Мечтала ли когда-нибудь она, смугленькая Надя, что очутится одна, темною ночью, в чужой стране, наполненной неприятелем, так невозможно далеко за пределами своей любимой Родины? Ей даже не верится как-то, что это точно она, Надя, скачет теперь от Гейльсберга к своему полку. Точно настоящая Надя осталась там, далеко в России, у обрыва на Каме, а это не Надя, а какое-то совсем особенное, новое существо в уланском мундире с малиновой грудью. И все же и малиновый улан, и смугленькая Надя с берегов Камы – одно лицо. Но малиновый улан побеждает смуглую девочку, и смуглая девочка стушевывается и уходит куда-то внутрь себя, в беспредельность, уступая место малиновому улану. И малиновый улан, и смуглая девочка – это единое существо о двух лицах, счастливо, безмерно счастливо, достигнув своей заветной цели… Ведь она, этот улан-девочка, уже не простой улан… Она сражалась, она билась за честь Родины… Ей удалось совершить подвиг – спасти офицера… Ее считают олицетворением отваги и в полку, и в дивизии. И эта отчаянная Гутштадтская битва, где ей пришлось видеть смерть стольких храбрых, разве не подтвердила ей, что место ее, Нади, на поле брани, среди разрывающихся снарядов, под свистом пуль и картечи?… И как хорошо и страшно это было, как чудовищно страшно и прекрасно! О, когда еще будет битва!.. Когда пойдут еще в дело они – коннопольцы?! О, хоть бы поскорее опять!..
Внезапный толчок разом прерывает течение мыслей молодой девушки. Алкид стоит на месте. Все его члены дрожат.
Надя быстро слезла с седла и, взяв коня за повод, повела вперед, низко наклоняясь к земле, в надежде увидеть дорогу. Путь шел теперь в гору, ужасную по своей крутизне, – очевидно, это был редут, покинутый неприятелем. Надя ощупью взбиралась теперь на него бок о бок с конем. Кругом царила все та же темень. На расстоянии двадцати шагов нельзя было различить ничего.
И вдруг молодая девушка запнулась за что-то, лежащее на ее пути. Толчок был слишком силен, и Надя упала у ног своего коня. Ища опоры, она протянула руку вперед и вдруг быстро отдернула ее, вся похолодев от ужаса и отвращения. Ее пальцы коснулись чего-то холодного, скользкого, неживого. Она быстро склонилась лицом почти в упор к странному предмету, и легкий крик ужаса замер на ее губах. То было мертвое тело солдата-пруссака, раздетое французскими мародерами и брошенное в кустах.
Алкид, чуя близость мертвеца, фыркал и храпел, порываясь назад. Но Надя, с трудом удерживая его за повод, быстро вскочила в седло и поскакала в гору, несмотря на все усилия коня свернуть в сторону и повернуть обратно к Гейльсбергу. Он поминутно останавливался, замедлял ход, бил задними ногами и чуть ли не первый раз в жизни оказывал полное неповиновение своей госпоже.
– Ну-ну, Алкидушка! Ну голубчик! – просящим шепотом уговаривала его Надя, с ужасом косясь в сторону мертвого тела, чуть-чуть белеющего во тьме ночи.
Но Алкид в ответ на все просьбы своей хозяйки неожиданно взвился на дыбы, словно собираясь сбросить с себя юную всадницу.
– Так вот как! – с гневом вырвалось из уст Нади, и она в бешенстве вонзила шпоры в крутые бока Алкида.
Благородный конь издал тихое продолжительное ржание. Он точно жаловался кому-то на незаслуженную обиду, нанесенную ему его госпожой. Эта жалоба бессловесного животного больно отозвалась в сердце Нади.
– Сам виноват, что не слушался доброго слова, – произнесла она все еще раздраженным голосом и, сильно натянув поводья, поскакала вперед.
Теперь Алкид уже не сопротивлялся и шел покорно туда, куда направляла его маленькая ручка его госпожи.
Вскоре где-то высоко на крутизне замелькали огни. Надя не ошиблась: это был редут. Она облегченно вздохнула и поскакала прямо к нему.
– Кто идет? – внезапно раздался тихий окрик, и несколько всадников в одну минуту окружили коня и всадницу.
– Товарищ уланского Коннопольского полка, еду из Гейльсберга! – бойко отрапортовала Надя, обрадовавшись присутствию людей.
– В полк? – переспросил тот же голос, зазвучавший, однако, нотами удивления. – Но твой полк остался далеко позади тебя, а впереди находятся неприятельские редуты. Хорошо, что наскочил на нас, приятель, а то не миновать бы тебе французской пули!
