- Зря Зоечка ушла, - сказал Нечаев, разглядывая дамские часики на своей ладони. - Разреши ей преподнести подарок, старший сержант? На ее ручке эти часики заиграют. Можно взять?
- Бери, если примет подарок.
- Смотри ты, какое дело с собой возят! - проговорил Рубин, засопел. - Гондон даже в запасе.
- А, одни шмотки! - сказал досадливо Уханов и откинул саквояж в угол землянки. - Не те трофеи. Ладно. Половину жратвы нам, половину Зое на раненых.
Брезгливым движением руки он отшвырнул в сторону все, кроме фляжки, бритвы, колбасы и хлеба в целлофане, потом сорвал целлофан, вынул финку из ножен.
- Шелковое, чтоб воши не держались, - сказал Рубин, хозяйственно щупая грубыми пальцами немецкое белье, и широкое лицо его изобразило ожесточение. - Вот оно как, а!..
- Ты о чем, Рубин? - спросил Уханов.
- Вот он как готовился - белье шелковое, все учел. А мы - все легко думали!.. По радио: разобьем врага на его территории. Территория! Держи карман…
- Дальше, дальше, Рубин, - поднял светлые глаза Уханов. - Говори, что замолчал? Давай, давай, не стесняйся!
- А ты, Рубин, видать, нытик и паникер, - вскользь заметил Нечаев и тут же прыснул смехом. - Это что еще за картинки? - Взял футляр с картами, пощелкал по футляру - атласные карты выскользнули на ладонь. - Салака ты, Рубин. Скрипкой ноешь. Что ты в своей деревне видел? Коровам хвосты крутил?
- Врешь! Не хвосты крутил, конюх я колхозный, - озлобляясь, поправил Рубин. - А в жизни я то видел, что тебе и в зад не кольнуло! Когда ты на лодках своих клешами мотал, меня до смерти об войну ударило! За один раз всю мою жизнь свихнуло. Зверем ревел, ногтями двух дочек своих махоньких после бомбежки из земли откапывал… да поздно! В петлю лез, да злоба помешала!..
Уханов вприщур взглянул на Рубина, финкой разрезая копченую колбасу. Нечаев бросил на брезент карты. Здесь были парные голые валеты и обнаженные парные дамы в черных чулках, в черных перчатках, тесно сплетенные в непристойных, противоестественных позах: бородатые, мускулистые, как борцы, короли держали на коленях прижавшихся к ним нежных мальчиков с ангельскими ликами и ангельскими улыбками. Это не могло быть картами, но это были все-таки карты, несколько захватанные, затертые по краям, тем не менее невозможно было представить, что в них играли за столом.
- Тьфу, мозги набекрень! После этого ничего не захочешь- бред бешеной медузы! Хорошо, что Зоечка вовремя вышла. Не для женских глазок. С ума сойти, что делается!
- Все бабы у тебя в голове! - Рубин побагровел. - Кому война, а кому мать родна!
Нечаев собрал карты, кинул их в угол, вытер ладони о шинель, точно очищаясь от чего-то липкого, скользкого, потом взял парабеллум, откинулся спиной к стене землянки, сказал:
- Ты, Рубин, можешь считать меня хоть чертом, люблю баб… Но у меня тоже к себе счет есть. Братишку моего старшего в сорок первом убило. Под городом Лида. Я и тогда думал: война неделю продлится. Нажмем - и в Берлине во главе с маршалом Ворошиловым на белом коне. Оказалось… до самой Москвы шпангоуты нам на боках пересчитывали. - Нечаев поиграл парабеллумом. - Согласен - второй год потеем. Но Сталинград, Рубин, - это вещь. Пять месяцев фрицы наваливались, наверняка уже шнапс за победу пили, а мы им шпангоуты мять начали.
- Начали! - передразнил Рубин. - Начали, да не кончили! А сегодня что он сделал: у нас не прорвал, так стороной танками обошел! Значит, опять его силу не учли? И сидим тут - ровно мыши отрезанные, а он небось на танках к своим в Сталинград прет и над тобой похохатывает!
- Брось, брось, похохатывать ему не приходится, - обиделся Нечаев. - Мы тоже танков его нащелкали - зарыдаешь! Носовых платков не хватит. Кальсоны на платки придется драть.
- Сам ты кальсоны! По какой такой причине обрадовался немецкой железке? - крикнул Рубин Нечаеву. - Трофею обрадовался?
