Кажется, в этот момент я всерьез разозлился.
И все же вместо булочной побежал к Чистым прудам, благо они рядом. Там действительно копали окопы и ставили противотанковые ежи. И не только там. Оборонительные рубежи строили по всему бульварному кольцу, и по Садовому, и по линии Окружной железной дороги.
Утром я не слышал радио, но когда пришел в типографию, сразу же узнал новости.
Метро сегодня впервые закрыто.
Мосты охраняются солдатами и бойцами истребительных батальонов.
Есть приказ расстреливать на месте провокаторов, трусов и мародеров.
Все московские заводы, выпускающие оружие и боеприпасы, эвакуируются.
Обстановка на фронте тяжелая.
В цехах идет запись добровольцев в народное ополчение.
Что делать?
Я бросился к конторке начальника цеха, где стояла очередь пожилых рабочих. За столом сидел штатский мужчина в телогрейке и записывал в школьной тетрадке (в косую линейку!) фамилии добровольцев:
- Всё, Митяев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие получите на месте. Следующий!
До меня было человек двенадцать, и я терпеливо стоял в конце очереди, выслушивая слова добровольцев и один и тот же ответ записывающего их штатского человека:
- Готово, Савельев. В 12.00 с вещами у райкома партии. Оружие - на месте.
Про себя я повторял все, что мне предстоит сказать: фамилию, инициалы, год рождения, то, что я комсомолец (хотя я не успел получить в райкоме комсомольский билет - это неважно!). Вместо слов о службе в Красной Армии скажу, что умею стрелять и сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок". "Юный" опущу.
Пока я ждал своей очереди, за моей спиной начали прокручивать печатные машины. На них сегодня работали одни женщины.
- Я за вами! - предупредил я и побежал к своей машине. Надо хоть бумагу подготовить.
По-моему, я еще никогда не обрывал так быстро бумажные роли, как в этот день. Но вот четыре роля подготовлено. Два закреплено на машине, два стоят на тележках, в запасе.
Как раз подходила моя очередь, и я вернулся вовремя.
Я назвал фамилию, инициалы. Сердце мое екнуло, когда человек в телогрейке окунул ручку в чернильницу и, посмотрев на меня, стал записывать:
- Дальше!
- Двадцать шестой год рождения, комсомолец, в армии не служил, по…
- Двадцать шестой? - Записывающий посмотрел на меня и сразу добавил: - Не пойдет!
- Так я же комсомолец и стрелять умею…
- Все равно не пойдет! Про двадцать шестой указаний нет. И в армии не служил. Не пойдет!
- Я же не мог служить в армии…
- Тем более не пойдет. Следующий!
Только-только отошедший от столика рабочий посмотрел на меня с участием:
- Не горюй. Иди-ка, братец, лучше на бумажный склад. Там тоже записывают.
В помещении бумажного склада записывали добровольцев, но не на фронт, а на строительство оборонительных сооружений. Я уже рыл окопы у Сходни.
Была не была! Меня записали и тут же выдали лопату. Через десять минут мы выходили из типографских ворот на Чистые пруды. Нас было около сотни, молодых и старых, мужчин и женщин, в промасленной одежде и дырявых рабочих ботинках. Типографские полы пожирали подметки со страшной быстротой, и мы приходили на работу в самой что ни на есть поношенной обуви.
Вдоль бульвара гнали скот. Коровы, овцы и козы, прошедшие пешком, видимо, не одну сотню километров, устало мычали и блеяли. Они не обращали внимания ни на одиноких пешеходов, которых было очень мало сегодня на тротуарах, ни на редкие машины.
- И радио сегодня молчит. Не к добру это, - произнесла рядом со мной девушка.
Мы копали траншею - пятьдесят метров длиной, метр шириной - по соседству с замаскированной зенитной батареей и аэростатом - постом воздушного охранения.
Радио и в самом деле молчало. Молчали репродукторы на крышах домов. Молчали репродукторы на аллеях бульвара. А ведь обычно они работали и замолкали только на время воздушной тревоги.