И, сказав это, невидимый всадник дал шпоры коню и в сопровождении своего маленького отряда помчался по дороге к Гейльсбергу. Надя снова осталась одна под покровом леса и ночи, в ста шагах от неприятельских позиций, огоньки которых так гостеприимно манили ее.
Девушка вздрогнула и перекрестилась. Она разом поняла, что была на волосок от смерти. Само провидение, казалось, оберегало ее. И вдруг густая краска раскаяния и стыда залила ее лицо и шею.
Алкид оказался гораздо более чутким, чем его госпожа. Недаром же так упрямился он, чуя близость смертельной опасности. А она так жестоко, так бессердечно обошлась с ним, таким чутким, умным, благородным!..
– О, Алкид! Мой дорогой, незаменимый, простишь ли ты свою глупую хозяйку? – вырвалось искренним порывом из груди Нади, и она, обняв руками стройную шею коня, прижалась к его горячему уху долгим поцелуем.
Тихое радостное ржание было ответом Наде на ее задушевную ласку.
Теперь уже Алкид не нуждался ни в поводе, ни в понукании. Как вихрь несся он, повернув обратно, унося на своей спине юную всадницу по гейльсбергской лесной дороге.
Через полчаса Надя была на месте. Она подскакала как раз в ту минуту, когда полк снимался со старых позиций и шел на новые. Едва только полумертвая от бешеной скачки Надя подлетела к своему эскадрону на взмыленном коне, как перед ней, словно из-под земли, выросла мощная фигура ее дядьки-вахмистра.
– Ишь тебя все носит, разбойник! – заворчал на Надю бравый Спиридонов. – В этакое-то время, когда все окрестности кишат врагом, он себе преспокойно разгуливает ночью. Да скажи ты мне на милость, парень, тошно тебе, что ли, жить на свете, а? То посреди штыковой резни коня своего отдает, то еще отчаяннее что придумывает. Помяни ты мое слово: не снести тебе буйной головушки, барчонок… Право слово, не снести. Взгляни на приятеля, – кивнул он в сторону чинно ехавшего, словно на ученье или на параде, Вышмирского. – Ведь и он молод, и ему тоже отличиться хочется, а ведь не мечется как угорелый, как шальной какой, прости ты меня, Господи…
А Надя на эти речи только усмехнулась в ответ.
Быть как Вышмирский? Стоять на месте, когда кругом бьются насмерть, когда кровь льется ручьем, родная русская кровь! О, никогда, ни за что в мире! Пусть ей, Наде, не снести ее буйной головушки, как говорит Спиридонов, так что ж? Если голова эта нужна милой Родине – она, Надя, сложит ее хоть сейчас под ударом первых же неприятельских сабель!
Новый восторженный порыв охватил все существо отважной девушки.
– Знаешь, Вышмирский, – со смехом обратилась она к приятелю, – я чуть не наскочил сейчас на неприятельскую траншею… За свою принял…
– Нет ничего удивительного! – пожав плечами, отвечал бледный, заметно спавший с лица за все эти кровавые дни Юзек. – Нет ничего удивительного, Дуров… Если бы ты вскочил в самый ад, в пекло и вернулся бы оттуда обратно – и это бы, признаться, ничуть не поразило меня…
– Ха-ха-ха! – весело смеется Надя, и ее разом охватывает самое искреннее веселье… – "В ад, в пекло", – говоришь ты. Да разве это не ад – и Гутштадт, и Гейльсберг?… Ах, Юзек, Юзек, если существует на свете Вельзевул, князь ада, то, я уверен, он живой портрет и прототип Наполеона.
И снова звенит ее смех, заразительный, детский, звонкий, а кругом сосредоточенные, хмурые лица. На нее поглядывают косо, сердито, враждебно.
– И в самом деле, чего расходился, чего заливается этот странный юный мальчишка? – недоумевают бравые лихачи уланы. – И то сказать – ровно шальной какой: то в огонь на штыки, на смерть лезет, прямо черту в зубы, а то заливается, хохочет словно полоумный… Совсем, надо полагать, особенный парнишка… Несуразный. А храбр как лев, этого отнять него нельзя.
И лица улан мало-помалу проясняются при воспоминании об этой храбрости диковинного парнишки. А тот уже перестал смеяться и едет снова безмолвный и спокойный, с серьезным, сосредоточенным взором больших черных глаз.
Глава VII
Ефрем Баранчук. – В лесу
Маленькой мелководной прусской речонке Алле выпала значительная историческая роль. Она разъединяет две великие армии и составляет единственную преграду для двух страшных лавин, готовившихся ворваться одна в другую и слиться в одно целое, роковое, кровавое целое, в бесчеловечном адском бою.
По одну сторону Алле стоит французское войско с самим великим Наполеоном во главе, с этим гением, покорившим со всеми его первыми маршалами и генералами – Мюратом, Данном, Леграном, Сультом и другими – уже одну половину мира, мечтающим покорить и другую.