- А что? - сказал Нечаев. - Парабеллум у немцев - будь здоров!
Рубин встал, коротконогий, квадратный, обегая землянку налитыми кровью глазами, страшный в раскрытой злобе ко всему - к войне, к этому шелковому немецкому белью, к этому бою, к окружению, к Нечаеву. И, порываясь к выходу из землянки, подхватив с земли карабин, прибавил крикливо в сторону Уханова:
- Чтоб трофеи я эти ел? С голода околею - в рот не возьму!..
- А ну, Рубин, вернись и сядь!
Уханов, сказав это, прекратил отпиливать финкой кусочки замороженной, твердой копченой колбасы с белыми точками жира, сильным ударом вонзил финку в буханку хлеба. И тотчас Нечаев перестал играть парабеллумом - по тому, как Уханов резко вонзил финку в хлеб, по тому, как переменилось выражение его взгляда, почувствовалось недоброе. Остановленный этой командой "сядь!" и этим взглядом, Рубин, не остыв, круто нагнул шею, приготавливаясь сопротивляться, но показалось - на веках его блеснули слезы.
- Запомни, Рубин, я тоже от границы топаю, знаю, почем фунт пороха. Но даже если мы все до одного поляжем здесь, истерик не допущу! - сказал Уханов внушительно и спокойно. - Немцев-то все же мы зажали возле Волги, или это не так? Война есть война - сегодня они нас, завтра мы их! Ты когда- нибудь на кулачках дрался, приходилось? Если тебе первому в морду давали, звон в чердаке был, искры из глаз летели? Наверняка небо с овчинку казалось. Главное - суметь подняться, кровь с морды вытереть и самому ударить. И мы их ударили, Рубин! Другая драка пошла. Не обручальное колечко фрицам подарили на память. Ладно. Мне наплевать на болтовню! Будь тут какой-нибудь хмырь, он бы, гляди, припаял тебе паникерство. А я не то слышал. Сядь. Хлебни из этой фляжки. И нервишки в узду возьми. Все! Больше ни слова!
- Вот-вот… Паникерство. Слово такое больно грозное. Чуть что - паникерство! - выговорил едко Рубин. - А мне, сержант, умереть - легче воды выпить. Страшнее того, как я дочек своих ногтями выкапывал, не будет. Как хочешь обо мне думай…
- Думаю как надо. Лошадей твоих побили - пойдешь ко мне в расчет. Рядом умирать будем. - Уханов усмехнулся. - Веселее… А может, еще и попляшем!
- Куда уж!..
И,не закончив фразу, Рубин поставил карабин в темный угол землянки, сел там в тени, незаметно стряхнул злые слезы с глаз, достал кисет, стал сворачивать цигарку корявыми, скачущими пальцами.
- Зоя, как Давлатян? С ним можно поговорить?..
- Сейчас нет. Я хотела тебе сказать… Когда он приходит в сознание, все спрашивает, жив ли ты, лейтенант. Вы из одного училища?
- Из одного… Но есть надежда? Он выживет? Куда его ранило?
- Ему досталось больше всех. В голову и в бедро. Если немедленно не вывезти в медсанбат, с ним кончится плохо. И с остальными тоже. Ничем уже не могу помочь им. Обманываю, что скоро прибудут повозки. Но, по-моему, мы совсем отрезаны от тылов. Куда вывезти? Кто знает, где медсанбат?
- Скажи, на энпэ связь есть с кем-нибудь?
- Связи нет. Без конца настраивают рацию. Это знаю. Связисты там, с Дроздовским. Где ты был, лейтенант, после того, как я побежала к орудию Чубарикова? Ты видел тот танк, который раздавил орудие?
- Я не знал, что ты…
- Забудь то, лейтенант. Я ничего не помню. Было жуткое чувство, даже дрожали коленки. Ах да, кажется, я тебя просила насчет моего "вальтера". Это, конечно, смешно. Хочу жить сто лет, нарожу назло себе и всем десять детей. Ты представляешь, десять очаровательных мордочек за столом, у всех белые головки и измазанные кашей рты? Знаешь, как на коробке "Корнфлекса"?
- Не знаю… Зоя, ты, кажется, замерзла? Пойдем. Не будем стоять.
- Лейтенант, тогда под Харьковом пришлось оставить раненых. Я помню, как они кричали…
- Это не Харьков, Зоя. Мы не будем и нам некуда прорываться. У нас осталось еще семь снарядов. Никто никого не будет бросать. Даже думать об этом нечего.