- Да, странно…
А коровы все шли и шли. Сколько их было - двести, триста, пятьсот, тысяча? Они безразлично шли по асфальту мостовой в сторону Покровских ворот - с торчащими ребрами, ввалившимися животами и по-человечески усталыми большими глазами.
Начал накрапывать дождь. Мелкий, косой, с ветерком. Мы с еще большим усердием долбили лопатами землю, покрытую грязной ржавой листвой и травой. Земля поддавалась с трудом. То ли лопаты тупы, то ли руки наши неумелы. Спасали холод и злость - на неясность обстановки, на самих себя, на дурные мысли, которые лезли в голову.
Возле зенитной батареи и аэростата дежурили девушки - в серых шинелях, с серыми, под стать шинелям, лицами. Я видел их - или таких же девушек - на московских улицах и бульварах уже много-много раз. Они казались мне бесконечно счастливыми и веселыми, и я завидовал им, их военной судьбе, даже их форме. Почему же сегодня они такие молчаливые и суровые?
Когда-то здесь, на Чистых прудах, мать катала меня в коляске. Когда-то тут я учился ходить, и отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Когда-то я бегал здесь с мальчишками за дрессированным медведем, которого водил цыган в широких красных штанах. И катался на лодке и на коньках. И приобретал по праздникам забавные разноцветные свистульки "уди-уди" и сахарных петушков на палочках. И, наверно, эти девушки, которые были тогда чуть старше меня, тоже бегали по этим дорожкам и не думали, что Чистые пруды станут оборонительным рубежом. И мы, школьники, не думали, даже когда совершали вдоль бульвара осоавиахимовские марши в противогазах. А сколько раз мы проходили здесь с Наташей, возвращаясь из Дома пионеров. Ведь это было так недавно. И здесь она говорила мне о своих мечтах. И я завидовал, что она так мечтает… Неужели все это так серьезно - и окопы, которые мы роем, и зенитки, и аэростат, и немцы, рвущиеся к нашему городу.
Опасность, нависшая над Москвой, воспринималась сегодня так ощутимо остро, как никогда - ни вчера, ни позавчера, ни в ночи воздушных тревог с воем зажигалок над нашей крышей и взрывами близко падавших бомб. Опасность, пришедшая неожиданно, была так велика, что люди уже не говорили о ней вслух и вообще ни о чем не говорили.
Мы работали молча и ожесточенно. Понимали друг друга и так. Не знаю, имел ли кто-нибудь из нас истинное представление о положении дел на подступах к Москве и о том, как может сложиться судьба нашего города сегодня, завтра, через неделю? Наверно, нет… Среди нас не было ни полководцев, ни стратегов, решающих судьбы военных операций в масштабе фронта или даже роты. Мы знали одно: этого не должно случиться!..
- А может быть, мы все-таки сглупили, что не уехали, как все? - Мать повторяла в последние дни эту фразу не раз.
- Бред, - отвечал ей отец. - И к тому же я все равно никуда не могу уехать. Вот какая штука!
Отец вот уже две недели был на казарменном положении, и мы его видели редко. Чаще с матерью спорил я и без конца доказывал ей, что Москве ничего не грозит. Она соглашалась. Она сама хотела верить.
А сейчас? Неужели она права? Нет, не может этого быть! И все равно я бы не мог никуда уехать! Ведь и Наташа в Москве. И сколько людей в Москве, а потом, это - Москва. Даже то, что я копаю сейчас землю на Чистых прудах, это важно. Сегодня важно особенно, и я должен это делать, как все, копающие землю рядом со мной и на других бульварах и улицах!
За работой мы не заметили, как захрипел репродуктор на крыше соседнего дома и точно так же - репродукторы на бульваре, но лишь когда голос диктора уже произносил что-то, все бросили лопаты и зашикали друг на друга:
- Тише! Тише!
Но мы так ничего и не услышали.
Мы принялись за работу - еще более упрямо, чем прежде. Только руки и лопаты задвигались быстрее.
Дождь прекратился. В воздухе пахло дымом и чем-то горелым. Во многих дворах пылали костры - там жгли служебные бумаги и документы.
- Ты еще не знаешь, что тут было! - бросился ко мне Боря Скворцов, когда я вернулся во двор.
