Маленькие становятся большими - Александр Шаров 6 стр.


Вода в просветах, чистых от ряски, кажется сейчас особенно черной и глубокой; белые слоистые облака проплывают по ней. Мне вспоминается, как давным-давно, в Бродицах, Ласька рассказывал, будто в Земле, как в глобусе, есть дырка для оси; можно даже отыскать это отверстие.

И я представляю себе, что белые тени на воде - не отражение, а настоящие облака и плывут они бесконечно далеко, на той стороне земли.

- На той стороне… - повторяет Глебушка, свесив голову и вглядываясь в поверхность озера.

Когда-то самыми маленькими в коммуне были я и Фунтик, а теперь Глеб. Его и Юру Коптелова приняли в один день, за три месяца до нашего отъезда в Успенское, но Юру почему-то до сих пор зовут безымянной кличкой Новичок, а к Глебу привыкли с первого дня. Он слабый, но старательный, любит слушать и всему верит, а главное - гордится нашей коммуной и тем, что он коммунар.

И этот лоскуток меня
В огне спасает от огня,
В бою от пули сбережет
И руку смерти отведет, -

певучим своим голосом рассказывает Коля.

- Бывает, чтобы не хотелось есть? - вдруг спрашивает Глеб.

Мы молчим.

- А як же, - отзывается Пастоленко.

- Совсем, совсем - дадут хлеб, а ты не возьмешь? - отрицательно качая головой, переспрашивает Глебушка и недоверчиво улыбается, таким странным кажется ему это.

Лягушка, улучив момент, в три прыжка достигла берега и плюхнулась в воду. Больше она не показывается.

- Сумнуешь? - спрашивает Пастоленко, поворачиваясь к Коле Трубицыну и проводя ладонью по блестящему полотну пилы.

- Ребята Антонова громят, а меня учиться оставили, - не сразу отзывается Коля. - Зачем? Пока выучишься, последним белякам конец!

- Так! - соглашается Пастоленко.

Новичок выбирается из кустарника и кладет на землю охапку веток.

Это высокий мальчик в черной, аккуратно сшитой куртке с карманом на груди, из которого выглядывает расческа, с тонкими губами и полным, красивым, но всегда недовольным лицом.

От веток потянуло сильным ароматом, заглушающим запахи озерной тины.

- Што ж вы, хлопцы, робите?.. Черемуху на веники обломали, - укоряет Пастоленко, принюхиваясь длинным носом.

- Твой, что ли, лес? - бормочет Новичок. - Подумаешь, черемуху пожалел! Истопник - и думай о дровах!

И если трудно будет мне -
Кругом враги, душа в огне… -

Коля отбрасывает гитару и поднимается.

- А кто такой - истопник? - спрашивает Трубицын. - Пролетарий он. А о чем должен думать пролетарский класс?

Коля ждет ответа, застегнув шинель и в упор глядя на Новичка. Не дождавшись, сам себе отвечает:

- О мировой революции! Понимаешь, малый?..

Веники связаны, и мы возвращаемся к бараку. С опушки видно все Успенское: синяя излучина реки с песчаным островком на стрежне; лес, темно-зеленый ближе к нам и почти черный у воды, двумя крылами спускается по пологому склону к берегу. Впереди - черный прямоугольник только что вскопанного огорода, полуразрушенный барский дом с белыми колоннами, а у опушки разбросаны бараки; ближний - наш, в зарослях сирени - барак девочек, и над рекой - старших коммунаров.

На огороде сгибаются и выпрямляются маленькие фигурки: сажают рассаду. У дома бесцветным пламенем горит костер; печи разрушены, и обед пока готовят на дворе. От реки поднимается паренек с коромыслом через плечо. Иногда луч солнца падает на ведра, и они вспыхивают так, что кажется, будто солнечный зайчик скользит по зеленому склону снизу вверх.

Интересно отсюда, с вышины, угадывать ребят. Это не Вовка ли Васильницкий тащит воду? Или Мотька? А это, конечно, Лидка Быковская, маленькая, круглая, с развевающимися косами, не бежит, а катится к огороду. А вот прошел, высоко поднимая ноги, длинный Аршанница. Только дежурный может шагать с такой важностью.