Они остановились шагах в двадцати от землянки на узкой, протоптанной валенками вдоль кромки берега тропке. Острым первобытным холодом дуло с речного льда, окатывало густым паром из дымящихся внизу огромных прорубей, образованных утренней бомбежкой. Зарево над противоположным берегом ослабло, снизилось; в эти часы ночи его будто душило накалившимся до железной крепости морозом. Стояло над впадиной реки неколебимое ночное безмолвие, и обоим было трудно говорить, дышать на жестоком холоде. И Кузнецов не смог бы объяснить себе, зачем успокаивал он Зою в этой неопределенно зыбкой, не понятной никому обстановке, когда неизвестно, что может случиться через час, через два этой ночью, кто из них проживет до утра, но он не лгал ни себе, ни ей - убежден был: отходить, прорываться отсюда некуда - впереди и сзади чужие танки, а дальше за ними, за спиной тоже немцы, сжатые в котле, куда нацелено было сегодня наступление, показавшееся целым годом войны. Что в Сталинграде? Почему немцы сделали передышку на ночь? Куда они продвинулись?..
- Чертов холодище, - проговорил он. - Ты тоже, кажется, замерзла?
- Нет, это так, нервное. Я-то знаю, что никуда не уйду от них. Ты сказал - некуда?..
Сдерживая стук зубов, она подняла воротник полушубка, смотрела мимо Кузнецова на зарево, на противоположный, занятый немцами берег; белое лицо ее, суженное бараньим мехом, длинные полоски бровей, странно темные, отрекающиеся от чего-то глаза выражали усталое, углубленное в себя страдание.
- Не хочу второй раз оставлять раненых. Не хочу… Ужаснее ничего нет.
Кузнецов, чувствуя всем телом озноб, живо представил, как немцы, окружив батарею, крича на бегу друг другу команды, врываются с автоматами в землянку с ранеными, а она, не успев вынуть "вальтер", отходит в угол, прижимается спиной и руками к стене, как распятая. И он спросил, сбавляя голос:
- Скажи, ты умеешь обращаться с оружием - с пистолетом, с автоматом?
Она поглядела на него и непонятно засмеялась, уткнув губы в мех воротника, видны были вздрогнувшие черточки бровей.
- Очень плохо!.. А ты скажи, почему возле орудия, когда я струсила, ты меня как-то очень странно обнимал - защищал, да? Спасибо тебе, лейтенант. Я здорово струсила.
- Не заметил.
- Подожди!.. - Она отвела воротник от губ, брови ее уже перестали вздрагивать от этого неожиданного смеха. - А что было, когда я ушла к орудию Чубарикова?
- Там погиб Сергуненков.
- Сергуненков? Это тот застенчивый мальчик - ездовой? У которого лошадь ногу сломала? Подожди, я сейчас вспомнила. Когда шли сюда, Рубин мне сказал одну жуткую фразу: "Сергуненков и на том свете свою погибель никому не простит". Что это такое?
- Никому? - переспросил Кузнецов и, отворачиваясь, ощутил инистую льдистость воротника, как влажным наждаком окорябавшего щеку. - Только зачем он тебе это говорил?
"Да, и я виноват, и я не прощу себе этого, - возникло у Кузнецова. - Если бы у меня хватило тогда воли остановить его… Но что я скажу ей о гибели Сергуненкова? Говорить об этом - значит говорить о том, как все было. Но почему я помню это, когда погибло две трети батареи? Нет, не могу почему-то забыть!.."
- Я не хочу говорить о гибели Сергуненкова, - решительно ответил Кузнецов. - Нет смысла сейчас говорить.
- Господи, - шепотом сказала она, - как мне жаль вас всех, мальчиков…
А он, слушая ее голос, в котором звучали страдание и жалость ко всем, а значит, и к нему, думал между тем: "Неужели она любит Дроздовского? Неужели ее губ, неприятно искусанных, распухших, мог касаться он? И неужели она не могла заметить, что у Дроздовского холодные, безжалостные глаза, в которые неприятно смотреть?"
- Что ты так на меня смотришь, лейтенант, родненький? - мягко-волнистым, как послышалось ему, шепотом спросила она. - Смотришь и смотришь, будто ни разу меня не видел…
Он глухо ответил:
- Я зайду к Давлатяну. И не называй меня родненьким. Ты и меня жалеешь? Я еще не ранен и не убит. Тем более не хочу умирать бессмысленно и глупо.