- А что?
Боря отвел меня в сторонку:
- Да понимаешь ли, твоя Эмилия Генриховна хотела стащить домовые книги!
- Как? Зачем?
- А черт ее знает зачем! Немцев, наверно, ждет! Чтоб потом выдавать всех. Да только не вышло! Схватили ее и увезли. А немцы листовки бросают! С самолетов. Вот какие дела!
Эмилия Генриховна - тихая старушка немка из пятой квартиры, и вдруг - похищение домовых книг. У Эмилии Генриховны я учился немецкому языку. Настояла мать. Это называлось дополнительные уроки, а мать говорила об Эмилии Генриховне как о репетиторе и "чудесном, огромной души человеке". И мы зубрили с Эмилией Генриховной артикли и спряжения, стихи и даже песню пели - про болотных солдат. И вот - книги! Домовые книги! Чтоб выдавать всех, и, значит, отца, и мать, а может, и меня? Сволочь!
Дома у нас царил полный разгром. Мать укладывала вещи.
- Что случилось?
- Собирайся скорее! Мы уезжаем…
В словах ее звучала растерянность.
- Как уезжаем? Куда?
- Ничего не знаю! Ничего не знаю! - сказала мать и, опустившись на диван, заплакала. - Звонил папа, просил, чтоб мы подготовились. Он пришлет машину…
Машина пришла через час, когда мы собрали самое необходимое. Знакомая зеленая "эмка" с номером, который я знал на память: МБ 24–10. Все уложилось в два чемодана - случай совершенно небывалый. Обычно мать и в близкие поездки брала с собой ворох вещей.
- Алексей Алексаныч наказал погрузиться и ждать его звонка, - сообщил шофер.
Во дворе пусто. Я поставил в машину чемоданы.
- Что же еще? - спросила мать.
Я сообразил. Поднялся наверх и схватил тетрадку со стихами и еще одну - со стихами Николая Степановича. Он переписал их мне своим бисерным почерком. Потом взял книгу - гайдаровскую "Школу", дважды дорогую мне. "Школу" подарила мне год назад Наташа, а потом на ней расписался Аркадий Петрович. Это было в день, когда он читал нам в Доме пионеров "Судьбу барабанщика".
Квартира наша пустовала - почти все были в эвакуации.
- Правильно, правильно, уезжайте, - сказал Николай Степанович и добавил: - Дай я тебя обниму, мой друг.
Мы обнялись.
- Может, и не поедем никуда. Папа сказал: ждать…
- Так, на всякий случай. Мало ли что, мой друг…
Мне было неловко смотреть на Николая Степановича - старого, одинокого. Как можно его бросить?
- Если мы поедем, то вы с нами, - сказал я. - Давайте соберем ваши вещи. Мама, мы возьмем Николая Степаныча, или я…
- Собирайся скорее… Возьмем… Конечно, Николай Степаныч!
Николай Степанович начал отказываться, но я уже снял со шкафа его чемодан:
- Складывайте! Обязательно!
Чемодан Николая Степановича стоял в машине, когда я вдруг вспомнил: ведь я так и не получил комсомольский билет в райкоме. Как же я уеду? А в типографии как? Ведь я работаю. Просто сесть в машину и удрать вместе с родителями?
- Мам, я сбегаю в райком, а после в типографию, - сказал я, сгорая от стыда. Как же я не подумал об этом раньше?
Я убежал, даже не дослушав ее возражений.
В райкоме комсомола было людно и шумно, как на вокзале. Открытые двери кабинетов и комнат, забитые парнями и девушками лестницы и коридоры. Все суетятся, кричат в телефонные трубки и друг другу, что-то доказывают, что-то объясняют, о чем-то просят. Но уже через несколько минут я понял, что это не предотъездная суматоха. Люди уходили на фронт и в истребительные батальоны, получали задания и какие-то документы. Здесь же выдавали винтовки и пистолеты, гранаты и бутылки с горючей смесью, плакаты и брошюры. После замерзших московских улиц, где даже на перекрестках я не встретил ни одного милиционера, все, что происходило в райкоме, вселяло надежду.
