Домашний совет - Анатолий Алексин 2 стр.


На этом совет в больничной палате закончился. Но. какие бы потом между много и братом ни возникали конфликты, последним и главным козырем Владика всегда была фраза: "Я потерял из-за тебя целый год жизни!"

Мы стали сидеть за одной партой, словно в одном автомобиле, водителем которого был Владик Он был облечен и непререкаемой властью ГАИ, ибо сам определял правила движения и собственной безопасности. На уроке я не смел раньше него поднять руку, даже если был в силах ответить на все учительские вопросы. Я не сдавал уже законченные и проверенные контрольные работы, пока не сдавал он. Если меня выдвигали в совет отряда, я требовал, чтобы Владика выдвинули в совет дружины.

Учителя объясняли это "удивительным братством" братьев Томилкиных. На родительском собрании было сказано, что мама и папа должны поделиться опытом воспитания такой "согласованности поступков и чувств". Но все обстояло гораздо проще: я боялся обогнать его хоть на шаг.

* * *

Покидая наш последний домашний совет, я мысленно цитировал высказывания Ирины. Очень способная к физике и математике, она всякий раз как бы доказывала, что и психология должна называться "точной наукой": оценки людей звучали как физические и математические правила, не подлежащие обсуждению.

– У одного человека походка естественная, а у другого придуманная, им самим выработанная, – утверждала она. – И если автор такой походки имеет сильную волю, он заставляет окружающих поверить в нее и даже ей подчиниться.

Я подчинился походке Владика.

* * *

Ирина была права, когда говорила, что восторги моего брата распространялись лишь на то, что было его личной собственностью. Так как природа и люди персонально Владику не принадлежали, он имел к окружающему миру массу претензий. Чтобы заслужить его хорошее отношение, надо было поспешно стать двоечником, приобрести отталкивающую внешность и жить в тяжелых домашних условиях. Если же моего брата кто-нибудь раздражал, значит этот человек обладал достоинствами или вещами, которых у Владика не было, но которые он хотел бы заполучить.

Когда мы были в третьем классе, его недовольство обрушилось на сидевшего впереди нас Петю Кравцова. Истинный порок Пети состоял в том, что у него была толстая многоцветная шариковая ручка, похожая на модель ракеты. Внешне она была золотой и стоила, как с придыханием сообщил Владик, очень дорого. Одна эта ручка магнитом притянула к Пете столько разных изъянов, что неясно было, как они умещались в его невместительном, хрупком теле, в его белобрысой голове с простодушным, стриженым затылком.

Владик стал самозабвенно копить деньги. Я понял, что он хочет купить ракетообразную ручку, из боеголовки которой выскакивали разноцветные стержни.

– В ларьке есть почти такая же… но дешевле, – сказал я.

– Дешевое дороже обходится! – оглядевшись по сторонам, открыл мне житейскую тайну Владик. – В магазинах надо покупать, а не в ларьках!

Источником наших нетрудовых доходов были только школьные завтраки. Владик неожиданно стал ласковым и попросил меня немного поголодать. Не в одиночестве, а на равных основаниях с ним… На равных! Мама была бы в восторге.

Пятерку мы наконец скопили. Мне, третьекласснику, она представлялась огромной суммой. Не хватало еще двух рублей.

И надо же было, чтоб как раз в это время исполнилось пятьдесят лет члену-корреспонденту Савве Георгиевичу! Утром, в день юбилея, мама попросила меня по дороге из школы послать телеграмму на адрес научно-исследовательского института. Там вечером устраивали торжественное чествование Саввы Георгиевича.

– Пошлем сами, – сказал отец.

– Она может прибыть первой. Это нескромно. А так придет часам к шести. В семь ее зачитают… У тебя, Санечка, хороший почерк. Напиши поясней, чтобы на почте не перепугали. Вот тебе текст и деньги.