По другую сторону – наши войска с союзниками-пруссаками, под командою Беннигсена, недавнего победителя при Прейсиш-Эйлау, теперь немощного и больного, измученного бессонницей старика. Тут же Багратион, Платов, Горчаков – все лучшие вожди русского войска. Но их мужественные лица сосредоточенны и рассеянны сегодня. Беннигсен – болен. Главнокомандующий – болен. Он не может явиться перед фронтом, чтобы вдохнуть новую отвагу в мужественные груди русских солдат.
А там, на противоположном берегу, не только маршалы, там сам полководец-император объезжает полки, приветствуя свою старую и молодую гвардию. С русского берега Алле видна нарядная группа всадников, медленно и торжественно объезжающих войска. Среди блестящих золоченых камзолов маршалов и генералов Франции находится увенчанный пушистым плюмажем на шляпе новопроизведенный вице-король Неаполитанский Мюрат, сын трактирщика, из простого рядового ставший маршалом Франции. Но больше всего выделяется полная, приземистая фигурка в расстегнутом сюртуке, с характерным горбоносым профилем, в простой скромной треуголке. Этот человек, с заметно отросшим брюшком, с орденом Почетного легиона в петличке, – это Наполеон, сам Наполеон, победитель Австрии, Италии, Испании, Египта, Индии, повергший к своим ногам многие сильные государства Европы. Многие, однако не все. Но он мечтает покорить их все и сделать из них одну общую всемирную Францию, этот толстый человечек, объезжающий свои войска. Его мечты так дерзки и отважны! Недаром же он из ничего стал императором, он, сын простолюдинки-корсиканки, он, шутя захвативший в свои пухлые маленькие руки престол и корону Франции, он, возложивший на свою характерную голову железный Ломбардский венец, он, перед кем склонились короли и сам Папа! Он вправе считать себя гением и полубогом. Над его головой сияет яркое солнце – солнце победы и славы, славы, о которой простой смертный не дерзнул бы мечтать. И, объезжая свои ряды, император-полководец улыбается, счастливый своей уверенностью в победе…
Сегодняшний день сам по себе велик по своему значению. Сегодня блестящая годовщина битвы под Маренго. И это должно принести счастье его французским полкам.
– Солдаты! – звучит энергичный голос вождя-императора. – Моя храбрая гвардия, мои гренадеры, я буду смотреть на вас – сегодня день счастья и победы, знаменитый день Маренго, солдаты! Будьте же достойны его!
И молодая и старая гвардия, знаменитые наполеоновские гренадеры – все это смешалось в одном сплошном стихийном реве.
– Vive l'empereur! Vive Napoléon! – несется крик со стороны французов.
А на русском берегу идет тихое и мирное подготовление к бою. Солдаты, получившие свою обычную порцию у котлов и пропустившие чарочку, веселы и спокойны, несмотря на бессонную тревожную ночь, проведенную в виду неприятеля. Спокойны и коннопольцы и с веселой сосредоточенностью готовятся к бою. В лейб-эскадроне, где находятся два юных товарища, Дуров и Вышмирский, солдаты выглядят сегодня как-то особенно бодро и весело.
– Что, Иванков, – говорит старый вахмистр Спиридонов молоденькому фланговому, – небось теперь смеешься, а как зажужжит "она", притихнешь, братец, кланяться учнешь!
– Ни в жисть не учну, дядюшка Савельич… Лопни утроба, ни в жисть!.. – бойко отзывается курносенький, весноватый солдатик. – Коли кому от "ей" на роду смерть написана, так уж кланяйся аль нет, все одно жиганет.
– А ты думаешь, что тебя-то как раз и жиганет? – не унимался бравый вахмистр, подмигивая собравшимся вокруг него солдатам на весноватого Иванкова.
– Мне умирать никак еще не можно, – весело отвечает тот, – у меня жёнка молодая в деревне осталась и детки… Четверо деток… Ей-богу, не можно мне умирать, Савельич.
– Эх, дурень! – рассмеялся Спиридонов. – Что говоришь-то! Да нешто спросит "она", можно али не можно! – передразнил он Иванкова. – Пуле да ядру, брат, не закажешь…
– И то, не закажешь, дядюшка Савельич, – покорно соглашается тот. – Оно как тебе начальство – все едино, велит помирать – помрешь.
– То-то, помрешь! А то "не можно"… Вздумает тоже! – заворчал вахмистр. – И все-то вы такие несуразные, как я погляжу, – обводя презрительным взглядом скучившихся солдатиков "из молодых", произнес он и вдруг разом вытянулся в струнку, завидя подходящего к группе Галлера.
– Где товарищ Дуров, Савельич? – спросил ротмистр, ласково кивая на приветствие солдат.