Я побывал уже в нескольких комнатах, объяснял, но все безрезультатно.
- Тебя вызовут, когда будет нужно, - сказали мне в одной из комнат.
- Без бюро райкома билет не получишь, - сказали в другой.
- Раз уезжаешь, ничего не поделаешь, - сказали в третьей.
- Слушай, не мешай работать! - прикрикнули в четвертой.
Я решился на последний отчаянный шаг - прорваться в кабинет с надписью "секретарь райкома".
Дверь была открыта. В нее беспрерывно заходили какие-то люди - с оружием и с бумагами.
Мне повезло. Когда я вошел в кабинет, секретарь райкома как раз вручал комсомольский билет маленькому парню в белом маскхалате. За спиной у парня висел автомат, и он стоял перед столом секретаря навытяжку, торжественный и не в меру строгий. Впрочем, и сам секретарь не был похож на секретаря: на плечи накинута телогрейка; ватные брюки, заправленные в сапоги; темные волосы над высоким лбом растрепаны, и ростом он, кажется, чуть ниже меня. А лицо красивое, хотя и усталое.
- Поздравляю, Женя! И смотри будь на высоте. Ни пуха тебе, ни пера.
- Спасибо, Геннадий Василич! - произнес парень, принимая билет.
- Какое спасибо! Не спасибо, а к черту надо говорить! - рассмеялся секретарь. - Пусть все у тебя хорошо будет. Не рискуй только зря.
- Спасибо, Геннадий Василич, - повторил парень и пообещал: - Не буду!
Как только парень повернулся к выходу, я протолкался к столу:
- Геннадий Василич, у меня тоже такое дело… с билетом.
- Подожди, подожди, сейчас, - пообещал Геннадий Васильевич. - Вот отпущу людей - и поговорим.
Пожилой, явно не комсомольского вида человек оттолкнул меня от стола и положил перед секретарем огромный, с неестественно длинным стволом револьвер:
- Вот, Геннадий Василич, обещал вам давеча.
- Это что же за музей, дядя Вася! И даже дарственная надпись? Блюхера? - удивился секретарь.
- Я с музеем этим всю гражданскую прошел, - не без обиды сказал владелец диковинного револьвера.
- Ну гражданскую, дядя Вася, это когда было, - Геннадий Васильевич с любопытством рассматривал оружие. - При царе Горохе такой пушкой…
- Кому давно, а кому и недавно. Вам-то, молодым, при царе Горохе, а нам - словно вчера это было. Берите, берите, Геннадий Василич, не пожалеете. Работает справно, и опять же удобно - с патронами просто. Проверял. Девятнадцать лет хранил как положено.
- Возьму, возьму. Не обижайся, дядя Вася, - согласился секретарь.
Он долго еще разговаривал с обступившими его людьми, несколько раз отрывался к телефону, уходил из кабинета и возвращался, потом вновь брал телефонную трубку:
- А сволочей надо расстреливать! Слышишь, расстреливать на месте!.. Как это "не могу"? Ну не можешь, тогда передай военному патрулю…
Отвернувшись к окну, я смотрел на пустынные улицы, по которым изредка проносились военные машины с бойцами и ящиками снарядов, с минометами и легкими пушками на прицепе.
Не забыл ли про меня Геннадий Васильевич? Когда у стола секретаря осталось поменьше народу, я вобрал в себя воздух и опять протиснулся вперед:
- Вы обещали…
- Да-да… Сейчас… - сказал Геннадий Васильевич. - Слушаю тебя. Подождите, ребята, а то человек давно ждет. Так, говори.
Я объяснил, зачем пришел в райком.
- А почему такая спешка? - спросил Геннадий Васильевич. - Ты что, уезжаешь?
Я хотел сказать, что да, уезжаю, но вдруг, неожиданно для самого себя, соврал:
- На фронт ухожу, и вот…
- По чьему направлению? По нашему?
Кажется, я покраснел. Сейчас меня уличат во лжи. Но идти на попятную я уже не мог:
- Нет, я с па… я с отцом ухожу…
И черт меня дернул, чуть не сказал "с папой"!
