У нас, кроме быка Тимофея, было четыре курицы и тощий, почти бесхвостый петух – остатки разваленного, раскраденного хозяйства. Все они были, как полагается, заприходованы, ими ведала Антонина Григорьевна, а мне было недосуг помнить о них – копошатся где-то у сарая, и пусть копошатся. Раза два я слышал, как Леня Петров сзывал их странным зовом. "Типы, типы!" – повторял он тихонько, и они сбегались к нему. Однажды я был свидетелем того, как он по душам беседовал о курах с Антониной Григорьевной. "Вот тебе решето. Хорошее будет гнездышко, – наставляла она. – Соломки подстели, золой им перышки посыпь… ты не сыпал, нет?"
Леня любил кур всерьез, ухаживал за ними с утра до ночи, носил им всякие остатки из кухни. И вот оказалось, что он еще и делится с ними своим завтраком, обедом и ужином.
Убедившись, что никто не собирается его наказывать, Леня осмелел.
– Сперва черная села на яйца, – рассказывал он, – только я сразу увидел, что она наседка никудышная: крылья не распускает, а прижимает к телу, яйца и лежат неприкрытые. А теперь Пеструха села. Она умная. Все смотрит по сторонам; как увидит, что яйцо не прикрыто, – поднимется, клювом его подкатит поближе и крылом закроет. А когда сходит с гнезда, так все бегом бегает – наглотается чего-нибудь поскорее и сразу назад…
Леня рассказывал охотно, громко, словно это и не он минуту назад всхлипывал и размазывал по лицу слезы.
Постепенно курами заинтересовалось почти все женское население нашего дома – Екатерина Ивановна, Галя, Леночка. Курам отвели уголок возле кухни ("В сарае холодно, у них гребни мерзнут", – объяснял Леня). Им устроили гнезда из корзинки, двух ящиков и решета; гнезда побелили известкой, чтобы уберечь от насекомых, подостлали соломы и сена. Леня мечтал летом устроить на унавоженной земле червятник.
– Это очень просто: покрыть грядку досками и поливать. А потом майские жуки – если их собрать побольше да посушить, вот это будет корм!
Пеструха добросовестно сидела на яйцах, и вот, приложив ухо к одному из них, Леня впервые услышал едва уловимое постукиванье. Он прижал руку к губам и как-то весь съежился. Но не позволил нетерпению одолеть себя – не снимал наседку раньше времени, давал каждому цыпленку обсохнуть под курицей и только после этого осторожно вынимал его и помещал в теплый, уютный ящик.
Все малыши в доме увлеклись заботами о курах и наперебой помогали Лёне. А когда Пеструха со своим выводком вышла на первую прогулку, ей устроили торжественную встречу – пожалуй, даже чересчур торжественную: окруженная толпой мальчишек, она вся взъерошилась, готовясь защищать цыплят.
Прошло несколько дней.
И вот не успел я с горном, окруженный толпой ребят, войти во двор, ко мне кинулся заплаканный Леня Петров с воплем:
– Украли! Пеструху украли!
– Постой, не реви. С чего ты взял, что ее украли?
– Я был в мастерской, а она гуляла. Выхожу – нету. Цыплята одни. Разве она их оставит одних?
– Но кто же ее мог взять?
– Не знаю, а только украли! Ой, Семен Афанасьевич, украли!
– Подожди, не кричи, вернется еще. Забрела куда-нибудь.
Но Пеструха не вернулась. Часа через два стало совершенно ясно, что она и не вернется.
– Ой, зарезали Пеструху! Зарезали! – причитал Леня.
Прежде никто и внимания не обратил бы на пропажу курицы – то ли еще пропадало! – но сейчас всех занимала судьба Пеструхи и ее потомства. То и дело я ловил на себе внимательные взгляды ребят.
Я попросил дежурного позвонить в колокольчик и, когда все собрались в столовой, сказал краткую речь:
– Вот что: к завтрашнему дню курица должна найтись. Если виновник не объявится, я у вас работать не стану.