- А разве смерть бывает умной, лейтенант? Хочу, чтобы ты, миленький, остался живым. Чтоб ты долго жил. Сто пятьдесят лет. У меня счастливое слово. Ты будешь жить сто пятьдесят лет. И у тебя будет жена и пятеро детей. Ну, прощай. Я к раненым… Нет, почему ты так смотришь на меня, лейтенант? Наверно, я тебе нравлюсь немного? Да? Вот не знала! - Она придвинулась к нему, отогнула одной рукой мех воротника от губ, взглянула с пытливым удивлением. - Ой, как все это глупо и странно, кузнечик!
- Почему "кузнечик"?
- Кузнецов, кузнечик… А ты разве не любишь кузнечиков? Когда я их слышу, становится очень легко. Представляю почему-то теплую ночь, сено в поле и такую красную луну над озером. И кузнечики везде…
Несло холодом от речного льда, и этот ледяной, низовой ветер шевелил полу ее полушубка. Ее глаза, улыбаясь, поблескивали, темнели над меховым воротником, отогнутым книзу ее рукой в белой варежке; белеющим инеем обросли полоски бровей, мохнато торчали, отвердели кончики ресниц, и Кузнецову опять показалось, что зубы ее тихонько постукивали и она чуть-чуть вздрагивала плечами, как будто замерзла вся. И совершенно явно представилось ему, что зубы так постукивали не у нее и говорила сейчас не она, а кто-то другой и другим голосом, что нет ни берега, ни зарева, ни немецких танков, - и он стоит с кем-то около подъезда в декабрьскую ночь после катка; вьюжный дым сносит с крыш, и фонари над снежными заборами переулка в сеющейся мгле… Когда это было? И было ли это? И кто был с ним?
- Хочешь поцеловать меня?.. Мне показалось, что ты хочешь… У тебя нет сестры? Нас ведь обоих могут убить, кузнечик…
- Слушай, зачем это? За мальчика меня принимаешь? Кокетничаешь?
- Разве это кокетство? - Она заглушила смех воротником, закрыв им половину лица. - Это совсем другое… Возле орудия ты меня защищал как сестру, лейтенант. У тебя ведь есть сестра?
"Возле орудия… шли танки. Мы стреляли, убило Касымова. Она была рядом, потом побежала к орудию Чубарикова, когда танк пошел на таран. Потом пулеметной очередью несколько раз перевернуло Сергуненкова перед самоходкой… Задымилась на спине шинель. И перекошенное, ошеломленное лицо Дроздовского: "Разве я хотел его смерти?.."".
- Ты ошибаешься!
"Дроздовский! Не могу представить - ты и Дроздовский!" - едва не сказал он, но ее поднятое к нему, настороженно наблюдающее лицо внезапно резко озарилось красным сполохом, так разительно высветив широко раскрывшиеся глаза, губы, иней на тонких бровях, что он в первый миг не понял, что случилось.
- Лейтенант… - зашептали ее губы. - Немцы?..
В ту же секунду где-то наверху, за высотой берега, рассыпались автоматные очереди, снова встали ракеты. И он, взглянув вверх, туда, где было орудие, тотчас хотел крикнуть ей, что началось, что немцы начали, и это, наверно, последнее, завершающее, но крикнул срывающимся голосом не то, что прошло в его сознании:
- Беги в землянку!.. Сейчас же! Запомни - у меня нет сестры! У меня нет сестры! И не говори глупостей! Не было и нет!..
И, почему-то мстя ей ложью и сам ненавидя себя за это, он почти оттолкнул ее, двинувшись по тропке, а она отшатнулась, сделала шаг назад с жалким, изменившимся лицом, выдавила шепотом:
- Ты меня не так понял, лейтенант! Не так, кузнечик…
А он уже бежал по кромке берега к землянке расчета, слыша ноющий, длительный звук автоматов вверху, и слева в скачках ракетного света речной лед то приближался к ногам, то стремительно соскальзывал, нырял в потемки. Потом наверху, где было орудие, хлопнул выстрел из карабина, другой; донесся сверху тонкий заячий, зовущий крик. Это был сигнал Чибисова.