- Хорошо, сейчас посмотрим, - пообещал Геннадий Васильевич, подошел к двери и попросил: - Позовите-ка мне Светову!
Пришла девушка. Секретарь райкома поручил ей найти мое личное дело и принести ему. А я старался не смотреть в сторону секретаря, чтоб не выдать себя.
Наконец мое дело нашли, и Геннадий Васильевич стал читать его.
- Ну что ж. Видно, придется удовлетворить вашу просьбу, - сказал он почему-то очень официально, переходя на "вы". Потом, как мне показалось, внимательно посмотрел на меня и спросил: - Двадцать шестого, значит?
- Что двадцать шестого?
- Рождения.
- Да, двадцать шестого, - заметно заикаясь, сказал я.
- Лидочка, - обратился он к девушке, принесшей дело. - Пожалуйста, оформите товарищу карточку и билет и принесите на подпись. Да, и вставьте его в сегодняшний утренний протокол бюро.
Я жалел, что соврал. Ведь не скажи я секретарю райкома об уходе на фронт, я мог бы тут же действительно попроситься в армию или в партизаны. Сейчас на моих глазах направляли таких же комсомольцев, как я, и даже ростом меньше. А я получу комсомольский билет и удеру из Москвы как последний трус! Брошу работу в типографии - нужную, интересную работу - и поеду в безопасное место?
Я уже представлял, как рабочие типографии, которые сегодня рыли со мной траншеи на Чистых прудах, залегли с оружием на московских улицах и отбивают атаки немцев. Они бьются насмерть, защищая каждый дом и каждый метр московской земли, а я в это время качу с мамой и папой в глубокий тыл, где все тихо и спокойно. Нечего сказать, хорош комсомолец!
Нет, я не пойду сейчас за расчетом. И никуда не поеду, хотя бы меня заставили силой! В крайнем случае, скажу, что меня не отпускают с работы. И правда, меня могли не отпустить. В нашем ротационном цехе остались только женщины да старики. Теперь каждый человек дорог.
Меня позвали сначала проверить правильность заполнения учетной карточки, затем опять к Геннадию Васильевичу.
- Ну что ж, принимай билет. Поздравляю, - сказал секретарь райкома. - Подожди, подожди! Надо поговорить. Здесь, знаешь, не дадут. Пойдем-ка куда-нибудь. Поищем место потише.
Ничего не понимая, я вышел вслед за Геннадием Васильевичем. Кто-то бежал за нами, о чем-то просил секретаря, дергал его за телогрейку.
- Братцы, подождите. Сейчас вернусь, сию минуту, - обещал Геннадий Васильевич.
Потом мы приоткрывали двери разных комнат - всюду были люди - и шли дальше.
Проходя мимо двери с табличкой "для мужчин", Геннадий Васильевич пошутил:
- Хоть сюда! Кстати, подожди малость. Даже этого некогда.
Наконец мы нашли пустую комнатушку, забитую старыми транспарантами.
- Царство завхоза, - сказал Геннадий Васильевич. - К слову, сидел человек среди этой наглядной агитации, а оказался подлецом. Вот и так бывает. Понимаешь? Садись.
Я кивнул и сел в промятое кожаное кресло.
- Нет, не понимаешь! - всерьез сказал он. - Теперь, ладно, о другом. Зачем соврал? Ведь соврал? По глазам твоим сразу увидел - соврал.
- Как? - попробовал оправдаться я.
- Не темни! Некогда! Насчет фронта соврал? С папой или, как потом поправился, с отцом? Соврал? Только по-честному, по-комсомольски…
Что я мог сказать? Я молчал.
- В типографии работаешь?
- Ага.
- Так вот. - Геннадий Васильевич встал. - Билет мы тебе дали. И, думаю, правильно. Если бы не сегодня пришел, не дали бы. Сегодняшний день запомни. Ты москвич? Коренной?
- Я всегда в Москве, и родители…
- Раз москвич, тем более, - сказал Геннадий Васильевич. - На всю жизнь запомни шестнадцатое октября сорок первого. А врать больше не надо. Договорились?
Когда я прибежал во двор, мать и Николай Степанович вытаскивали из машины чемоданы.