Месяц назад я не должен был и не решился бы сказать такое, но теперь я чувствовал: можно так сказать, хотя риск был, и немалый. Ведь не откликнись ребята на мои слова – остаться в Березовой поляне я бы не мог.
День прошел тревожно. Ребята сходились по двое, по трое и шушукались о чем-то. Старшие тоже переговаривались между собой. После ужина Король подошел ко мне и сказал доверительно:
– Я так думаю, Семен Афанасьевич, дело того не стоит. Больше не повторится, а на этот раз можно бы замять.
– Ты так думаешь? В первые дни я действительно не обратил бы на это внимания. А сейчас я привык смотреть на вас как на людей, и мне не хочется думать иначе.
– Зачем говорить "вы", Семен Афанасьевич? Вы же знаете, что я ни при чем.
– Уверен. Но надо понять: мы все отвечаем друг за друга.
– Виноват один, а все отвечают?
– Да.
– Кто-то там украл, а я виноват?
– Не ты один – все.
До ночи я почти не выходил из кабинета, чтобы дать им возможность вволю поговорить, подумать, предпринять какие-то поиски. Наутро все пытливо заглядывали мне в лицо, но я вел себя так, словно ничего не случилось. Только сказал дежурному командиру Королю:
– Передай ребятам, что я жду до восьми часов вечера – и ни минуты больше.
В пять ко мне ворвалась ватага ребят:
– Нашлась! Пеструха нашлась!
И я услышал историю почти загадочную. Леня Петров сидел на крыльце кухни, безнадежным взглядом уставясь в пространство. Вдруг подошли двое в масках, кинули ему на колени Пеструху со связанными ногами, а сами умчались. Леня омыл злосчастную пленницу слезами радости – никто не сомневался, что она была на волосок от смерти.
Судя по всему, Пеструха сутки провела без пищи и почти без воздуха – она как-то странно закатывала глаза и с жадностью накинулась на воду и кашу. Только после этого она немного приободрилась и была пущена к цыплятам.
– Неужели виноватые так и не скажутся? – пожал я плечами, дослушав все это до конца. – Не знал я, что вы такие трусы!
– "Вы"! "Вы"! Опять "вы"! – вспылил Король.
– А кто же? Конечно, вы! В честном коллективе никогда никто не прячется. Провинился – сознайся, тогда другой разговор. Вижу я, с вас пока много спрашивать не приходится. Что ж, помиримся на том, что Пеструха вернулась.
Это был компромисс. Не люблю я компромиссов, но тут и впрямь требовать больше было нельзя. У них еще не хватало духу прийти и открыто сознаться, но я ведь знал, что в первые дни ребята не смогли бы добиться и этого. Почва под ногами у меня стала как будто тверже. Но едва я уверился в этом, она снова заколебалась подо мною.
17. СКАТЕРТЬ
Отряд Жукова дежурит по столовой. Ребята из этого отряда все в своего командира – выдумщики. Вот они стали вывешивать меню. Это новость. Прежде этого не было. А теперь на дверях столовой каждый день можно увидеть новый листок – и не с простым перечнем блюд, а с пояснениями:
Гречневая каша – самая полезная.
Кисель с молоком – очень вкусный.
В определениях жуковцы неистощимы. Иногда они позволяют себе и критические замечания:
Щи мясные – жидкие.
Чай– не очень сладкий.
Но это редкость: Антонину Григорьевну у нас любят и стараются не огорчать, да и редко бывают для этого основания – готовит она отменно.
И вот однажды нам прислали скатерти. Не бог весть какие, но все же белые новые скатерти. На следующий день, входя в столовую, ребята увидели одну из этих скатертей – она была аккуратно прилажена кнопками на стене возле двери, а рядом на листе бумаги, исчерченном стрелками, было написано:
"С этого дня мы не будем вывешивать меню. Это ни к чему. Лучше посмотрите на скатерть, на которой обедали Плетнев, Королев, Разумов и Володин. На ней все видно. Вот это рыжее пятно – от щей. Вот коричневое – сами видите: это котлеты. Красное – кисель. Разобраться ничего не стоит!"