– Сейчас кликну, ваше высокородие, – отозвался вахмистр, и в тот же миг по цепи послышался оклик, повторенный один за другим многими солдатскими голосами:
– То-ва-рищ Ду-ров, к эс-ка-дронному!
А через пять минут Надя уже подходила к ожидавшему ее ротмистру.
"Как он молод! Как молод, совсем еще дитя, ребенок! Но враг не посмотрит на эту молодость, и…" – с легким содроганием в сердце мысленно произнес Галлер, когда юный уланчик стал перед ним навытяжку в ожидании приказаний.
– Мой друг, – сказал с заметным волнением ротмистр, – я должен еще раз предупредить тебя: не в безумной удали суть дела. Можно, и не влезая в самое пекло боя, быть смелым и храбрым солдатом. Побереги себя. Будь благоразумен. У тебя все еще впереди. И отличия, и слава, и самая жизнь. Ты достаточно зарекомендовал себя под Гутштадтом. Ведь твой геройский подвиг принят во внимание. Будь же осторожнее, мой друг! Твоя жизнь нужна Родине…
Он еще хотел что-то прибавить, но в эту минуту к ним на взмыленном коне подскакал адъютант Горчакова с приказанием как можно скорее переходить в брод Алле.
Уланы быстро замундштучили коней, вскочили в седла, и через несколько минут их передние ряды резали мутные воды жалкой прусской речонки. За ними перебрались другие войска, артиллерия с тяжелыми орудиями и молодецкая пехота, сверкая грозными штыками, так излюбленными и прославленными самим Суворовым.
Князь Горчаков, командовавший всем правым флангом, по приказанию Беннигсена двинулся своим крылом на левое крыло французов, которым предводительствовал Ланн. Теперь уже ничто не разделяло две великие армии. Речонка Алле осталась далеко позади. Впереди расстилались широкие фридландские поля, засеянные изумрудными хлебами, мирные доселе поля, занявшие, однако, кровавое место на страницах всемирной истории.
3 июня, еще задолго до рассвета, загрохотала первая вестовая пушка на французских позициях, за ней вторая, третья, и бой начался, ужасный по своим роковым последствиям Фридландский бой.
Стоном стонет земля от рева и гула орудий. Поминутно взрываются белые хлопья гранат, и изумрудные поля, чуть поросшие молодыми весенними злаками, окрашиваются ярким рубиновым цветом, таким роковым, кровавым… Точно гигантская коса проходит по рядам сражающихся и скашивает одним взмахом все, что есть лучшего в войске.
Русские дерутся как львы. Но французы им не уступают. Они тесным кольцом окружают левое крыло союзников, обойдя его в тыл. Теперь атакованный Ланн превратился в атакующего. К нему пришли на выручку лучшие силы французской армии.
– Vive l'empereur! – вырывается стоном из самого жерла этой силы.
Но этот крик, заглушаемый пушечного пальбою и треском поминутно разрывающихся гранат, едва доходит до слуха русских. У них своя сила, свой девиз, свое слово, родимое, близкое, с которым не страшно, не жутко умирать.
– За царя-батюшку! За Русь святую! В штыки, братцы! – слышится чей-то нервный, надсаженный от усилия голос.
И при звуках этого голоса, близкого, родимого, солдаты воспрянули духом. Питомец Суворова, ученик его и общий любимец, Багратион ведет их за собою. Имя Багратиона хорошо известно русскому солдату. С ним и умирать не страшно.
– Веди, батюшка, на победу, на смерть – все едино!.. – И идут, сомкнувшись длинными рядами, умирать за честь Родины молодцы пехотинцы, плечо к плечу, нога в ногу…
– Ура! – отчаянно гремит их предсмертное приветствие.
Да, предсмертное… Против них целое море, целая лавина… К вечеру вождь-император сосредоточил здесь, на берегах Алле, около 85 тысяч войска под командой уже было побежденного Ланна. Можно ли бороться против них мелкой, ничтожной горсти храбрецов-героев?
– Отступать! Отступать! – проносится похоронным звуком над разрозненными, окровавленными рядами русских.
Сам главнокомандующий приказал отступать. По всему фронту скачут адъютанты, запыленные, полуживые от истомления, чуть держась в седле.
"Отступать! Отступать!" – вот оно, роковое слово. Горчаков, бледный и взволнованный, не отрывая от глаз подзорной трубы, стоит среди своих адъютантов и ординарцев, и лицо его сводит судорогой. А подле него какой-то прусский генерал-союзник с трясущейся челюстью лепечет что-то, указывая вперед.
Битва проиграна… Русские отступили…
И вдруг чей-то резкий, отрывистый крик несется с казачьим гиканьем, несется по полю.
Что это? Или глаза обманывают князя?