. Давайте лучше еще что-нибудь придумаем.
В этот день мастерская гудела. Кто работал с ребятами, знает: шум бывает разный. Иногда это бестолковый гам, иногда злая неразбериха и крик наперекор уговорам учителя. А бывает ровный рабочий гул – и тут опытный педагог не ошибется, не велит замолчать: он услышит в этом гуле увлечение и сосредоточенность.
Алексей Саввич никого не останавливал и был прав: гомон стоял хороший, увлеченный, веселый. Кто-то вспоминал со смехом, как вчера бил мимо мишени злополучный Петька. Кто-то кряхтел над сырой, упрямой доской и чертыхался сквозь зубы.
– Вот так потренируешься, а потом и в стрельбе пригодится, верно? – говорил Володин.
– Давайте, Алексей Саввич, еще выпилим, а то что это за клуб – одни стены!
– Я ж говорю: надо еще что-нибудь придумать. Давайте соберемся после обеда и все решим.
Но до обеда было далеко, и над верстаками продолжали думать вслух:
– Лето идет. Рюхи надо бы.
– А в клуб – шашки.
– И шахматы!
– Сперва в клуб столы надо. И скамейки. На полу, что ли, в шашки играть?
Разговор – разговором, а работа тем временем идет. Шуршит стружка, скользит по доске рубанок.
В самом углу мастерской стоит у верстака Коробочкин – хмурый, вихрастый, с черной родинкой на щеке. Он никому не мешает, не нарушает дисциплины и работает недурно, но я знаю – он ждет только одного: весны. Что ему шашки и шахматы, что ему рюхи и фанерный ротозей? С первым теплом он непременно уйдет!
Давно ушел бы и Репин, но его что-то держит здесь. Настоящий хозяин во втором отряде, несомненно, он. Если Колышкина и в грош не ставят, то с Репиным другой разговор. Он властвует совсем иначе, нежели Король. Он не держит в своем арсенале громов и молний. Он только бровью поведет, взглянет спокойно и лениво – и этого достаточно. Сейчас Андрей небрежно проводит наждачной бумагой по гладко обструганной дощечке. Взглядом он со мной встречаться не желает.
– Летом… О, к лету здесь такое можно развернуть!.. – мечтательно произносит Алексей Саввич. – Такая площадка… Я все взять в толк не могу, как это она у вас попусту пропадает?
– А чего… Мы при чем… Нам разве говорили?.. – несется с разных концов мастерской.
– А сами вы сообразить не можете? Повесили волейбольную сетку, вот она и мокнет под дождем и снегом, а дальше что?
– Вы не знаете, Алексей Саввич, это не простая сетка, – лукаво говорит Король. – Если б не она, не миновать бы Семену Афанасьевичу Тимофеевых рогов. Вам разве никто не рассказывал?
И верно! Об этом событии Алексей Саввич ничего не знает, его ведь тогда еще не было у нас. И наперебой, со смехом ребята начинают рассказывать:
– Тимофей-то ноздри раздул, глаза кровью налились – вот сейчас подымет Семена Афанасьевича на рога! Бежит, ничего не видит, злой как черт – и в сетку ка-ак врежется! Запутался, землю роет, понять ничего не может, а тут Семен Афанасьевич ему ка-ак даст!
– А вы где были?
В голосе Алексея Саввича, в выражении его лица – ни малейшего нажима, но ребята словно под душ попали. Короткое молчание, потом Стеклов говорит сквозь зубы:
– Да где были – удрали… Семен Афанасьевич один остался. Он да Тимофей.
– Теперь бы не удрали, – уверенно говорит Жуков.
16. КУРЫ
Я тоже уверен: теперь бы они не разбежались и не оставили меня в трудную минуту. Я не обольщаюсь: у нас еще нет настоящего, крепко сбитого и слаженного коллектива, но он рождается. Первые ростки его видны во всем. И в том, как ребята работают, как собираются после обеда в клубе, и в том, что я все чаще слышу; "у нас" и "давайте сделаем".
Каждая мысль, чья бы она ни была, стала находить немедленный отклик. Принимали ее или отвергали, но неуслышанной она не оставалась.
Примерно недели через три после приезда Гали с детьми я купил в городе новенький серебряный горн. Я шел с ним от станции и постепенно обрастал ребятами. По какому-то неведомому беспроволочному телеграфу стало известно, что приехал я не как-нибудь, а с горном, и все высыпали навстречу.
– Вместо звонка! Вот здорово! Как запоет – в Ленинграде будет слышно! – возбужденно говорили ребята.
Каждый старался пробраться поближе, потрогать мою ношу.
Только один человек при виде горна словно оцепенел – это был Петька. Он протиснулся ко мне, но не говорил ни слова, старался не встречаться со мной глазами и шел рядом унылый, подавленный. Разгадать эту загадку было нетрудно: Петька не смел и думать, что горн поручат ему, но и расстаться с этой звонкой серебряной мечтой был не в силах. Должно быть, эта мечта завладела им еще с того дня, когда я показывал фотографии дзержинцев и он увидел сигналистов.
Володин первым спросил напрямик:
– А кто будет горнистом?
– Жребий потянем! – крикнул Глебов.
– В коммуне… – едва слышно выговорил Петька, судорожно глотнул и продолжал все громче, с энергией отчаяния: – в коммуне Дзержинского… вы, Семен Афанасьевич, сами говорили… горнисты были… горнисты были из маленьких!
Общий хохот покрыл его слова.
– Э, куда метишь! – поддразнил Король. – Вон у нас Егор маленький. И Васька. А Павлушка Стеклов? Чем не горнист?
И тогда Стеклов-старший сказал веско:
– На собрании решим!
Я не был ущемлен тем, что не услышал: "Кого Семен Афанасьевич назначит, тот и будет". Куда важнее и куда приятнее даже и для самолюбия было услышать вот это: "На собрании решим!"
Но в тот же день произошло событие, заставившее нас забыть на время даже о горне.
В отряде Стеклова был Леня Петров, самый маленький в нашем доме. Ему никто недавал и десяти лет, такой он был щуплый, тощенький, с тонкой шеей и большими раскосыми глазами на бледном лице. Грешным делом, я редко вспоминал о нем – уж очень он был тихий и незаметный, а моего самого неотложного внимания требовали столь яркие личности, как Глебов, Плетнев, Репин… Но однажды, проходя по двору, я увидел: Леня Петров бьется в руках у Короля, пытаясь вырваться и что-то спрятать.
– Что у вас тут? – спросил я подходя.
– Семен Афанасьевич, поглядите, он всю свою еду из столовой в карманах уносит! Видите – яйцо крутое. А вот я из кармана вытащил – каша в бумажке. Даже понять нельзя – на продажу, что ли?
Я поставил Леню перед собой и заглянул в испуганные глаза:
– Ну?
– Ку… куры… – прошептал он.
– Что-о?
– Ку… куры! – повторил он громче – и расплакался.
На счастье, тут подоспел Стеклов.
– Опять не ел? – спросил он с ходу, видимо ничему не удивляясь.
– Что такое? – сказал я с сердцем. – Почему не ешь в столовой, зачем таскаешь еду в карманах? Да отвечай же!
– Семен Афанасьевич, это он курам таскает, – пояснил Сергей. – У него наседка на яйца посажена, вот он с ней и нянчится.