Маленькие становятся большими - Александр Шаров 11 стр.


Выписали меня десятого апреля, досрочно. В коммуне не знали об этом, и никто не пришел за мной.

На улице было тепло, сверкали большие лужи. На углу смуглая черноволосая девочка, закутанная в рваную красную шаль, должно быть цыганка, продавала подснежники.

Потом туча закрыла небо, похолодало, закружились снежинки, и стало похоже на зиму.

У наших ворот я остановился. После недавнего снегопада все было покрыто нетронутой белой пеленой, и мне вдруг показалось, что дом опустел, коммуна уехала и я остался один. В детстве больше всего боишься быть брошенным: предчувствие того, что одиночество - самая страшная вещь на свете, самая страшная для всех возрастов, но чем ближе к старости, тем страшнее.

В вестибюле было пусто, но почти сразу из темноты вынырнул Мотька, подбежал, попятился от меня, пробормотал: "Какой ты длинный!", потом, окончательно признав меня, засмеялся, закричал: "Ух, здорово!" - и сразу сообщил самую важную новость:

- А про Вовку дознались, что это он тебя избил. Его сейчас из комсомола турнут, честное слово!

Он был рад мне, но новости распирали его, поднимали, как ветер поднимает воздушный шар. Он еще раз выкрикнул: "Ух, здорово!" - и исчез.

Я пообедал и поднялся на второй этаж. У дверей клуба, где заседали комсомольцы, я прислушался к возбужденным голосам, потом постучался в спальню девочек.

Старшие все были на собрании, только Вера с Алькой стояли у окна, прижимаясь лбом к стеклу, и о чем-то шептались.

Как и Мотька, Алька не сразу узнала меня, рассеянно посмотрела, точно на незнакомого, потом вскрикнула:

- Алешка?!. А мы уж думали… Верка, смотри - ей-богу, Алешка!

- Даже полтора Алешки, - улыбнулась Вера.

- Как хорошо! - тихо сказала Алька. - Прямо замечательно, как хорошо! - Она подошла вплотную и поцеловала меня.

- Ты вправду рада?

- Конечно!

- И мы будем заниматься историей? - спросил я.

Она кивнула головой.

- Там?

- Там.

Я помолчал, переполненный счастьем, и вдруг сказал еще:

- А Вовку из комсомола турнут, вот увидишь.

Я говорил это и слышал себя, как постороннего, и уже знал, что этого не надо было говорить. Ни за что не надо. Но, как это ни грустно, слово действительно такая вещь: вылетит- не поймаешь.

Алька отстранилась от меня, отошла и села на свою койку.

- Уходи! - сказала она, не поднимая головы. - Ты глупый и злой. И мстительный… как Вовка… А я боюсь злых…

Больше она не могла говорить, потому что плакала, и только махала рукой, чтобы я скорее уходил.

Я стоял у дверей спальни растерянный, оглушенный, понимая и не понимая того, что случилось, и чувствуя, что случилось непоправимое. За дверями всхлипывала Алька и, утешая ее, что-то шептала Вера.

Я пошел своей дорогой.

Теперь я думаю: может быть, только в тот день я действительно потерял Алькину дружбу?

За окном падал снег и тонул в черных лужах. Если бы рядом оказался Уйрибль Чипли, я спросил бы его: "Через сколько же ошибок должен пройти человек, чтобы стать настоящим человеком, чтобы понимать самое важное?"

Но никого не было рядом.

ЛАСЬКА

После школы Ласька уехал в Ленинград, учился в военно-морском училище, потом, как я слышал, перевелся на кораблестроительный, но не окончил его, работал в порту и в Москву вернулся только несколько часов назад. С Ласькой и Верой, его женой, мы не виделись больше десяти лет.

Я постучался - и дверь сразу распахнулась, как будто меня ожидали за нею. Сперва показалось, что комната пуста. Выглядела она необжитой: на полу у стены лежал матрац, рядом с ним - нераспакованный постельный тюк. Пыльное, давно не мытое окно выходило на глухую кирпичную стену.

- Папа сейчас придет, - послышалось откуда-то снизу.

Я опустил глаза и увидел около дверей худенького мальчика лет восьми или девяти. Черные, коротко остриженные волосы стрелкой спускались на загорелый лоб, темные глаза смотрели со смелым и решительным выражением.

Мальчик так напоминал Лаську, что показалось, будто меня перенесло на два десятилетия назад и за сотни километров - в Малые Бродицы, так что не будет ничего удивительного, если из коридора вынырнет Таня или появится Яков Александрович, которого уже давно нет в живых.

- Это паровоз, - проговорил мальчик, поднимая с пола хитроумное сооружение из консервной банки с припаянной к ней медной трубочкой, установленное на колесах из нитяных катушек. -Если подогреть, будет пар, и паровоз пойдет! А мама не позволяет трогать примус.

Больше он не обращал на меня внимания, углубившись в ремонт машины.

- Но она не трусиха! - через минуту сказал мальчик, поглядев на меня.

Ласька появился с бутылкой вина, веселый, оживленный, и сразу засыпал меня сотнями вопросов. Только в первую секунду я заметил, как он изменился. Потом это впечатление исчезло. Мы рассказали друг другу все, что произошло с нами за это время, вспомнили всех коммунаров. Было трудно вообразить, что маленький Глебушка теперь на голову выше Ласьки и работает старшим агрономом в МТС под Ленинградом; Матвей Рябко, он же Политнога, командует подводной лодкой, а Егор Лобан - главный инженер угольной шахты в Подмосковном бассейне.

Федька тем временем гудел, свистел и пыхтел, помогая своему паровозу. Может быть, от этого нам казалось, что мы в дороге. За окном, на фоне глухой кирпичной стены, мелькали вместо станций и полустанков тени прошедших лет, сразу исчезающие, но иногда необыкновенно яркие.

Федя был занят своими делами, однако он пользовался каждой паузой, чтобы задать какой-либо вопрос - всегда деловой и краткий.

- А примус взрывается?

- Да, - рассеянно отозвался я.

- Как бомба?

- Почти.

- А как надо, чтобы он взорвался?

- Ты ему не говори, - вмешался Ласька. - Федор человек военный, и если дом взлетит на воздух - твоя вина!

- Неправда! - возмущенно воскликнул мальчик.

Подумав, он добавил:

- А если фашисты будут - взорву! Если Франко и Кейпо де Льяно - взорвем всех вместе.

- Конечно, взорвем. Но их тут не будет!

Мне вспомнилось, что Таня прозвала Лаську Мексиканцем. Вероятно, то, что она вкладывала в это слово, действительно было самым важным и в Лаське и в Феде, и именно это делало их такими похожими друг на друга.

- Кого вы собрались взрывать? - входя в комнату, спросила Вера, маленькая женщина с бледным, усталым лицом.

- Ты все смеешься, ты ничего не понимаешь, мама! - отозвался Федя и пронзительно засвистел, так как паровоз подходил к станции.

Ласька устал и лег на матрац, положив руки под голову.

- Что-то у меня не ладится, малыш! - проговорил он тихо, называя меня, как когда-то, в детстве.- Все думаю - и не пойму, почему.

Это была единственная грустная фраза, услышанная мной за весь вечер. Полежав немного, Ласька поднялся, и мы на прощанье спели старую песню, которую очень любили в коммунарские годы.

Помню, помню, помню я,
Как меня мать любила, -

затянул Ласька:

И не раз, и не два
Она мне говорила, -

подхватили мы с Федей.

…На лестнице меня догнала Вера.

- Понимаете, Лася болен, - проговорила она. - Вы не смотрите, что он веселый, - я же знаю. Он берется за все-и бросает. Что делать, если нет сил! Даже из института пришлось уйти. Полежит неделю- и за свое. Год был бригадиром грузчиков в Ленинградском порту. Это после того, как врачи категорически предписали постельный режим.

…Ты, мой миленький сынок,
Не водись с ворами, -

доносилось сверху. Можно было различить Федин дискант, почти заглушаемый Ласькиным басом.

- Поют, и им обоим весело, - продолжала Вера. - Не хватает никаких сил все время твердить: ты болен! ты болен! Как-то ему было очень плохо. Я попробовала поговорить с ним, а он сказал: "Я же ничего не скрываю от тебя, но в мои отношения с болезнью не вмешивайся. Это единственное только мое дело. Я сам все решу". А что ему решать? Лечиться надо, пока есть время.

Лицо у Веры было измученное и глаза красные.

Ночью я уехал в командировку и, когда через месяц вернулся, застал на столе записку. Вера сообщала, что Лася в больнице. Приемные дни по средам и воскресеньям.

Был вторник, и на другой день я отправился по указанному адресу.

Больница находилась за городом. Кругом все было завалено сугробами сырого, тяжелооседающего снега, но на тропинке за пешеходами оставались мокрые следы: уже кончался март. Солнце сквозь неподвижные облака проступало расплывчатым пятном; даже почти невидимое, оно грело по-весеннему. На ветках деревьев поверху тянулись каемки снега, а снизу грушевидными сережками висели крупные капли. Вдоль тропинок были вырыты канавы, и обнаружилось, что глубина снега метр, а то и больше.

- Дядя Алеша, почему тут вода, а тут нет?

Я оглянулся на знакомый голос и увидел Федю с авоськой в руке, догоняющего меня.

- А мама где?

- На службе! - кивнул головой мальчик и повторил вопрос.

Я объяснил, что одна канава с юга затенена деревьями, поэтому солнце не заглядывает в нее, а другая открыта и тянется на юго-запад.

- Юго-запад, - повторил мальчик. - Это куда - в Испанию?

- Почти…

- А если бросить что-нибудь, доплывет?

Он сосредоточенно смотрел на снеговую воду, по которой плыли, вертясь в водоворотах, щепки и прошлогодние листья, а мне вспоминался недавний разговор о взрывных свойствах примуса. Не задумал ли Федя отправить в дальний путь самодельную бомбу и в случае необходимости самому поплыть вслед? В этом мальчике удивительно сильно чувствовалось то, что, говоря о Лаське, Тимофей Васильевич назвал когда-то "фантастической деловитостью".

Лася уже ждал нас в больничном саду. Рядом с ним грелись на солнце две собаки: овчарка с культяпкой вместо правой задней ноги и черный пудель.

У меня сжалось сердце при виде Ласьки - так изменила его болезнь. Но и теперь это впечатление почти исчезло, как только он улыбнулся и заговорил.

Взглянув на Федю, трехногая овчарка угрожающе оскалила зубы.

- Странная какая! - сказал мальчик, побледнев, но не двигаясь с места.

- Странная? - переспросил Лася. - Разве все должны тебя любить?.. Ты бы лучше поинтересовался, почему у нее три ноги.

Он говорил с сыном серьезно, как с равным.

- Почему?

- Хозяин ее, школьник один, упал с подножки вагона. Она стала его оттаскивать, вот и попала под поезд.

Федя шагнул к овчарке, но та зарычала.

- Хозяин бросил ее. Пес и обиделся на всех мальчиков разом…

Федя приблизился к овчарке и погладил ее. Собака стояла спокойно.

- Я бы этому мальцу морду набил! - взглянув на отца, проговорил Федя.

- Да? А если ему лет пятнадцать или шестнадцать?

Снег падал и таял. Следы за нами образовали на белой дорожке цепь крошечных озер. Ласька шел медленно, часто останавливаясь, чтобы отдышаться.

- Ты знаешь, - вдруг сказал он, - у спортсменов есть выражение: "раскладка дистанции". Первые сто метров надо пройти за столько-то секунд, чтобы не вымотаться, вторые - за столько-то. Но на последнем круге ты должен выложить всего себя. Понимаешь? Если силы останутся - значит, ты бежал плохо, попросту - трусливо!

- И если шестнадцать, все равно набью, - после долгого раздумья проговорил Федя, шагая позади.

Мы сели на скамейку. Федор и уже вполне признавшие его собаки носились по дорожке.

- Сейчас врачебный обход, - сказал Ласька, следя глазами за сыном. - Подожди у палаты главврача и спроси его… - Он замолчал и ждал, пока Федя скроется за поворотом. - Спроси его, какие у меня… ну, перспективы, что ли.

Понимаешь? Это не блажь, малыш. Мне необходимо знать.

Главврач оказался высоким человеком с трубным голосом необычайной силы.

- Не родственник? - справился он. - Что ж вам сказать… Состояние тяжелое, но на ноги мы его поставим… А дальше?.. Если строжайше соблюдать режим-не волноваться, не курить, не позволять себе больших физических усилий, - есть надежда на пять, даже десять лет жизни.

Вас это интересует?

Но ему так не нравится, вашему товарищу.

Передохнув, он добавил:

- Верно, римские цезари и умирали стоя. Надо только сознавать, что бывают физиологические состояния, когда стоя можно только умирать, а жить - только лежа.

Голос врача разносился по всему зданию. Ласька лежал в нескольких шагах за дверями палаты и, очевидно, слышал все от слова до слова.

…Теперь я понимаю, что там, в больнице, мысли Ласьки были заняты одним: разработкой жизненного плана. "Жить лежа" он не собирался: все решения возможны, но это исключалось с самого начала. Надо было найти работу, и не всякую, а такую, чтобы быть в центре жизни, как в коммунарские годы. Конечно, в большой жизни все складывается гораздо сложнее, чем в школе, но что из того?

Среди многих дел, которые решает страна, всегда есть главное, заботящее всех: в то время Москва жила сооружением метрополитена, и Ласька решил после больницы поступить на эту стройку.

Так он и попытался сделать.

На первой же шахте, куда он обратился, удалось договориться о работе, и все шло хорошо до обязательного медицинского осмотра. На соседней шахте, у площади Дзержинского, его осматривали так долго, видимо колеблясь, что у Ласьки появилась некоторая надежда. Но она оказалась напрасной. Сев к столу, врач сказал:

- Бросьте и думать об этом, голубчик. Подземные работы для вас исключены, как… ну, например, полет на Марс. Хотелось бы увидеть вблизи эту планету, но что делать, если вы больны, а мне шестьдесят семь лет. Что поделаешь? - повторил он еще раз, откидываясь на спинку стула.

…Надо было примириться с тем, что кабинет врача для него стена, через которую пробиться невозможно. Но он и не думал примиряться с этим и менять решение. На улице Ласька вспомнил о Егоре Лобане. Станция Узловая близко, и, если нельзя работать в шахте метро, он поступит на угольную шахту. Разница не так уж велика, а в своем хозяйстве главный инженер поможет миновать медсанчасть.

Не заходя домой, Ласька отправился на вокзал.

Лобану он не сказал о болезни и своих злоключениях; он сумел заговорить Егора, обрадованного встречей, и так устроить, что тот по телефону отдал распоряжение зачислить его помощником врубмашиниста.

Через три месяца Ласька работал уже не помощником, а машинистом врубовки.

Шахта была мокрая, трудная, "минусовая", то есть дающая меньше планового задания и много задолжавшая стране. Лавы выходили из строя то из-за завалов, то из-за прорыва почвенных вод. Но Ласька как раз и искал сейчас дело, которое захлестнуло бы по самую макушку.

Квартиры в Узловой он не получил, и семья осталась в Москве. Так было даже спокойнее. Раз в неделю на машине Углеснаба Ласька ездил домой. Ни в семье, ни мне, ни кому-либо из других своих друзей он не сообщил о том, что делает на шахте. Вере он сказал, что поступил бухгалтером - служба сидячая, легкая, и, может быть, впервые за последние годы она была спокойна за мужа; даже поправилась и похорошела от этого.

Вере не приходило в голову сомневаться в Ласькиных словах, тем более, что прежде он никогда не лгал.

Мне кажется, что один человек был все-таки посвящен в Ласькин секрет. Я говорю о Феде. Во всяком случае, когда Вера, желая поддержать мужа, говорила о великой важности учета, он сразу отходил в сторону; а паровозу в спешном порядке был придан бар, сконструированный из обломка бритвы.

Как-то раз я зашел к ним. Федя лежал на животе, бар вгрызался в стенку у батареи парового отопления, и пол припудрила известковая пыль. Услышав шаги, мальчик поднялся, загораживая следы игры, и сумрачно взглянул на меня. Я спросил, во что он играет, и Федя торопливо, с непонятной воинственностью ответил:

- Конечно, в паровоз!

"Конечно" было его любимым словом.

- А зачем паровоз пробивает стенку?

- Потому что крушение! - после новой паузы, покраснев, с прежней воинственностью отозвался мальчик.

Во всяком случае, даже если Федя знал или догадывался, кем работает его отец, почему скрывает это от близких и какая опасность сопряжена для него с такой работой, то ни тогда, ни позже он никому о своих догадках не говорил, как бы принимая решение отца единственно возможным, и, раз приняв, всеми силами мальчишеского сердца поддерживал его.

С первых дней работы Ласька стал редактором шахтной стенгазеты "Подземные огни". Редакция располагалась рядом с шахткомом, в крошечной комнатке, где стояли потрепанный диван, очень похожий на тот, который некогда находился в канцелярии у Августа, две табуретки и дощатый стол с бумагой, тушью и красками. Над столом висела лампа с картонным козырьком.

Поднимаясь из шахты, совершенно вымотанный, Ласька шел в свои "Подземные огни". На двери вывешивалась самодельная табличка: "Тише! Тут работают!", и никто без крайней необходимости не тревожил в такое время редактора. Полежав час, другой и снова почувствовав себя человеком, Ласька шел к себе в общежитие или принимался за очередной номер стенгазеты.

Без этого "окопа", как он говорил, Лаське не удалось бы долго скрывать свое состояние от товарищей по работе и от близких. Домой он приезжал отдохнувшим, а шахткомовцы, открывая иной раз дверь каморки в этот первый, самый тяжелый час после смены, не прислушивались, как тяжело дышит редактор, и не задумывались, почему он лежит на диване неподвижно, с закрытыми глазами. Все ясно: человек думает. Что же еще делать редактору, если не думать?

Подробности этого последнего периода Ласькиной жизни я узнал позже. Хотя по условиям работы я много раз бывал в Подмосковном угольном бассейне, в те дни мы встречались с Ласькой не часто. Иногда казалось, что он даже избегает встреч. Может быть, происходило это потому, что ему трудно было все время играть роль умиротворенного бухгалтера. Но каждый раз при редких встречах оставалось ощущение, что Ласька счастлив. Таким я видел его только в первые коммунарские годы, когда он весь сиял от того нового, что после узкого мирка местечка заполнило его.

И все другие члены маленькой Ласькиной семьи казались счастливыми. По воскресеньям, если отец был дома, Федя с молниеносной быстротой заканчивал уроки, время от времени исподлобья бросая на отца взгляд и хмурясь, чтобы подавить улыбку, когда они встречались глазами, Ласька читал или правил стенгазетные заметки, а Вера хозяйничала, всем существом впитывая непривычную атмосферу спокойствия.

Назад Дальше