Из леса доносятся Колин голос и звуки гитары, но слова разобрать невозможно.

- Глупая песня! - небрежно цедит Новичок. - Зачем это тельняшку рвать? Выдумал…

- Разве бывают песни глупые? - спрашивает Глеб.

- А огольцы дурее дурака бывают? - обрезал Новичок. - Всё выдумывают. И почему "коммуна"? Это была Парижская Коммуна…

…Мы с Глебом подметаем, а Новичок поправляет постели, чтобы не оставалось складок на одеялах, чемоданы и корзинки - у кого они есть - не высовывались из-под коек, а полотенца были сложены треугольником, по-красноармейски, как показывал Николай.

На полу разбросаны ветки черемухи с еще не распустившимися цветочными почками. Уборка закончена, и мы последний раз оглядываем сделанное. Кажется, все как надо, только на койке Новичка, нарушая порядок, лежит коричневый чемодан с блестящим медным замком.

- Убери! - говорю я.

Новичок пожимает плечами.

- Убери, тебе сказано!

Входит Аршанница, и чемоданчик остается на одеяле: теперь не до спора. Этот длинный, выше всех, коммунар с худым лицом и запавшими, очень яркими голубыми глазами считается самым требовательным дежурным. Но сегодня он торопясь, не глядя проходит по бараку и, уходя, строго приказывает:

- Глеб, один будешь дневалить! Юрка, картошку чистить; "распределение" зашивается. Алексей, на огород! Живей, ребята!

Я возвращаюсь часа через три голодный и усталый. В бараке по-прежнему никого, кроме Глеба. Обхватив руками колени, он не отрываясь смотрит на койку Новичка. Глеб так увлечен зрелищем чего-то мне от дверей невидимого, что даже не оглядывается, когда я вхожу.

- Глеб!

Только теперь он поворачивает ко мне совсем не загорелое, худенькое лицо и машет рукой:

- Скорей!

На постели Новичка - раскрытый чемодан, туго набитый пакетами и свертками. Желтая в пупырышках куриная нога выглядывает из промасленной бумаги. Запахи жареного мяса, сала, колбасы с чесноком, которые я помню по раннему детству, не оставляют сомнения в содержимом чемоданчика.

- Хотел под койку положить, а оно раскрылось, - глотая слюну, шепчет Глеб. - Просто само…

Кончился рабочий день. С грохотом, швыряя в угол лопаты, в барак вваливаются огородники и артель лесорубов. Мы стоим вокруг койки Новичка, у туго набитого чемоданчика; куриная нога, как маяк, показывает путь ко всему этому великолепию.

Стоим и смотрим.

Конечно, мы давно привыкли к тому, что нам всегда - днем и ночью, в праздники и будни - хочется есть, и сосущее ощущение пустоты в желудке не очень мешает нам. Но сейчас голод кажется нестерпимым.

- Откуда это? - спрашивает Глеб.

- Новичок вчера к отцу ездил, - отзывается кто-то.

- У него отец - начальник продснаба, - поясняет другой.

Мы стоим, как-то сразу ослабев, и от запахов пищи неприятно, медленно кружится голова.

- Разделим! - почему-то шепотом предлагает Мотька то, что с первого мгновения пришло в голову каждому.

Не раздумывая, он шагает в середину круга и разворачивает свертки, выкладывая на одеяло толстый пласт сала с розовыми прожилками, пирожки, круг копченой колбасы, сахарную голову в синей обертке.

Мы следим за каждым движением Мотьки в таком же восторженном молчании и с таким же удивлением, с каким следит зритель, впервые попавший в цирк, за фокусником, вытаскивающим из шляпы разноцветные шали, цветы и блестящие шары.

- А это что? - спрашивает Глебушка, кончиком пальца притрагиваясь к тугому кругу колбасы.

Нам кажется, что чемоданчик почти что волшебный, и мы разочарованно вздыхаем, когда Мотька вытаскивает из его глубин последний пирожок вместе с кульком карамели и, приподняв, переворачивает чемодан вверх дном, высыпая крошки.