Владик умел заискивать ровно столько времени, сколько ему нужно было для достижения цели. На первой же переменке он попросил:

– Дай два рубля… И у меня будет ручка. Сегодня! Могут расскупить. Понимаешь? – Он проглотил слюну, будто ручка была съедобной. – Для телеграммы и рубля хватит.

– Откуда тебе известно?

– Балбес ты, Санька! – нежно, так как деньги были ещее у меня, упрекнул Владик. – Разве я не знаю, сколько стоит одно простое слово и сколько одно срочное? Он всегда интересовался "что почем". Если ему приносили подарок, он даже у гостей спрашивал: "Сколько вы заплатили?" В связи с этим мама посвятила один наш семейный совет проблемам этики общения с гостями. – На рубль, знаешь, сколько можно высказать разных слов! – донимал меня Владик.

– А сдача? Он нервно подергал носом.

– Скажем, что в столовой проели. Мама будет очень вольна. Дай, а? Дай два рубля.

– А ты не ошибаешься? Правда, хватит?

– Не веришь мне?!

Я не верил ему. Но он, как говорил отец, мог и желе-бетонный столб склонить в свою сторону. Буквы представляли для меня в ту пору такой же интерес, как руль для начинающего водителя. Я их не писал, а Именно выводил. Они получались круглыми, как затылок Пети Кравцова. На адрес и звания Саввы Георгиевича у меня ушел почти весь голубой бланк.

–Ты возьми другой бланк. И склей их… Будет телеграмма с продолжением, – посоветовала женщина, умиленно наблюдавшая, как я вырисовываю свои круглые буквы.

Я склеил.

Девушка, принимавшая телеграммы, не отвлекалась на лица, которые возникали в ее окошке. Она общалась только с чернильными строчками. Каждое слово она пронзала своей самопиской. Подведя вверху бланка какой-то итог. она назвала сумму, которую я должен был уплатить. Нетерпеливо коснулась рукой стеклянного блюдечка и, ощутив пустоту, взглянула на меня.

Мой подбородок едва дотянулся до ее строгого взора. Девушка смягчилась и повторила сумму.

– У меня… рубль, – растерянно сообщил я. Она опять стала как бы насаживать на самописку каждое мое слово.

– На рубль можно передать только адрес, фамилию, имя, отчество… И все, что тут к ним прилагается. Чинов-то у него на три строчки! И вот это можно… – Она подчеркнула: "Поздравляем днем рождения Томилкины".

– Как раз тридцать три слова! – сказала девушка.

– "Поздравляем днем рождения"?

– Ну да. А то, что он такой-растакой… на это рубля не хватит.

– Может быть, адрес сократить? – предложил я.

– Не дойдет.

– А если чины?

– Не советую: может обидеться!

– Что же… теперь?

– Как говорится, подсчитали – прослезились. А родители-то где были? – спросила она.

– Утром на работу ушли.

– Я не в том смысле. В общем, решай… Видишь, очередь!

Женщина, рекомендовавшая склеить два бланка, пожалела меня:

– Ничего, мы не торопимся.

– Что же будем делать? – Девушка за стеклом уже постукивала пальцами по моему тексту, который был весь в точках от ее подсчетов, словно засиженный мухами.

– Ты не расстраивайся, – посоветовала она, – тут всё самое важное сказано: "Поздравляем". И с чем поздравляют ясно. Давай свой рубль.

Я протянул.

– Да не волнуйся: все ясно-понятно.

На улице у меня от чистого весеннего воздуха родилась мысль: пулей домчаться до дому, отобрать у Владика деньги и послать другую телеграмму, в два раза большую. Я стал разбрызгивать мелкие лужи, думая почему-то о том, что вот в такой же беззлобно-дождливый день, пятьдесят лет назад, родился Савва Георгиевич, чины и звания которого не умещаются теперь на трех строчках. Уже тогда я не упускал случая пофилософствовать о жизни и смерти.

Савва Георгиевич жил в нашем подъезде, на четвертом этаже. Мне было жаль его, всеми почитаемого и обожаемого, потому что за полгола до юбилея, прямо в лифте, умерла от инфаркта его жена. С тех пор Савва Георгиевич в лифте не ездил, а, громко дыша, отдыхая на каждой площадке, поднимался домой пешком. Говорил, что так именно надо тренировать сердце.

Жена Саввы Георгиевича в течение долгих лет предоставляла ему возможность заниматься только наукой. "Она ухаживала за ним, как за ребенком", – говорили в нашем подьезде. Он и напоминал после ее смерти заблудившегося или брошенного ребенка.

Мне казалось, что Савва Георгиевич состоял только из головы: все остальное как-то не имело значения. Я бы даже затруднился сказать, высоким он был или нет. Только голова… Здесь уж все было значительно: глядящие не вокруг, а внутрь, в себя самого, глаза, мятежная шевелюра, в которой перемешались рыжее воспоминание о молодости и седина, лоб, который можно было изучать как географическую карту.

– Бери его голову – и на постамент! – говорил отец, который был влюблен в Савву Георгиевича. – Вполне годится для памятника под названием: "Мысль". Или: "Личность".

"Вот в такой же обыкновенный день родилась эта личность!" – думал я, разбрызгивая мелкие лужи.

Что же касается Мамонта, то после несчастья, постигшего Савву Георгиевича, это слово в доме научных работников больше не употреблялось.

Владик открыл мне дверь. Денег у него уже не было – у него была многоцветная самописка, похожая на ракету.

– А что такое? – с наивным недоумением спросил Владик.

– На телеграмму не хватило…

– Ты мог и не давать мне этих двух рублей, – сказал Владик. – Я ведь не заставлял тебя. Я попросил… И ты мне сам дал. Так что не ищи виноватого.

Он думал лишь о том, кто будет прав, а кто виноват, – до отца с мамой и до Саввы Георгиевича ему не было никакого дела.

Потом он нервно подергал носом и предложил:

– Давай ляжем пораньше. Они вернутся часов в двенадцать. А до утра уже все испарится!

Но наши родители вернулись довольно скоро.

– Вечер кончился? – спросил я.

– Для нас да, – ответила мама.

Поставила на пол в коридоре мокрый зонтик, похожий на присевшую летучую мышь. И тут же созвала внеочередной домашний совет.

– Почему ты не ограничился одним только адресом? – спросила она у меня.

– А что такое? – поинтересовался Владик. Мама как председатель обратилась к отцу:

– Ты хочешь сказать?

– Пока нет.

– Тогда я расскажу. Саня сегодня просто унизил… я бы даже сказала, опозорил нас всех. Всю нашу семью!

– Где опозорил? – продолжал недоумевать Владик.

– Перед сотнями людей. Перед всем коллективом! Владик изумился:

– Чем опозорил? Его же там не было!

– Тебе, Владик, и в голову не придет… ты не сможешь себе представить, что случилось на юбилейном вечере.

Владик подпер кулаками голову и с недоуменным любопытством приготовился слушать.

– Ты сам-то ничего не хочешь нам объяснить? – обратилась мама ко мне, соблюдая демократические традиции и давая мне возможность стремительным, чистосердечным признанием хоть немного сгладить вину.

Я этой возможностью не воспользовался.

– Собрался весь институт, – стала излагать мама. – представители академии, министерств и даже гости из других стран. Работы Саввы Георгиевича известны за рубежом! Вступительное слово, приветствия… Ну, конечно, цветы, адреса в папках. Наконец, директор института стал зачитывать телеграммы… Одни восторгаются, другие тоже вос-торгаются, но с чувством юмора, третьи пишут до того трогательно, что комок не покидал мое горло. И вдруг: "Поздравляем днем рождения…"

Мама не могла усидеть. Вскочила, зачем-то зажгла плиту.

– Все знают, сколько Савва Георгиевич сделал для нас! – Она повернулась ко мне:– Хоть бы ты и фамилию нашу сократил, скрыл бы ее. Так нет, председатель на весь зал объявляет подпись: "Томилкины". Подписались под собственным позорищем. С ума можно сойти! Мама воздела руки к потолку, потом, вопрошая, протянула их в мою сторону. Владик погрузился в раздумье.

