- А нет, Ильюшенька, не скажи. По весне даже мечом пришлось помахать. Да ты проходи, проходи в жило. И отрока зови. Чего это он стоит будто чужой? Идем, отрок, идем. Сытой тебя напою, медом и рыбкой красною накормлю. А собачек моих не бойся, не тронут собачки. Чего это ты, Ильюшенька, гридня себе завел? Раньше всегда один ездил.
Старикан мне понравился. Было в нем что-то очень доброе, умное и проницательное. Казалось, что лишь мельком взглянув на меня, он уже все понял, все узнал и даже пообещал помочь. Глупо, конечно, так думать, но от старика исходило что-то успокаивающее, и у меня сразу отлегло на душе.
Пока Илья Муромец расседлывал коня, а хозяин утихомиривал трех огромнейших, мохнатых волкодавов, я успел рассмотреть строение, в котором мы оказались. В центре круглого двора, обнесенного бревенчатым тыном, стоял врытый в землю высокий, мощный столб, который венчала вырезанная голова человека. Из-под нависших бровей он неотрывно смотрел на меня разбойничьими глазами, сделанными из янтаря. Резко очерченное, суровое лицо дышало отвагой. Пристальный взор заставлял поеживаться от безотчетного страха. И в то же время еле заметная усмешка, казалось, говорила: "Что, испугался? А ты не трусь, не поддавайся, борись!"
Я медленно обошел вокруг столба, с каждой стороны смотрел на меня все тот же суровый лик, те же сделанные из янтаря глаза сверлили из-под грозных бровей. Та же усмешка кривила губы деревянного истукана. Все вроде было одинаковым, но чуть-чуть другим… Зато шапка у этой четырехликой головы была одна.
Вокруг центральной статуи кольцом стояли фигурки пониже. Их лица были вырезаны только с одной стороны и обращены к центру, к главному идолу. За ними, тоже кольцом, стояли навесы с деревянными, врытыми в землю, столами и скамьями. И с каждого места на этих скамьях можно было видеть и главного бога, и окружавших его божков.
"И ему, этому главному богу, тоже видно все, что делается под навесами!" - неожиданно подумал я о четырехликом идоле, как о живом существе. И мне опять стало как-то тревожно и жутковато. Уж очень цепко держал в своей власти взгляд янтарных глаз. Да, силен, видно, был тот безвестный мастер, что создал этого деревянного истукана, если даже на меня, человека из современного общества, он производил столь сильное впечатление!
А сосны вокруг тихо шумели, чуть заметно покачиваясь под слабым вечерним ветром. Алый закат окрашивал их высокие кроны. Два черных ястреба кружили в небе. И далеко-далеко от нас прорезали тучи беззвучные молнии. Надвигалась гроза.
- Эй, Володимирко! - позвал меня Илья Муромец. - Коня поить пора. Своди-ка его к реке.
Я принял из рук Ильи Ивановича жесткий ремень уздечки и остановился в растерянности. Что нужно говорить лошади или за что ее дергать, чтобы она пошла? Этого я не знал. А Чубарый смирно стоял передо мной, и его большие добрые глаза, казалось, спрашивали: "Ну, долго еще стоять будем?"
Я решительно повернулся и направился к воротам. Чубарый пошел за мной. Я даже ремень уздечки не дергал, не понукал коня. Он пошел сам! Вот когда я понял, что одно дело машина, а другое - живое, самостоятельное и понимающее тебя существо. Было очень приятно идти вместе с этим большим, сильным другом-спутником. На мотоцикле, в автомобиле и даже в вертолете так себя никогда не почувствуешь. Там ты один. А здесь нас было двое.
Конь попыхивал мне в затылок своим теплым дыханием, шел не спеша, с достоинством. Но стоило мне неожиданно для него остановиться перед закрытыми воротами, как он тоже остановился, чтобы не налететь на меня. Им не нужно было управлять! Он соображал сам. Это было удивительно и очень приятно.