Мы следим за Мотькиной работой, даже не спрашивая себя, правильно ли то, что он сейчас делает. Ведь живем мы в коммуне, и все у нас общее! Никогда еще не нарушался этот незыблемый коммунарский закон.

Жардецкий вспомнил, что надо позвать Новичка, - он до сих пор не вернулся. Но Вовка объясняет, что Новичка послали на станцию за почтой.

- Оставим порцию, и делу конец!

Нам и в голову не приходит, что у Новичка могут быть другие планы использования продуктов, которые он вчера привез из города. Все, что находится тут, между лесом и рекой, принадлежит нам и никому больше.

Мотька работает, как хирург, совершающий сложную операцию, и, когда он протягивает раскрытую ладонь, кто-то, как опытная операционная сестра, кладет в нее ножик с предупредительно раскрытым лезвием, а еще кто-то сдвигает с топчана матрац и расстилает газету, чтобы удобнее было резать сало и колоть сахар.

Никого не спрашивая - тут и спрашивать не о чем, - Мотька делит продукты на три доли - старшим коммунарам, девочкам и нам - и, завернув первые две части, откладывает их в сторону.

Разрезав сало и колбасу на двадцать шесть частей, Мотька дробит треть курицы - долю нашего барака - на микроскопически малые куриные атомы. А потом, тщательно вытерев руки, бросается в атаку на сахар, разбивая его легкими ударами ножа и перекладывая крупинки так, чтобы даже лишний карат драгоценного вещества не попал в одну порцию за счет другой. Можно не думать о том, что такое собственность, и твердо знать, что такое справедливость.

А мы хорошо знаем, какая это великая вещь.

Нам не кажется и никогда не покажется глупой песня, которую пел Коля Трубицын, матросский поэт, посланный учиться на красного командира и после разлуки с отрядом всем сердцем прилепившийся к нашей коммуне. Что же еще делать с тельняшкой, если она одна, а товарищей - шесть? И, может быть, действительно полосатый лоскуток в огне спасает от огня и в бою от пули?

Нам не кажется ни странной, ни глупой эта песня. Разве мы забыли, что еще этой весной старшие ребята, законопачивая щели в бараке, распороли свои куртки, чтобы вытащить вату из подкладки, и мерзли, не жалуясь, всю весну? Вот она и сейчас торчит, серая, слежавшаяся коммунарская вата, выглядывая между досками и фанерными щитами.

Мы стоим вокруг Мотьки как только возможно ближе к нему, потому что нам интересно, но стараемся не дышать и не шуметь, чтобы не отвлечь Мотьку и не сдуть сахарной пыли.

Стоим и думаем, во всяком случае, некоторые думают: "Выходит, Мотька не брехал, будто был в армии пулеметчиком и помощником политрука; отчего же еще у него такой верный глаз и справедливое сердце?"

Мы поглощены необычайным зрелищем и вспоминаем об окружающем, только когда позади в полной тишине раздается сдавленный крик.

Новичок, опустив руки, стоит посреди барака.

Сперва нам кажется, что он стоит неподвижно. Но на самом деле Новичок пятится к выходу и, задержавшись секунду у порога, исчезает.

- Что это с ним? - спрашивает Глеб.

- Чудак человек! - усмехнулся Мотька. - Думает, его долю зажилим.

Вовка выбегает вслед за Новичком, и мы ждем его возвращения. Но вместо Вовки появляется Аршанница.

- После ужина - общее собрание! - сообщает он. И, махнув рукой, добавляет: - Отдайте все это. К черту! Подумаешь, колбасы не видели!

Вечером после ужина на площадке перед домом начинается общее собрание.

Старшие лежат на траве, справа от костра, в сторонке. Они через год уходят от нас и почти не вмешиваются в коммунарские дела, чтобы мы приучились самостоятельно жить и управлять коммуной. Они лежат и слушают, перешептываясь между собой.

Тимофей Васильевич, Август, Ольга Спиридоновна и Коля с Пастоленко, как всегда, расположились на скамейке над обрывом.

Горит костер, и Фунт - наш нынешний председатель исполкома - стоит перед ним, ожидая, когда все успокоятся и можно будет начать доклад. За обрывом неподвижно висят серые пласты тумана, и реки не видно, только слышно, как она невнятно шумит; и оттуда, снизу, тянет холодом.

Когда Фунт начинает говорить, голос у него дрожит, ему не хватает воздуха. Он еще не привык к высокому посту и волнуется. На траве, у его ног, - стопка книг с длинными белыми закладками; он поднимает их одну за другой, открывает и читает что-то длинное и умное.

Если слушать Фунта внимательно, можно узнать бездну всяких важных вещей.

И то, как относились к собственности Геродот, Гельвеций и Прудон.

И то, что, с одной стороны, "собственность есть кража", а с другой - существует разница между словами "свое" и "чужое".

Все это можно узнать, если слушать внимательно. Но что делать, если слушать не хочется?.. Мотька швыряет вниз, в туман, камешки. Потом, когда ему это надоедает, достает из кармана коробочку с наловленными накануне светляками. Небо в тучах. Беззвездная темнота надвигается из-за леса, и светляки загораются желтыми огоньками. Время от времени Жардецкий подбрасывает в костер охапку хвороста, пламя поднимается выше, и в ярком свете видны озабоченные лица Лиды Быковской и других членов исполкома, расположившихся у костра, рядом с председателем.

Фунт, вероятно, и сам чувствует, что его не слушают и что говорит он не то, чего ждут коммунары. Отбросив книжку, он долго молчит, а потом совсем другим голосом, громко и взволнованно, спрашивает:

- Пусть старшие скажут, бывало ли в коммуне, чтобы прятали жратву от товарищей?

Теперь все прислушиваются. Даже Мотька положил в карман светляков. Старшие коммунары тихо переговариваются. Потом с земли поднимается едва видимая в темноте фигура, и Ласькин голос отвечает:

- Нет, товарищ председатель исполкома, такого случая никогда еще в коммуне не было!

- У нас тут курсант Трубицын и красноармеец Федор Пастоленко, - так же громко и взволнованно продолжает Фунт, - пусть они скажут: бывало, чтобы один красноармеец прятал в мешке хлеб и сало, а другие шли в бой голодными? Бывало так или нет?

- В матросском отряде такого не бывало, - отзывается Трубицын. - А в каком другом отряде?.. Если в какой другой отряд заползет мелкая буржуазия… тогда что ж - поступят согласно военно-революционному закону. Верно, Федор?

- Так! - подтверждает Пастоленко.

В первый раз после того, как Фунта избрали председателем исполкома, я вижу, что все-таки он хороший коммунар и настоящий председатель.

- Быстро разобрались, - раздается из темноты голос Тимофея Васильевича, - а надо бы о многом подумать. Вот я не спрашиваю вас, Николай, сам знаю: вы делились последним, но не могло ведь быть, чтобы товарищ стал обыскивать товарища и не спросясь взял у него хлеб или табак…

- Потому не брали, что отдавали сами, если случалось раздобыть, - отзывается Николай.

- А почему сами давали, думал ты об этом? - спрашивает Тимофей Васильевич. - "Свое" и "чужое" - это иной раз страшные слова. Мы с Августом в Нерчинске жили у Степана Нелугина - кроткого такого старичка, который десять лет просидел на каторге за то, что убил брата. Этому Степану Нелугину показалось, что неправильно разделили отцовское наследство - корова досталась плохая. Пришел ночью к брату и сонного зарезал. "А раньше, говорит, жили мирно, свар не было". И такие вещи возможны, это надо помнить. Человек тем меньше думает о своем и чужом, чем больше значит для него общее счастье.

Разве умение жить не только своими, а великими человеческими интересами приходит само собой, сразу, легко? Мы этому учились в подполье, в революцию, вы, Николай и Федор Евтихиевич - на фронте.

Для того и организовали школу-коммуну, как только стало возможно, сразу после революции. Организовали в самой глухой деревне, где, если поймают не то что конокрада - "курицекрада", - зарежут. Егор и Степан Аршанница хорошо это знают. Для того организовали нашу коммуну, чтобы всем вместе учиться жить общим делом - коммунизмом… Душа должна наполниться воздухом, расправиться. Нужно, чтобы ее с детства не сжали, не изуродовали.

Костер почти погас, только тлеют угли, и в красноватом их свете то появляются, то исчезают ночные бабочки. Жардецкий зазевался, а надо бы подбросить дров.

Когда Тимофей Васильевич замолкает, слышно, как все сильнее и сильнее шумит река. Только теперь, в темноте, кажется, что она не внизу, а со всех сторон.

Жардецкий наконец на цыпочках подбирается к костру и швыряет огромную охапку сухих веток. Костер вспыхивает трескучим пламенем с длинными, медленно колеблющимися красными и желтыми языками. Становятся видны дом с колоннами, река, красная и светящаяся у нашего берега. И впервые за весь вечер я вижу Новичка.

Он стоит далеко от костра, на самом краю площадки, прижавшись щекой к стволу дерева, и не мигая, нахмурившись, глядит в ту сторону, откуда доносится голос Тимофея Васильевича. Смотрит и слушает, как все мы. И глядя на него, мне кажется, что я знаю, о чем он сейчас думает. И какие это не простые мысли.

- Верно, Лася, - продолжает Тимофей Васильевич, - коммунар все разделит с коммунаром; настоящий человек не пожалеет для товарища жизни, кто же рискнет дружбой и товариществом из-за ломтя хлеба? Но такая дружба возникла не сразу и не легко. Мы у Юры взяли, как у коммунара. А что мы ему дали? Разве мы относились к нему, как к товарищу? Ведь многие даже имени его не знают: Новичок и Новичок… Чтобы брать, надо уметь давать - это старый закон. Чтобы погреться у костра, надо зажечь его…

Пламя сникло, и темнота вновь придвинулась. Тимофей Васильевич поднялся со скамьи и подошел к костру, так что стало видно его озабоченное морщинистое лицо с совсем уже поседевшей бородой.

- Ничего не поделаешь, старики уходят, - проговорил он тихо. - Еще год, и мы с вами будем жить одни, без наших первокоммунаров. Это нелегко. За них, наших старших товарищей, я спокоен. Но сумеем ли мы сохранить коммуну, воспитать новичков и передать им лучшее, чем сейчас живем? Это, товарищи, главное… Сумеем ли сделать так, чтобы через много-много лет Лася, Аршанница, Егор Лобан, приводя к нам своих сыновей, а когда-нибудь и внуков, узнавали в коммуне - выросшей, сильной, богатой - то, за что мы все ее полюбили когда-то и, как мне кажется, будем любить всю жизнь?

ПАПСКИЙ НУНЦИЙ

Летом Леня Красков сочинил стихи, которые начинались так:

Фасоль с фасолью из фасоли,
И от нее в кишках мозоли.

Тогда это казалось смешным, а теперь не поймешь: над чем тут смеяться? Что может быть вкуснее горячего фасолевого супа, фасолевой каши, зеленых фасолевых стручков, которые мы добывали на огороде в Успенском?

Все это в прошлом. Наступила голодная и морозная зима.

…Мне вспоминается церквушка, заваленная сугробами, а на другой стороне улицы - здание школы-коммуны, промерзшее от фундамента до крыши.

Пустынная кладовка, из которой от холода, вредного даже для крысиного здоровья, исчезли и эти невзыскательные грызуны. Странная двугорбая туша, высящаяся на столе посреди кладовки. Глядя на нее, сразу становится ясно, как подходит наименование "корабль пустыни" во всяком случае к этому представителю верблюжьего царства, по старческим немощам выбракованному в зоопарке и волей отдела снабжения Наркомпроса переданного на пропитание детдома; верблюд, как и подобает кораблю, состоит исключительно из обшивки - кожи, снастей - жил и шпангоутов - костей.

Назад Дальше