"Значит, атака… Значит, сейчас!.. У нас осталось семь снарядов, только семь…"
Кузнецов подбежал к землянке, рванул вбок плащ-палатку, увидел фиолетовый огонь лампы, на брезенте нарезанный хлеб, направленные на него, все понявшие глаза Уханова, Рубина, Нечаева и подал команду в голос:
- К орудию!..
Глава двадцатая
Он ждал, когда они вылезут из землянки, а над берегом расталкивали ночь, соединялись в небе частые взмахи света. Там, возле орудия, в третий раз испуганно ахнул выстрел из карабина, слитно и разгульно затрещали автоматы, стая пуль, светясь, пронеслась над берегом.
- Быстро! Быстро! - командовал нетерпеливо Кузнецов. - К орудию! Наверх!..
В землянке, как отдавшееся эхо, прогудела повторная команда Уханова, и, мигом вытолкнутые этой командой, Нечаев и Рубин выскочили на тропку, торопливо жуя. Сам Уханов, погасив лампу, появился из землянки последним, вскинул автомат за плечо, крепко выругался:
- Пожрать не дали, раскурдяи! Держи, лейтенант, колбасу, пожуешь хоть! - и сунул в руку Кузнецова какой-то корявый комок. - К орудию! Шевелись, как молодые!
- Наверх! Бегом!
Кузнецов машинально втолкнул корявый комок в карман шинели, первый побежал по берегу к земляным ступеням, ведущим наверх, а за спиной всплыл прокуренный, густой бас Рубина:
- На том свете пожрем, сержант, у бога в гостях!
И в ответ въедливый голос Нечаева:
- А ты как думал, безмен колхозный, сто лет жить?
- Дурак-моряк, зад в ракушках! Пустозвон!
Кузнецову хотелось остановиться, крикнуть в лицо Рубину с вспыхнувшей злостью: "Прекратить идиотские разговоры!" - но на высоте берега ветер кинул в глаза колючую снежную крошку, замерцали впереди низкие трассы автоматов, из этого мерцания, сплетенного над орудийной позицией, рванулся навстречу истошный крик:
- Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Это был зов Чибисова. Загорающиеся в небе фонари ракет так по-дневному, выпукло освещали орудие, площадку, ровик, что Кузнецов метров за десять увидел под бровкой огневой площадки темную, склоненную к земле фигурку, а в двух шагах от нее, за бруствером, бугорком проступало распластанное на снегу человеческое тело, лежавшее животом вниз.
"Немец! Дополз сюда? Атаковали орудие?" - толкнулось в голове Кузнецова, и, еще ничего не сообразив, он, пригнувшись, подбежал к Чибисову, упал рядом у колеса орудия.
- Что? Чибисов!..
Чибисов лихорадочно дрожал, сидя под бруствером, карабина при нем не было; и, задирая голову, он выкрикнул рыдающе:
- Убил я его!.. Товарищ лейтенант!.. Бежал он сюда.
Я в ровике, окоченел весь. А он сюда!.. Немцы стреляют, а он к орудию… Кричит: "Свой, русский!" А я - как поверить?.. Немцы начали огонь.
Кузнецов схватил Чибисова за плечо, тряхнул с силой.
- Спокойней! Слышите? Объясните как следует!
- Убил я его, убил! - возя рукавицами по груди, повторял Чибисов, глаза его моргали потрясенно. - Бежал он, кричал: "Свой, русский!" А я… Как поверить? Убил я его!
- Смотри, лейтенант, наш автомат, - сказал Уханов и, встав коленями на бровку, потянул из-за бруствера автомат с круглым диском, показал его Кузнецову. - В самом деле, откуда славянин?
- Наш, - согласился Кузнецов, разглядев покрытый изморозью автомат. - Сюда его, Уханов! Только осторожно! Не выскакивай на бруствер!
- Попробуем, лейтенант.
Упершись коленями в землю, Уханов подался вперед, лег на бруствер, двумя руками схватил за плечи лежащее без движения, распростертое человеческое тело, показавшееся на вид каменным, с усилием, медленно вытянул его на орудийную площадку, а когда стал поворачивать, чтобы прислонить удобнее к брустверу, голова человека, кругло обтянутая черным танкистским шлемом, широким в висках, немецким, откинулась назад, к кромке бровки, и он, не раскрывая глаз, слабо, протяжно застонал, узкой полоской засветились сцепленные зубы. Наклоняясь к его лицу, Уханов полуутвердительно произнес:
- Живой, никак.