Я так расхрабрился, что, прикрыв за собой ворота, решил не идти к реке пешком, а проехаться на Чубаром. Он явно не имел ничего против. Но едва я, подпрыгнув, лег животом поперек его широченной спины, как он, решив, видимо, что дело уже сделано, пустился тяжелой рысью вниз по узкой дорожке, полого сбегавшей по откосу холма к реке. Я очутился в довольно сложном положении: на крутой и гладкой спине совершенно не за что было ухватиться. Точки опоры для ног тоже не было. Я лежал мешком поперек и чувствовал, что сползаю, так как запрыгнул недостаточно высоко. Закинуть ногу на спину коня я тоже не мог. А этот чертов ломовик трусил себе вниз под горку и не обращал на меня никакого внимания. Мне оставалось попытаться спрыгнуть с коня, но так, чтобы не попасть ему под ноги. Но разве животом оттолкнешься? А руками я судорожно пытался уцепиться за его спину, но руки мои скользили по шерсти животного. Я висел, как альпинист на краю пропасти. Еще миг - и я, в полном соответствии с законами физики, полетел под пудовые, подкованные железом копыта Чубарого.
Нет, я не закричал. Я только закрыл глаза, понимая, что вот сейчас мои косточки захрустят. Но ничего не случилось. Огромное, страшное копыто переступило через меня и опустилось на землю рядом, целиком вдавив в нее твердую сосновую шишку. Чубарый остановился и, повернув голову, с недоумением посмотрел на меня. Я встал, с благодарностью погладил его, прижался к нему щекой. Какой он умница: даже не глядя сумел своей задней ногой перешагнуть через мое распростертое тело!
Конечно, благоразумнее было идти дальше пешком, ведя коня за собой. Но это означало признать свое поражение, в том числе и в глазах Чубарого. Этого я не мог теперь допустить. Мысленно проанализировав свои действия при первой неудачной попытке сесть верхом, я понял допущенную ошибку, увеличил силу толчка ногами и на этот раз, навалившись животом точно на середину спины лошади, без труда перекинул ногу и оказался на должной высоте, как в прямом, так и в переносном смысле этого выражения.
У реки Чубарый сам выбрал подходящее место, зашел передними ногами в воду, огляделся по сторонам, вздохнул и только после этого начал пить. Сидеть на спине сильно наклонившейся вперед лошади было неудобно, и я соскочил на мягкий и чистый прибрежный песок. Чубарый поднял голову и посмотрел на меня. Я подумал, что вода в этом месте не очень вкусная и потянул за повод, чтобы перейти на другое место. Но он даже не шевельнулся. Попробовав еще раз воду, конь опять посмотрел на меня, словно ожидая чего-то. Потом с досадой помотал головой. И тут меня осенило: во рту у лошади были железяки с кольцами, которые, как я уже знал, назывались удилами. Они-то и мешали Чубарому. И в самом деле - попробуйте пить воду с зажатым поперек рта железом! Я тут же освободил Чубарова от удил, и он, довольный, вновь потянулся к воде.
Посмотрели бы вы, как он пил! Чуть прикоснувшись мягкими губами к воде и нисколечко не замутив, Чубарый тянул ее в себя, словно насос. Бока его раздувались, а он все тянул и тянул. Потом поднял голову, еще раз огляделся по сторонам, роняя капли в прозрачную реку, и снова принялся "накачиваться". Я уже стал опасаться: не лопнет ли он? Вдруг заболеет?
- Ну, цистерночка, хватит. Довольно! Ведь лопнешь, - сказал я ему, пытаясь отвести от воды. Но Чубарый продолжал пить и заканчивать явно не собирался. В каком-то кинофильме я видел, что мальчишки не только поили коней, но и купали их в реке. Я разулся, вошел в воду и стал плескать ее на Чубарого. Ему это понравилось. Тогда я разделся до трусиков и вместе с конем зашел в воду поглубже. Мы затеяли веселую возню и игру. Конь фыркал, я скреб ему спину пальцами, брызгал ее, залезал на Чубарого и прыгал с него, как с трамплина, а потом опять мыл ему плечи и спину.
Куда девались моя тоска и усталость! Оставив коня, я решил поплавать. Вода была удивительно чистая, без единого пятнышка нефти, и купаться было очень приятно. Я даже пил ее, захватывая ртом и глотая как газировку.