Мама вновь обратилась к отцу:

– Ты готов?

– Пока нет.

– А когда же?

– Потом.

Мама оттягивала разговор о деньгах: ей трудно было обвинить меня в воровстве. Но и избежать этой темы она не могла.

– У тебя было три рубля. Куда ты их дел? – В ее голосе зазвучали следовательские нотки.

– А Савва Георгиевич обиделся, да? – попытался увести разговор в сторону Владик.

– Я послала ему записку в президиум: "С телеграммой получилось недоразумение".

– Значит, недоразумения уже нет, – сказан отец.

– А зал? А весь институт? Люди переглянулись… – Мама встала и погасила плиту. – Вместо того чтобы успокаивать меня, ты бы лучше выяснил истину.

Это была наибольшая резкость, которую мама когда-либо позволяла себе по отношению к отцу: значит, мой поступок потряс ее.

Домашний совет на кухне продолжался часа полтора.

После очередного маминого обращения к отцу: "Ты, Василий, ничего не хочешь сказать?" – он медленно и твердо, без своей грустной улыбки произнес:

– Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.

Иногда отец обращался ко мне с такими словами: "друг мой". И это не звучало высокопарно.

Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.

В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.

Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.

Мы услышали Савву Георгиевича.

– А где старшее поколение?

– На кухне, – ответил Владик.

По гусарской интонации, которой никогда прежде не было у Саввы Георгиевича, мы поняли, что член-корреспондент выпил.

Он появился в дверях, прижимая к себе обеими руками необъятный букет, который напоминал клумбу, "скомбинированную" из разных цветов. С плаща и мятежной шевелюры стекала вода.

– На улице все еще дождь? – заботливо и тревожно спросила мама.

– Люблю грозу в конце апреля! – чужим бравым голосом ответил Савва Георгиевич. – Сделал два шага от машины до подъезда – и вот…

–А где подарки, адреса?

– Остались в кабинете. Их привезут. – Он протянул маме свою разностильную клумбу. – Это вам, Валентина Петровна.

– За жуткую телеграмму? Да что вы!

Мама спрятала руки за спину. Потом сильно, в отчаянии прижала уши ладонями к голове. Волнуясь, она обычно не знала, куда девать свои руки.

– Василий Степанович, уговорите супругу! У меня супруги уже нет и цветы нести некому. Кстати, насчет телеграммы…

Мама оставила свои уши в покое. А чтобы Савва Георгиевичу было удобнее говорить, приняла от него цветы.

– Почему вы ушли? В своем заключительном слове я, как полагается, всех поблагодарил. Но особенно вашу семью за ту добрейшую телеграмму, которую получил рано утром.

– Но мы… не посылали!

Не отвечая маме, Савва Георгиевич миновал эпизод с телеграммой, а заодно и наш коридор. Он проследовал дальше, в комнату. Там он облегченно вздохнул, чересчур ясно давая понять, что поздравления и признания в любви притомили его: в результате банкета он все делал немного "чересчур".

– А о том, что воспринимаю все как аванс на будущее, я не сказал. Во-первых, терпеть не могу авансов: они создают фактор обязанности, который отягощает и мешает в работе. Ну а кроме того, кто знает, на какое будущее он может рассчитывать? Жена была из семьи долгожителей, и я уповал на ее гены… Что в жизни сделано, то сделано, а будущее, авансы…

– Савва Георгиевич, вам всего пятьдесят! – воскликнула мама.

– Это мало или много? Добролюбову бы показалось, что много, а Льву Николаевичу, – что мало.

– Ученые живут дольше писателей, – ответила мама. – Как правило…

– В том-то и дело, что нету правил! Но действительно, живут дольше… Потому что рациональнее!

Наверное, Савва Георгиевич произнес слово, похожее по смыслу, но другое. Иначе бы я, третьеклассник, не понял.

