Мыс Раманон - Ткаченко Анатолий Сергеевич 13 стр.


Тропа мягкая, зеленая - по ней не часто ходили, и тя­нулась она, круто забирая вверх, по узкому сумеречному распадку, на дне которого гремел ручей. Вспененные пере­каты, проглядывая сквозь чащи лопуха, дикой яблони и необычно рослой и сочной гречихи сахалинской, полыхали белыми клубящимися кострами. Склоны, начинаясь у само­го ручья, вздымались стенами и выносили деревья прямо в небо. Белые облака плыли по воздушной реке меж чер­ными древними пихтами.

Сыро, темно. Млели деревья, млели лианы, ядовитой зе­ленью опутав замшелые стволы; поникли сваренные духотой цветы - желтые, синие, розовые. И только строгие пи­ки кипрея, протыкая буйное разнотравье, живо светились сиреневыми свечами.

Мы идем, рассчитывая шаг, сдерживая дыхание. Толя Верников хочет показать свое "таежное" происхождение. Я стараюсь не отставать. Мы идем смотреть магнолию, принцессу тайги; она где-то там, наверху, в чаще - в полу­свете, сырости и тишине; она цветет...

Тропа круче взметывается, рыжие метелки шеломайника гибко хлещут в лицо, плечи, пускают по воздуху сухой цепкий пух, и он медленно, рыжим облаком оседает в те­мень распадка. Колышется мох, под ним угадывается мяг­кая, накрытая хвоей земля. Мокрые листья дерена, при­мятые сапогами Толи, быстро, трепетно распрямляются мне навстречу на коротких жиденьких стебельках. Толя теперь дышит часто, с легкой хрипотцой, но не сдается, - взяв палку за нижний конец, точно клюшкой захватывает ею деревья, подтягивается вверх. Я ловлю руками кусты, отталкиваюсь от корявых стволов и чувствую, как пылают ладони: обожгла ядовитая лиана.

Несколько отчаянных рывков - и мы на четвереньках взбираемся к вершине горы. Я сдергиваю кепку, вывора­чиваю изнанкой, вытираю со лба и шеи соленую воду. Толя садится на мягкий трухлявый пень, оттягивает щепотью прилипшую к груди рубашку, подергивает ее. Между ство­лами елей и тополей нежно, глубоко голубеет морская тишь; за мысом, похожим на медвежью голову с зелеными космами леса, одиноко стоит древний замшелый камень - кекур, а выше, у самых шеломов деревьев, блекло вздымаются к небу вулканы Хоккайдо.

Под горой, далеко внизу, там, где начинается тропа, видны расплющенные на желтом песке деревянные крыши поселка; длинная эстакада рыбозавода, беленький катерок у пристани, черные жуки-плашкоуты; поодаль, на блеску­чем круге залива, - многоточия поплавков ставного невода. Розовая галька у воды похожа на рассыпанную кетовую икру.

В поселок я пришел час назад. Попавшийся мне на­встречу старик рыбак с крупной живой камбалой на палке сказал:

"Если вы корреспондент, то идите прямо в школьную библиотеку, там наш Толька Верников. Он тоже писатель. Он всегда вашего брата встречает".

Толя сидел за деревянной стойкой, затертой руками до темного блеска, и выдавал мальчишкам книги. Он поднял­ся, когда я вошел, улыбнулся, привычно проговорил: "Вы ко мне? Я сейчас... - и принялся выпроваживать мальчи­шек, неохотно отступавших к двери; последнему, больше всех пялившему на меня глаза, дал слегка по затылку. - Вы из какой газеты?" Пришлось ответить: "Не совсем из газеты, я писатель". Толя присмотрелся ко мне, явно оты­скивая в моем лице и внешности что-то отличительное, писательское. "А как ваша фамилия?" Я назвал. Толя не­определенно хмыкнул, но быстро протянул руку: "Будем знакомы... - и заговорил сразу и просто: - Магнолию будете смотреть? Здорово цвела в этом году, только вот осыпается уже. Если хотите, надо прямо сейчас идти, завтра можем уже опоздать. Все смотрят, а вы, наверно, за этим и приехали..."

Мы вышли на улицу.