Насытившись водными процедурами, мы с Чубарым вышли на берег. Грозная туча была совсем близко. Все чаще доносились глухие раскаты грома, молнии прорезали небо зигзагами. Я стал натягивать прямо на мокрое тело одежду, а Чубарый, выбрав местечко получше, принялся валяться на свежей траве. Солнце уже скрылось за лесом, и только самые верхушки сосен еще купались в его лучах. На реке стало тревожно и тихо. Далеко от берега, на струе, ударил вдруг с брызгами жерех. Потом еще и еще один. И тотчас по всему плесу начала играть рыба, словно она только и дожидалась этого сигнала. Ближе к берегу на спокойной глубокой воде беззвучно возникали круги и показывались на мгновенье крутые спины лещей. У прибрежных кустов то там, то здесь взбучивали воду воронками здоровенные щуки. А из темной глубины россыпью, словно дробовыми зарядами, выстреливали к берегу испуганные кем-то мальки. Я ошалел: столько рыбы! Захотелось сбегать к старикам, выпросить у них какую ни на есть удочку и ловить, ловить, ловить… Ах, если бы сюда мой стеклопластиковый спиннинг с безинерционной катушкой!
- Володимир-ко-о! - донесся с горы зычный голос Ильи Ивановича. - Иди ужина-а-ть!
Я вздрогнул, снова ощутив весь ужас моего положения. Десятый век… И я в нем совсем, совсем один… Сразу стало холодно и тоскливо. Опять к глазам подступили слезы. Но я сердито смахнул их рукой и снова взял лошадь за повод.
Едва мы поднялись на заросшую соснами гору и я поставил Чубарого под навес, как всё вокруг потемнело и упали первые тяжелые капли дождя. Сверкнула молния, и почти тотчас ударил гром. Я вошел в открытую дверь жилища. Это была полуземлянка со стенами из плетня, обмазанного глиной. Снова сверкнула молния и над крышей оглушающе треснул гром.
- Эка, как Перун осерчал! - сказал Ратибор и притворил поплотнее двери. - Это он на тебя, Ильюшенька, сердится. Ильин день приближается по твоей вере христовой, а по-нашему, по-старинному, - Перуново празднество. Ты же и пророку своему Илье не молишься, и Перуна не чтишь.
Я, привыкнув к полумраку, продолжал рассматривать жилище. На низкой глиняной печке без всякой трубы стоял медный низкий котел или скорее глубокая сковорода без ручки, в которой жарилась рыба. На столе, сделанном из одной толстенной доски, которая лежала на четырех вбитых в земляной пол столбиках, лежали ломти хлеба, деревянные ложки и перья зеленого лука. Здесь же стоял большой глиняный кувшин.
- Садись, отрок, стерлядки поесть! - весело сказал Ратибор, перенося с печки на стол медную сковороду. Пахло из нее потрясающе вкусно. Это была и не уха, и не жареная рыба, а нечто среднее между тем и другим, что по-современному можно было бы назвать как "стерлядь в собственном соку".
О стерляди я знал только по книжкам. А здесь эту редкостную рыбу даже деликатесом, кажется, не считали. Рыба как рыба. Как у нас иваси или хек. Стерлядь оказалась изумительно вкусной. С луком, с перцем, с лавровым листиком. Особенно меня удивило, что им уже был известен перец. Я даже выудил ложкой одну горошинку и стал ее рассматривать.
- В этих горошинках, хоть они черные и на вкус острые, вреда нету, - сказал Ратибор. - Ешь, не сумлевайся. Это перец. Его из далеких стран через Тмутаракань привозят. А лавровый листок в Царьграде растет. Сам видел, когда туда со Святославом походом ходил.
Против перца и лаврового листа в жареной рыбе я, разумеется, не возражал. Но когда в нашу общую сковородку упала, ошпарив крылья, большая синяя муха и Илья Иванович преспокойно извлек ее пальцами из соуса, вот тут, признаюсь, мне захотелось положить ложку и поскорее выйти на воздух. Я бы так и сделал, но ведь голод не тетка, как любил повторять мой дедушка, и мне пришлось остаться за столом. Есть хотелось зверски и стерлядь была так вкусна!
Одним словом, с "первым эстетом" нашей школы ничего не случилось, я продолжал лопать так, что трещало в ушах. Старики же ели не торопясь, заедая каждую ложку хлебом и луком.