Ребята столпились перед этим "наглядным пособием". Передние смеялись, стоявшие позади старались протолкаться вперед, вытягивали шеи, становились на носки – шум разрастался, и вдруг смех и возгласы прекратились, как по команде. Сквозь толпу пробирался Король. Он был зол и бледен, глаза сузились.
Он рванулся к скатерти, но, увидев меня, остановился и хрипло сказал:
– Семен Афанасьевич, пускай снимут!
– А почему?
– Потому что издевательство!
– Ты обиделся? Жуков! Где он? Где Жуков? Надо снять! Королев обиделся.
Снова вспыхнул смех. Король даже отшатнулся. Лицо его потемнело, скулы и челюсти выдались углами. Он резко повернулся и быстро, почти бегом, направился к двери.
– Обидчивый… – протянул кто-то.
– Он только за себя обидчивый, – откликнулся Стеклов. – Когда другие обижаются, он не понимает.
– А зачем скатерти? Зачем скатерти? – вдруг закричал Плетнев. – Посмотрите, у всех они грязные. Ели мы до сих пор на клеенке – для чего же скатерть? Клеенку вымыл – и все.
Он не махал руками, не лез в драку, но видно было, до чего он зол: каждый мускул напряжен, челюсти сжаты. Он обвел ребят медленным, тяжелым взглядом – и кое-кто, не выдержав, опустил глаза.
– А я – за скатерть, – спокойно возразил Жуков, до сих пор молча стоявший у стены, заложив руки за спину. – Пока будем есть на клеенке, каждый так и будет считать: ну пролью, ну запачкаю – подумаешь, какое дело! И будет у нас всегда как в хлеву. А про скатерть все-таки будут помнить: ее стирать надо.
– Кто это будет помнить? – с вызовом крикнул Плетней.
– Я буду помнить. И ты запомнишь. И Король пускай запомнит.
– Не знаю, как на ваш вкус, а по-моему, есть на скатерти приятнее, – сказал я. – Если тебе подают на клеенке, значит, считают, что ты напакостишь и за тобой придется убирать. А если скатерть – значит, уважают. Но дело ваше. Давайте проголосуем. Кто за то, чтобы есть на скатерти?.. Ого, не сосчитаешь! Кто за клеенку?.. Плетнев, Разумов… А ты, Володин? Стало быть, все за скатерть, кроме Плетнева и Разумова. А теперь, Жуков, сними это. И вывешивайте опять обыкновенное меню.
…Ребята шумели потом весь день. И, конечно, не выбор между скатертью и клеенкой волновал их: впервые за всю историю дома в Березовой поляне кто-то осмелился перечить Королю! Судя по всему, прежде он был полновластным хозяином, и даже старшие и наиболее крепкие ребята – Жуков, Стеклов, Подсолнушкин – избегали столкновений с ним. С тех пор как возникли отряды, владения Короля сузились – их ограничивали теперь рамки третьего отряда. В самом отряде он считался только с Плетневым и Разумовым. На остальных покрикивал и помыкал ими без стеснения. Ребята относились к нему почтительно. Иной раз в разгар игры они искренне забывали, что я старше, что я заведующий, и в азарте выбивали мяч у меня из рук, но о Короле они не забывали ни на минуту. Какой-нибудь Володин в упорной, самозабвенной борьбе, чуть ли не головой рискуя, завладевал мячом, но тут же выпускал его, стоило Королю протянуть руку. Они все увядали и ходили притихшие, когда он был не в духе, и тотчас веселели, как только его величество приходил в хорошее настроение.
И все-таки мне нравился Король. Прежде всего он не был равнодушным. Решительно все занимало его, все дела нашего дома имели к нему самое прямое отношение и находили в нем горячего и заинтересованного участника. Раскидывали ли мы забор, дежурил ли его отряд ночью по дому, распределяли ли мы тумбочки по спальням – все касалось его, лично его, Короля. При этом у него было хорошо развито чувство юмора, которое я очень ценю; он отлично подмечал смешное и умел посмеяться чужой шутке, лишь бы она не была направлена против него самого. При виде Стеклова он начинал вести себя, как встревоженная наседка, – метался, озирался, взывал: "Цып-цып!" В этом не было внешнего сходства с Сергеем – он как раз всегда держался на удивление спокойно и ровно, – но было очень точно выражено его отношение к малышам, и редко кто мог без смеха смотреть на это представление.
С Коршуновым Король обычно разговаривал в его же истерической манере ("А что? А чего? Уйду! Не буду!") – и тот старался поскорее убраться восвояси.
К Жукову Король относился настороженно, даже ревниво. "Ерунда!" – сказал он о фанерном буржуе, и члены его отряда не осмеливались принимать участие в полюбившейся всем забаве, а только с завистью наблюдали за игрой издали. "Детские игрушки!" – отозвался он о меню, которое стал вывешивать первый отряд, и ребята из третьего отряда, входя в столовую, не решались остановиться у двери и поглядеть, чем же сегодня кормят: что-что, а настроение своего командира они улавливали мгновенно и безошибочно.
Жуков мог, конечно, вывесить любую скатерть – все они были достаточно грязны, – но он взял скатерть именно с королёвского стола, хотя, конечно, и сам он и все в его отряде понимали, что идут в наступление.
После обеда и вплоть до вечера Король не попадался мне на глаза. Его не было ни в спальне, ни в клубе, не видел я его и во дворе и в парке. Но я не сомневался: он придет и разговор у нас будет. У нас уже установились свои личные отношения. Недаром мы распиливали толстое бревно, придирчиво присматриваясь – насколько вынослив и упорен другой. Недаром ехали вдвоем в полутемном вагоне встречать Галю с детьми. Это Король принес мне телеграмму об их приезде, он помог привезти Костика и Лену в Березовую, он был первым из ребят, с кем мои малыши познакомились и подружились. Я сидел над какими-то счетами, когда в дверь постучали.
– Войдите! – сказал я, не поднимая головы.
Король вошел и остановился у стола.
– Садись, – предложил я.
– Садиться-то незачем, – ответил он угрюмо, но все-таки опустился на стул. – Садиться, в общем, незачем…
– Что так?
– Я пришел проститься, Семен Афанасьевич.
– Проститься? Куда же ты собрался?
– Ухожу из детдома.
– Куда?
– Насовсем.
– Я спрашиваю: куда?
– Куда глаза глядят. Мало ли дорог!
– Дорог много, это верно. А почему же ты надумал уходить?
– Будто не знаете…
– Не знаю.
Король посмотрел на меня в упор. "Зачем кривишь душой? Не совестно тебе?" – прочел я в этом взгляде. Вздохнув, он отвернулся.
– Ну, если не знаете – пожалуйста: не хочу, чтоб надо мной издевались. Надоело.
– Кто же над тобой издевается?
– Да что вы, Семен Афанасьевич! – вскипел Король. – В насмешку, что ли? А скатерть-то вывесили – это что, не издевательство?
– Ну, если это издевательство, тогда у нас все должны разбежаться. Ты, например, Стеклову проходу не даешь, прозвал его Клушкой, однако он не уходит. И не обижается.
– Меня со скатертью перед всеми осрамили!
– А ты ребят срамишь в одиночку? Тоже перед всеми.
– Я не срамлю. Я просто смеюсь.
– Вот и над тобой просто посмеялись.
– Ну, как хотите, Семен Афанасьевич. Может, вы и правильно говорите. Только я не хочу, чтоб всякий там Санька надо мной свою власть показывал. Я пойду.
Он сидел, опустив плечи, угрюмо глядел мимо меня в окно. Лампа под зеленым абажуром освещала его лицо, оставляя комнату в полутьме. Огонек лампы отражался в его глазах, которые сейчас казались совсем янтарными. Помолчали.
– Вот что, Дмитрий, – негромко заговорил я. – Ты знаешь, силой я никого не держу. И тебя держать не стану. Но одно я тебе скажу: так друзья не поступают.
Он быстро взглянул на меня и снова отвел глаза.
– Так друзья не поступают. Ты знаешь, что здесь было. И знаешь, как трудно добиться, чтоб ребята стали жить по-человечески, чтоб стали они людьми. Чтоб наш дом из самого поганого, на который все пальцем показывают, стал самым хорошим. Ты знаешь: если бы не ты, не Стеклов, не Жуков, было бы во сто раз трудней. Вы поняли, помогли, стали рядом, как друзья, как товарищи. Думаешь, я и Алексей Саввич, все мы, воспитатели, этого не понимаем, не ценим? А теперь, на полдороге… нет, какое на полдороге – в самом начале пути, когда все трудное еще впереди, ты говоришь: ухожу. Уходи. Я тебя удерживать не стану. Друзей не держат, не упрашивают, они сами приходят и сами остаются.
Он сидел теперь, поставив локти на край стола, упершись подбородком в ладони, и пристально, не мигая смотрел мне в глаза.
– Неужели для тебя наш дом – все равно что проходной двор? – прибавил я тише.
Он молчал. Я поднялся, отошел к окну и, глядя в темноту, на мгновенье вспомнил: вот так у окна стоит Антон Семенович, а я сижу у стола и слушаю его…
– Спокойной ночи, Семен Афанасьевич, – услышал я.
– Спокойной ночи, Дмитрий.
Он встал, пошел, на какую-то едва уловимую долю секунды задержался у двери – и вышел.
Куда он пошел? Прямой дорогой на вокзал? Или побродит по парку и поднимется в спальню? Неужели он может уйти после всего, что уже пережито нами вместе, что уже, казалось, прикрепило и его к нашему дому, как всех, а может быть, прочнее?
Среди ночи я поднялся и пошел в спальню. По коридору, отбывая свой час дежурства, ходил Петька и поминутно встряхивался, как щенок, вылезший из воды.
– Это я чтобы не уснуть, – пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.
Но мне было не до него. Боясь разбудить, сдерживая дыхание, я прошел в спальню третьего отряда – и тотчас увидел: кровать Короля пуста. Не веря себе, подошел ближе – нет, не ошибся: никого. Я медленно пошел назад. Не ответил Петьке на улыбку, которой он неизменно приветствовал меня, хотя бы мы встречались в двадцатый раз. Спустился по лестнице, прошел в кабинет и лег на диван, твердо зная, что все равно не усну.
18. УШЛИ
Еще не было шести часов, когда в дверь постучали.
– Семен Афанасьевич! – Жуков был бледен, голос его звучал нетвердо. – Семен Афанасьевич… Король ушел… и Плетнев, и Разумов…
За ним, дрожа от утреннего холода, стоял, видно, только что проснувшийся Петька. Он растерянно переминался с ноги на ногу и часто мигал.
На мгновенье мне припомнился чумазый мальчишка в одном башмаке, сиротливо съежившийся в углу пустой, грязной спальни. И даже голос у Петьки был, как тогда, хриплый.
– Семен Афанасьевич, они… они горн унесли! – выговорил он, и вдруг по щекам его покатились крупные, с горошину, слезы. – Се-ме-он Афана-сьевич! Го-орн унесли-и! – повторил он, плача в голос.
– Не может быть! – только и ответил я, тоже вдруг охрипнув.
– Ушли. И горна нет, – подтвердил Жуков.
Сказать честно, я был почти уверен, что Король останется. Пусть он молчал, пусть почти не отвечал мне, но я помнил его лицо, глаза, его пристальный взгляд и то, как он сказал: "Спокойной ночи, Семен Афанасьевич!" И все-таки он ушел. Ладно, ушел. Ни к чему был мой разговор, моя попытка повернуть его, задеть за сердце. Ладно, так тому и быть. Но чтоб, уходя, он мог украсть горн – нет! Невозможно!
Не отвечая Сане, я кинулся в столовую. Горн обычно висел там, напротив двери.
"Чтоб все видели", – объясняли ребята. И в самом деле, каждый входящий видел его. Он весело поблескивал, и с его рукоятки свешивался маленький алый флажок. Теперь горна не было.
– Так… Ты дежурил, Александр. Расскажи.