У маленького беленого домика под красной железной крышей Толя перевалил через забор мой чемодан, оклик­нул мать. В огороде, полном разной овощной зелени и желтых шанок подсолнухов, разогнулась молодая женщина с темным, обожженным солнцем лицом. Она приложила ко лбу ладонь, поздоровалась со мной. Толя сказал ей, что я буду ночевать у них, выхватил из забора палку и зашагал в конец улицы, - там погромыхивал горный ручей.

Пока шли к сопке, Толя рассказал о себе. Приехал он с матерью на Курилы по вербовке, отца нет. Кончил девять классов, здесь учится в вечерней школе, работает и... пишет стихи. Конечно, слабые еще. Но одно уже напечатала рай­онная газета...

Он сидит на расплющившемся под ним трухлявом пне, широко расставив острые колени, дергает взмокшую от пота рубашку. Щуря из-под бровей большие карие глаза, смотрит куда-то мимо меня. Его желтоватый некрепкий чуб, крупный нос, тонкие губы были обычными, как у мно­гих, и только выпуклый, надвинутый на глаза лоб с легкой нахмуренностью делал лицо Толи приметным, "памят­ным". О человеке с таким лицом думается: "Кто он?" Или еще говорят: "Лицо с мыслью". Мне же оно кажется зна­комым, привычным, часто виденным. И это, вероятно, по­тому, что Толя мне сразу понравился, как-то просто рас­положил к себе, стал товарищем, с которым можно гово­рить о чем захочешь.

- Толя, прочти свои стихи,- попросил я.

Он перестал дергать рубашку, глянул на меня - серьезно ли? - вынул из кармана плотно сложенную по­тертую газету, подал мне. Под фамилией "Ан. Верников" и заголовком "Кекур" было напечатано короткое стихо­творение:

Древний, замшелый кекур
В черные бури - хмур,
Первым, как старый солдат,
Он принимает накат.
Я видел: за ним всегда
Тихая дремлет вода...

- Неплохо, Толя. По-моему, совсем неплохо. Может, еще прочтешь что-нибудь?

У Толи зарозовели щеки, он посмотрел на меня, видно снова проверяя: серьезно ли?

- Да вот не знаю... У меня одно про... Нет, лучше по­слушайте:

Меня называют "нагулянный"
Люди соседи мои.
Легче стоять под пулями
Или ходить в бои...
Но как им, смешным, понять
Эту беду мою:
Меня нагуляла мать,
А мать я свою люблю.

Это были уже "недетские" стихи. И они даже напугали меня: откуда у мальчишки столько боли, серьезности? Видя, как горячечно пылают Толины щеки и как улыбка, нервная и виноватая, не сходит с его застывших губ, я под­нялся, весело сказал:

- Ну, мы о стихах еще поговорим, а сейчас пойдем к "принцессе тайги"

Толя быстро встал, схватил палку и, мне показалось, с облегчением зашагал в плотную, сумеречную чащу. Он раздвигал кусты, ощупывал палкой мох, нырял под жгуты лиан. Сумерки густели, синели, как вода под вечер в теп­лом и тихом омуте. А если солнце пробивало разреженную листву, желтые прожекторы света зажигали дно чащи - зыбкий, взбитый, зеленой пеной мох. Первую магнолию мы нашли в тени огромной старой пихты. Деревце было юное, с большими, округлыми, словно уши, настороженными ли­стьями, наивно-нескладное. С черных ветвей пихты свеши­вались длинные пряди лишайника, обволакивали деревце.

Толя, едва глянув, проговорил:

- Года три еще не будет цвести.

Он пошел дальше, а я отвел рукой лишайник, потрогал твердые, хрупкие листья, матово-серый, с мягкой пробко­вой корой ствол, набухшие стручки почек, из которых, как у домашнего фикуса, пружинисто разворачивались свеже­зеленые листья. Мох под деревом был усыпан красной скор­лупой лопнувших почек. Я присмотрелся: низ ствола маг­нолии опутывала тонкая лиана. Вспомнились ели и пихты, задушенные цветущими гортензиями, и я освободил ствол от нежных колец лианы: она вся была в белых корешках-присосках.

Толю я догнал в тихой, сырой ложбине; он стоял на по­валенном дереве и смотрел вверх - на воздушную, напоми­нающую розоватое облако магнолию. Она легко, будто тон­кие руки, воздевала к небу ветви - никогда ветви так не напоминали мне человеческие руки,- ловила чуткими пальцами листьев солнечное тепло. Но цветов не было. То­ля, точно не веря этому, обошел магнолию вокруг, потрогал ее ствол, оставив на зеленой пыльце коры следы пальцев, буркнул сам себе:

- Пожалуй, отцвела...

Скоро мы нашли еще одну, потом сразу две. И ни еди­ного цветка. Толю, кажется, смутила наша неудачливость, он нахмурился, побледнел и стал прямо-таки бешено носиться по сопке. Мы перелезали через поваленные деревья и коряги, пробирались сквозь лианы гортензии и актини­дии, сидя съезжали по мшистым скользким скатам. В ба­гульнике, под кустами, лежала роса, мы промокли по пояс, облипли зеленью, паутиной.

И вот уловили запах, внезапный в лесу, ни на что не похожий - сочный, сладковатый, стойкий. Казалось, где-то рядом прячется за деревьями женщина в сильно на­душенном платье.

Толя повернулся лицом к ветру, зашагал в черный ель­ник, к самому обрыву. Здесь было тихо, печально; тени растворялись в ветвях деревьев, и внизу мягко, матово светился воздух.

Магнолия росла одиноко, на маленькой поляне. Она бы­ла такой же, как и другие, только, пожалуй, постарше, крона ее плотнее, гуще облегала ствол, и кора шелушилась, будто чуть обожженная.

Задрав головы, мы обошли вокруг дерева - и ничего не увидели. Толя вздохнул:

- Может, и эта отцвела?..

Он нагнулся, подобрал с земли белый потрескавшийся, тронутый по краям желтизной лепесток, снова поднял го­лову и как бы прислушался.

- Есть цветок, где-то наверху.

Сели на поваленную, обстуканную дятлами, добела про­мытую дождями ель, молчаливо согласившись не лезть за цветком: жаль ломать ветви и листья магнолии. Толя за­курил тоненькую папироску, неумело, явно "для солидно­сти". Табачный дым смешался с запахом магнолии, стал вязким, пряным и, должно быть от сырости, не растворял­ся, а тонкой сизой пленкой затягивал багульник.

- Вот послушайте, - хмурясь, проговорил Толя. - Стихи мои не очень настоящие. Наверно, я их пишу из самолюбия - чтобы лучше других быть. Это же нехорошо. Ничего не надо делать из самолюбия - лишь бы возвысить себя. Это же хитрость. Нельзя делаться поэтом, если ты не родился поэтом. А я из-за этого сижу в библиотеке. Может, мне попроситься на какую-нибудь другую, настоящую ра­боту? Мотористом на катер или рыбаком в колхоз. Какой из меня поэт - руки так и просят чего-нибудь покрепче. Да и мать все говорит: "Толя, приобрети специальность..."

Меня не раз спрашивали мальчишки-поэты: "Стоит ли писать?" Почти всегда я отвечал: "Пишите, но учитесь какому-нибудь делу". Лично для себя я решил: поэт живет в каждом человеке, однако не каждому удается заставить его говорить стихами. Это и незачем. Стихи же Толины как-то сразу убедили меня, что в нем "заговорит" поэт, да и сам Толя, решил я, уже почувствовал это. Мне показались не­серьезными его метания, - все уляжется, все пройдет, мальчишка просто чуть играет.

- У тебя хорошие стихи, - ответил я. - Конечно, трудно сказать, как ты будешь писать дальше. Но мне хо­чется, чтобы ты писал. А работу... Пожалуй, найди другую. Это не помешает. Только не торопись, обдумай все хоро­шенько.

- Подумаю,- сказал Толя.

Пели птицы. Пели ярко, пестро. Где-то яростно кукова­ла кукушка. Тайга была полна солнца и жизни. Разве это тайга? Я видел настоящую тайгу - она молчалива и угрю­ма. И все-таки - тайга, но здесь она разнежилась в тепле и настолько позабыла север, что стала похожа на субтро­пики.

В плотном жгуче-зеленом подлеске пестрели красные и желтые листья черемухи айнской. С половины лета, опа­ленные солнцем, они меняют расцветку. Очень красивы - как живые вспышки. И как-то внезапно я почувствовал древность, дикую таинственность этой земли. Глянул на Толю. Он мял в пальцах папиросу, щурился в голубые, прохладные провалы между деревьями.

- Здесь жили айны, - сказал я. - Интересные люди. Их называли "мохнатые курильцы".

- Знаю, читал про это, - забыв о папиросе, живо отозвался Толя. - Их японцы с Хоккайдо прогнали, а по­том и здесь грабили. Эзо им кличку дали.

- Красивые люди были. С лицами древних греков, с бородами русских мужиков. Откуда они взялись, не знали сами. Родиной считали Ессо - Японские острова. Свой язык был у них, культура...

- Правда, интересные люди. Когда я прочитал, за­хотел про них легенду какую-нибудь сочинить. А потом раздумал - легенды не сочиняют.

- Они ушли и унесли легенды. Жаль. А мы давай все же сочиним. Просто так, не для печати. Хочешь?

- Согласен. Только начинайте вы. - Толя с сомнением полуотвернулся от меня.

Я будто не заметил этого.

- Давай так: про айнского вождя, магнолию и япон­скую девушку. Ты смелее помогай. И больше фантазии.

Минуту я молчал, придумывая сюжет, и нараспев, как сказитель, начал:

- Это было давно, очень давно. Многочисленное племя айнов после долгой борьбы с японцами покинуло Хоккайдо, последний остров Ессо, и переселилось на Курилы. Все сорок больших островов - от юга до севера - заняли айны, а на самом южном и теплом - Кунашире (Черном острове) - остался жить ниспа, вождь племени. Звали его Насендус. Он хотел видеть землю предков, быть ближе к врагу. Он готовился воевать. Его бойцы гнули луки, делали стрелы и бамбуковые наконечники густо смазывали ядом аконита. Ниспа Насендус все дни стоял на берегу, всматри­ваясь в синие вулканы родины, и ветер трепал его русую молодую бороду. Он был красив, горяч, в нем текла поли­незийская кровь...

- На голове носил он клюв птицы... - серьезно вставил Толя, - потому что его род вел начало от орла.

Кивнув, я продолжал:

- Однажды утром, когда тихая заря качалась на глубо­кой зыби моря, Насендус увидел вдали, под вулканами Хоккайдо, белые шхуны. "О-у-э!" - разнесся тревожный клич ниспы. Бородатые воины, хватая луки и копья, бежа­ли к берегу. И вот щетинистые, похожие на сороконожек лодки длинным косяком вышли на свежую зыбь. В носу первой лодки стоял Насендус. Его большие глаза пылали, прямой крупный нос жадно втягивал воздух, губы вздра­гивали. Он жаждал боя. Белые шхуны...

Я остановился - мне показалось слишком длинным на­чало легенды. Толя молчал, растерянно глядя на меня. Я сказал:

- Давай сразу: Насендус захватил в плен японку. Она была дочерью японского полководца. Звали ее Ханако, по-русски - Цветок. А потом что-нибудь про магнолию... Го­вори ты. Можно так: Насендус сделал Ханако своей первой женой. Она тосковала на чужбине.

- Ладно, - согласился Толя, - только помогайте... - и начал медленно, вполголоса, настраиваясь на мой лад: - Ханако стала жить в самой хорошей землянке. Доро­гие шкуры были на ее постели. Из лучшего меха сшили ей одежду. Воду для японки брали из самого холодного род­ника, пищу готовили из живой рыбы... У входа в землянку, с восточной стороны, где всегда стояли инау богине солнца, хозяину моря и знатному предку - обвешанные стружка­ми священные столбы,- появилось еще инау: хозяйке дома. Белый заструганный столб языками-стружками дол­жен был разговаривать с камуй-инау, беречь Ханако от болезней, передавать все ее желания в небеса... Но это инау не спасло японку от тоски, она хотела вернуться до­мой. Ей было холодно, страшно на айнской земле. Каждый день она ходила на сопку, смотрела вдаль, за широкий пролив. Она плакала, и вождь приводил ее в землянку... Про­шло много лет. Тосковала, худела Ханако, только глаза ее делались все больше, будто хотели лучше видеть родные горы. Она просилась домой, а ниспа не слышал ее слов. И Ханако убежала. В черную ночь, когда на сопках страш­но шумела тайга, она усыпила ниспу, столкнула лодку и поплыла к островам Ессо. Ее заметили утром - что-то черное прыгало на волнах далеко в проливе. Но шторм уже так раскачался, что не нашлось смельчака догнать японку... Скоро лодка пропала в волнах. Ниспа решил: погибла Ханако. Не страшась бога - камуя, он приказал сжечь инау хозяйке дома.

- Подожди, - остановил я.

Но Толя и сам догадался, что привел легенду к концу, забыл о магнолии.

Несколько минут мы слушали оголтелое пение птиц. Толя глядел в просветы между деревьями на легкую, как воздух, воду, а я придумывал "неожиданный поворот", непременно с магнолией. И "поворот" нашелся.

- Через несколько дней,- заговорил я,- с Хоккайдо приплыл на этой лодке пленный айн. Он привез Насендусу подарок - ярко-красные семена какого-то растения. Хана­ко просила взрастить их на сопке в память о себе. Ниспа посеял семена. Весной пробились сквозь землю нежные деревца. Удивились айны - никогда не видели на Кунашире таких растений. Листья у них были округлые, в две ладони шириной, снизу мягкие, с красноватым пушком, сверху зеленые, точно всегда мокрые. Часто ниспа ходил к чудным деревцам, смотрел на острова Ессо. В его душе гасла ненависть к японцам, прогнавшим айнов с земли предков. Может быть, ниспа старел... Прошло несколько лет, и старый печальный вождь увидел на деревцах боль­шие белые цветы. Они словно плавали среди листьев, и ве­тер разносил густой радующий и томящий аромат. Нежные лепестки напоминали ниспе белое лицо Ханако, гибкий ствол - ее стан, а листья - ласковые ладони японки. Он сорвал самый большой цветок и унес к себе в землянку... Утром айны нашли ниспу мертвым - он умер, надышав­шись усыпляющим запахом цветка. Воины решили: Хана­ко взяла к себе ниспу, отомстила ему за свою тоску на чуж­бине. Они поставили на могиле Насендуса самое большое махровое камуй-инау - знатному предку, рядом инау по­меньше - японке Ханако... А южное нежное растение до сих пор цветет в лесах Кунашира. В Японии его называют "мокурен", "моку" - дерево, "рен" - лотос. Лотос на де­реве.

Мы помолчали. Потом Толя сказал:

- Здорово сочинили, аж страшно. Поверить можно... А как вы узнали, что у магнолии запах такой... приятный и ядовитый?

- Вычитал где-то.

- Это правда, ядовитый. Я принес раз цветок и оставил на окошке. Утром голова болела, а во рту было так, будто чего-то сладкого объелся.

Сверху невидимыми ручейками тек сквозь листья маг­нолии радующий и тревожный аромат. Хотелось запомнить его, унести с собой. Я вдыхаю глубоко, жадно, чувствую легкое кружение в голове, поднимаюсь:

- Пойдем, Толя.

Мы продираемся сквозь лианы, перепрыгиваем через прелые, заросшие скользким мхом валежины, раздвигаем руками липкую паутину. Идем вдоль склона, ищем тропинку и, когда находим ее, останавливаемся. Внизу - расплю­щенные на желтом песке крыши поселка, длинная эстака­да, беленький катерок, розовая, похожая на икру галька берега. И - море. Оно спокойное, высокое; оно - как вздох свежести и света, который поднялся до неба да так и застыл, не оторвавшись от земли.

- Эх, море! - сказал тихо Толя и повернулся ко мне: - Много я написал про море - и все не то. Вот чувст­вую его, а слова не находятся. Я даже через космос его про­тащил, послушайте:

Ракета, как взрыв вулкана,
Взлетит в огневой пыли,
И глобусом в бездну канет
Теплая твердь Земли.
Но долго во мгле не утонет
Моря сиянье внизу,
И космонавт уронит
Капельку соли - слезу.

Идем вниз. Я думаю о стихах. Конечно, я мог бы ска­зать Толе, что не совсем хорошо читается строка "Ракета, как взрыв вулкана", но не стал ничего говорить - это не главное. Да и Толя не спросил, понравились ли его стихи.

Мы спускались, и море опадало, тонули в нем дальние дымчатые мысы, а ближний, черно-зеленый, рос, подпирал небо. Крыши поселка отделились от песка и зелени огородов, проглянули стены и окна, и послышался мягкий стук катера у пристани. Мы- сбежали к самой воде, вспухшая волна едва не окатила нас.

Назад Дальше