Насытившись, я похвалил хозяина дома за великолепно приготовленную рыбу, которая и в самом деле буквально таяла во рту и была вкусней и нежней осетрины. Но Ратибор лишь огорченно махнул рукой:
- Какая теперь рыба! Вот раньше, бывало, заведешь неводок малёшенький, а в нем - осетры да севрюги, сиги да белорыбицы. Стерлядок, которые меньше локтя длиной, обратно в воду выбрасывали. А теперь что? Измельчал народ - измельчала и рыба.
Подумать только! При таком рыбном изобилии они еще жалуются! Я сказал Ратибору, что видел в Оке очень много играющей рыбы: щук, судаков, лещей, жерехов.
- Лещи, судаки, жерехи, - презрительно протянул старик. - Да разве это рыба? Одни только кости. Ты попробуй ноне белорыбицу в Оке отыскать али белугу. Где их возьмешь? Нет, други-соколы, не те стали ятови окские, не те… Оскудела река наша. Оскудела!
Видно, все старики так устроены: им кажется, что раньше, во времена их молодости, все было лучше и всего было больше. И воздух свежее, и солнце теплее. А оно каким было, таким и осталось. Правда, что касается рыбы и воздуха, то тут они, похоже, правы. Рыба теперь не та. Да и воздух наш не сравнить с этим, тысячелетней давности.
После вкусной еды и от переживаемых тревог меня потянуло ко сну. Снаружи, за стенами жилища, хлестал дождь и грохотала гроза, а тут было тепло, сухо, спокойно. И я, положив ложку и еще раз поблагодарив Ратибора, повалился на медвежьи шкуры, лежавшие на земляных нарах, и тут же уснул.
Проснулся от нестерпимого жжения по всему телу. Старики еще сидели за столом с кувшином хмельного меда. Гроза прошла, и теперь лишь луна освещала их столь не схожие фигуры. Кряжистый, могучий Муромец сидел привалясь к стене, а худощавый и высокий Ратибор торчал как гвоздь из доски - прямой и острый.
"Вот ведь как за день проклятое комарье накусало!" - подумал я, почесываясь и поворачиваясь на другой бок, собираясь снова заснуть. Но не тут-то было! Тело продолжало жечь, как после крапивы. А два старых полуночника так орали, что уснуть было просто немыслимо. Волей-неволей я стал прислушиваться к их спору.
- Что в ней, в новой-то вере? - страстно вопрошал Ратибор. - Одно только сладкоголосое пение да звон колокольный. А чему она учит? Покорности! То князюшке нашему и по сердцу. Он покорности от народа хочет. А того не мыслит, что не только ему покоряться новая вера учит, но и врагам нашим.
- Ну уж ты скажешь, - басил в ответ Муромец. - В церквах такому не учат. Сам с малых лет в христианах хожу, знаю.
- "Не учат!" - передразнил его Ратибор. - Знамо дело, прямо не говорят такого. А ты вот что в разум возьми: ежели человеку каждый день говорить - тому покорись, да этому поклонись, да терпи, потому что так бог велел, то он, человек-то, исподволь и привыкнет к покорности. Потом его голыми руками бери и веревки вей. Гордость нашу вольную да веру в самих себя церковь христианская исподволь губит. Вот что страшно, Ильюшенька!
- Зато новая вера грамоту на Руси ввела, письменность.
- Ложь! - яростно выкрикнул Ратибор. - Не поповская это заслуга. Они только послушников в монастырях своих обучают. Мирских же людей в темноте держат. Перед иконами на коленях подолгу стоять заставляют.
- Не в том суть! - возвысил голос Илья Иванович. - По мне хоть икона, хоть твой идол с очами янтарными - все едино. И там и тут - дерево. Я за другое князя виню. В дружине он рознь сеет. Только о своей власти печется. Города вольные своим сыновьям да родичам раздает. А те меж собой грызутся, того и гляди Русь на клочки разорвут. Вот где опасность! Я об этом князю в глаза сказал. Не внемлет Владимир. Вот я и бросил его. Осерчал. Домой ныне еду, в муромские места, в родное свое Карачарово. Хватит в Киеве бражничать!
- А говорят, князюшка тебя чарой обнес, не по месту за стол сажал. Потому ты и двор его бросил.
- Кто говорит? - грозно привстал Муромец.
- Да вот, проезжал тут гридинь Владимиров, Шевляга. Говорил, что своими ушами слышал, своими очами видел, как дело было.