– Не знаю ни одного ученого, который бы погиб на дуэли! – заявил он.

– Снимите плащ, – попросила мама. И стала помогать ему.

Он увернулся:

– Неужели вы предложите мне пить чай? Я сегодня уже напился.

Конфликт с телеграммой формально был исчерпан. Но психологически нет… Мама не могла успокоиться. Срок давности не приносил мне прощения. Когда мы оставались вдвоем, она испытывала меня долгим вопрошающим взглядом.

– А если бы Савва Георгиевич со свойственной ему тонкостью не спас репутацию нашей семьи? Ты бы тоже молчал? Его находчивость ликвидировала болезнь, но не устранила причин, от которых она возникла. И может возникнуть впредь!

Душевные качества Саввы Георгиевича противопоставлялись моим: он спасал, был благороден, а я подводил, у меня не хватало воли сознаться.

Владик давал мне советы так, будто сам уже не имел к истории с телеграммой ни малейшего отношения:

– Еще немножечко продержись. Люди все забывают. Но постепенно… Уедем в лагерь, и мама будет спрашивать только о том, как нас там кормят.

– А если она будет помнить об этом до шестидесятилетия Саввы Георгиевича?

– Какой ты балбес! Люди все забывают. Вот у нас с тобой были две бабушки, а теперь их нет. Разве мама и папа продолжают рыдатъ? А тут какая-то телеграмма… Балбес ты, Санька!

Отец жалел меня:

– Может быть, тебе станет легче, если ты поделишься с мамой? Откроешься ей? Хотя я уверен, что ты не мог совершить ничего дурного… сознательно.

– Спасибо.

– Ты сам поселил во мне это доверие.

Поселил!

У мамы в душе для такого доверия жилплощади не оказалось: в ней, наоборот, поселились сомнения. С воспитательной целью она давала мне крупные денежные суммы: просила уплатить за квартиру, за свет и газ. Я приносил квитанции. Потом она поручила мне подписаться на газеты и журналы. Я снова принес… Я также не ограбил сберкассу, находившуюся в доме напротив, и не отнес в букинистический магазин многотомные собрания сочинений. Мама начала успокаиваться.

– Вот видишь! – сказал Владик. – Все забывается.

Многоцветной самопишущей ручкой брат дома не пользовался: откуда бы он ее взял? И в школе не пользовался, чтобы я забыл о ней, поскольку все забывается. В двух ящиках письменного стола, которые близнец запирал на ключ, хранились, словно в копилке, коробки, коробочки, банки. Он и самописку сунул туда.

– Паста высохнет, – предупредил я.

Перед нашим отъездом в лагерь мама, давая мне последние наставления, сказала:

– Пусть этот эпизод останется нераскрытой загадкой. И никогда не будет иметь продолжений! Но считать, что его вообще не было, я, увы, не смогу. Ты знаешь, мы с папой имеем немало претензий к Владику. Но он бы, мне кажется, не мог сделать шаг, угрожающий репутации дома. Ведь правда? Я промолчал.

– А если бы сделал, не смог бы оставлять нас в неведении. Пощадил бы меня!

Она взглянула мне в глаза с последней надеждой.

Я твердо пообещал, что буду спать днем и не буду далеко заплывать, о чем она тоже просила в то утро.

Когда мы учились в восьмом, появилась Ирина. Новенькие ведут себя тихо. Но при виде Ирины притих весь класс: мальчишки от волнения, а девочки и Владик от зависти.

– Работает под Кармен, – съехидничал он. Но ей не нужно было "работать": сама природа создала ее похожей на героиню литературного произведения, которую почти все знали по произведению музыкальному.

Савва Георгиевич уверял, что "вступать в конфликт с природой не следует". Ирина и не вступала: в ушах у нее были серьги, притягивавшие к себе испуганные взгляды учителей, а к щекам, как в знаменитой опере, прижимались черные, смоляные завитки.

Назад Дальше