- Ах, кобель! Ах, змей подколодный! - разволновался Илья Иванович и, стукнув кулаком по столу, поднялся во весь рост. - Это, выходит, князь нарочно обо мне напраслину распускает, чтобы люди от меня отвернулись? Я ведь и то ему высказал, что негоже с народа три шкуры драть. Рассердиться народ ведь может. С престола скинут али пристукнут его, как деда, князя Игоря, древляне пристукнули за жадность.
"Видно, не одного только Шевлягу послал князь Владимир по городам и весям своим, если даже до нашего времени дошел его, а не Ильи Муромца вариант разрешения их исторической ссоры!" - подумал я, с интересом прислушиваясь к разговору.
- Оружие, мечи да кольчуги самые лучшие, что наши умельцы изготовляют, князь в Царьград продает, в Рим, саксам да франкам. А у нас самих многие воины с топорами и рогатинами в бой ходят. И за это я тоже корил Владимира. Он же смеется: "Золото нужнее оружия".
- А другие дружинники куда смотрят? Тот же Добрыня, названый братец твой?
- Что Добрыня! - махнул рукой снова севший за стол Ильи Муромец. - Он теперь князю в рот смотрит, во всем угодить старается. Давно ли в Новгороде Перуново капище строил? А потом сам же его и разорил по приказу Владимира, Перуна в Волхов-реку бросил.
- И новгородцы допустили такое?
- Как не допустишь? Добрыня воинскую силу с собой привел, не только попов с иконами.
- Они и ко мне приходили, попы-то! - рассмеялся вдруг Ратибор. - Да я их не больно-то испугался. Запер ворота, собачек с цепей спустил да в било ударил. На той стороне, за Окой, услыхали. Кинулись мужички в лодки, прогнали отседова нечестивцев, вызволили. А я, смеха ради, тупую стрелу тетеревиную в попа пустил. Вот уж он ужахнулся! Даже крест потерял, бежавши.
- Тебя, Ратиборушко, и годы, как я погляжу, не берут.
- Берут, други-соколы. Ох как берут… Слабею. Вот только тем и держусь, что Стрибога беречь надобно. Разорят попы капище без меня. Силой народ крестят, в реку загоняют… Эх, Святослав, Святослав, рано ты к предкам ушел, осиротил нас.
- Да, было время! - подхватил Илья Муромец. - И ведь что интересно: в дружине у Святослава всякие были - и христиане вроде меня, и многобожцы - язычники, и те, кто вовсе в богов не верил. А жили меж собой дружно, без обид. Многие, как мы с тобой, побратимами стали. Не в вере, выходит, дело. Да и князь был какой! Удалец… А ну, Ратиборушко, помянем старое, споем-ка нашу любимую, задушевную.
- Поздненько уже. Да и отрока твоего разбудим.
- Ништо. Отоспится. Зачинай!
Ратибор уставил оба локтя на стол, оперся лбом на ладони, помолчал минуту-другую и затянул негромко старческим, чуть дребезжащим тенорком:
- Ой ты гой еси, поле Дикое…
Я поморщился: художественная самодеятельность десятого века, ансамбль пенсионеров под названием "Гой еси". Только этого мне и не хватало после религиозного диспута!
- Поле Дикое да курганное, ой курганное да супостатное… - печально выводил, все выше забираясь голосом, сгорбившийся, весь ушедший в прошлое Ратибор.
- Поле горькое да неоглядное, - гулким, окающим басом помог ему Илья Муромец. Дальше они пели уже вдвоем, ладно и стройно. И я вдруг увидел это самое поле с курганами и горькой сухой полынью. А два голоса, бас и тенор, сплетаясь и расходясь, вели меня по этой бескрайней, высушенной солнцем степи, усеянной белыми человеческими костями:
Как во поле том богатырь лежит,
Богатырь лежит со стрелой в груди.
Ой, со стрелой в груди да каленою,
Со стрелою той печенежскою.
А за речкою, за рекой Десной
Ждет детинушку родна матушка.
Родна матушка, стара-старенька,
Сиротиною им покинута…
Илья Муромец снова встал во весь рост, заполнив собой чуть не все жилище, и, раскинув широко руки, запел в полный голос: