Соболя - Фраерман Рувим Исаевич 2 стр.


Ловцы забрались в кубрик. Ан Сенен остался на палубе один. Он молчал, когда подходила особенно страшная волна - серая, цвета камня, и бормотал что-то, когда она проходила.

Так пять часов подряд тихим бормотаньем провожал он каждую опасность.

Шарф его размотался, щелкал; он отмахивался от него, как от налетевших ос. Наконец, сорвал, сунул в карман телогрейки, обнажив черную, в трещинах шею. В это время со скрипом, точно кто-то шагал по песку, прошла над бортом волна. Ан Сенен вцепился в руль и принял ее тяжесть на плечи. Потом забормотал так громко, что из будки выглянул моторист.

Мальчик с замасленным лицом и толстыми розовыми губами, он был бледен под своей грязной кепкой.

Ан Сенен пожалел его, на мгновение мелькнула мысль: выбросить рыбу за борт, облегчить кавасаки. Но он только спросил:

- Ты слышал, Ким Чихо, что я тебе сказал?

- Нет, - ответил моторист, с ужасов косясь на океан.

Ан Сенен наклонился и закричал ему сквозь ветер:

- Я решил подарить тебе свою чашку. Сделай из нее звонок для мотора.

Если шкипер мог вспомнить о таком пустяке, то опасность еще невелика. И Ким Чихо снова исчез в будке.

Ан Сенен опять остался один перед лицом океана.

Чтобы отогнать тревожные мысли, он в самом деле стал думать о своей чашке.

Искусно сделанная старым китайским мастером в городе Хай Чжоу, тонкая, красивая, она звучала даже от сказанного вблизи слова. Поэтому Ан Сенен всегда старался есть молча. Он помнил ее с детства. Однажды отец, отправляясь в Кионь-Сань на заработки, принес ее из домашней кумирни и поставил пустой перед ним.

- В Кионь-Сань-до тоже голод, - сказал отец. - Кто знает, вернусь ли я? Возьми ее, Ан Сенен, и сам наполни для себя рисом. Ты, может быть, сделаешь это лучше, чем боги.

Теперь Ан Сенен вспоминал, сколько раз, при всем старании ее наполнить, она оставалась пустой.

В провинции Хуан-Хае-до он похоронил своего первого сына, в Чемульпо на японских промыслах - еще двоих и дочь. Да, он получил сполна свою долю голода, болезней и несчастий.

Но чем заплатит он своей новой родине, где дети его живы и чашка всегда полна? Пусть сделают из нее звонки для моторов. Он может отдать еще свою медную ложку.

Ан Сенен думал об этом. А ветер трубил ему в уши. Море дрожало, как барабан. Два раза волна бросила Ан Сенена грудью на руль и заперла дыхание.

Но Ан Сенен все не соглашался выбросить рыбу, и лицо его было попрежнему задумчиво, строго, как у слепого.

Но вот, наконец, показались пять "пальцев", пять черных скал, торчащих из воды. Воздух темными полосами ходил над ними.

И Ан Сенен, вдруг сгорбившись, кряхтя по-стариковски, повел кавасаки прямо сквозь толпу танцовавших волн. За ними начиналась бухта.

Здесь было значительно тише. Теперь он мог стоять прямо, не рискуя свалиться за борт. Но шум океана еще звучал в сердце Ан Сенена.

На берегу, встречая кавасаки, били в бронзовый колокол.

Тафуин. Японское море.

Два снайпера

I

лестела убитая щебнем дорога; голые саженцы, мелом беленные камни далеко провожали ее. Она шла в гору. - За ней чудилось море, горячий берег, серые оливы. Но пахло не морем, а хвоей. Через какие пространства уносишь в памяти этот горький запах!

Пахло кедрами. На дороге учился ездить на велосипеде красноармеец, над дорогой летал бомбовоз. Часовые ходили у складов. Возле каменных казарм желтел песок, и в осенней траве росли маленькие неожиданные цветы.

Я был на Дальнем Востоке.

Командир дивизии пригласил меня остаться у него.

- Чем вас угощать? - спросил он. - Вы, наверное, не будете есть фазанов. Они вам здесь изрядно надоели.

И в первый день он достал рябчиков; мясо их тоже пахло хвоей. Потом четыре дня подряд я ел фазанов: утром, днем и вечером.

Приветлив и прост был командир. С утра надевал тяжелые, походные сапоги, форму и уходил бриться в гарнизонную парикмахерскую.

А вечером после дивизионных дел слушал мои рассказы о Москве. К столу подсаживалась его жена - маленькая женщина, которую звали Станиславой. Они расспрашивали о новых поэтах, о Большом театре. Запыленный крошечный китайский бильярд валялся в углу. Иногда командир настраивал радио, стараясь поймать оперу из Большого театра, но ловил только японские марши, Филиппины, Гонолулу.

- Далеко Москва! - говорил тогда командир.

- И здесь у вас замечательная жизнь, - отвечал я. - Недавно я видел, как взорвали перевал, чтобы проложить сквозь тайгу широкую дорогу. Три дня над океаном носилась пыль.

- Это верно, - согласился командир. - Мы работаем, строим, сторожим. Кстати, хотите, я вас познакомлю с лучшими снайперами моей дивизии? Они должны сейчас притти ко мне в гости.

- Разве дисциплина позволяет, чтобы стрелки ходили в гости к командиру дивизии?

- Да, если командир приглашает.

В это время в передней раздался звонок, и два голоса, слившись в один, сказали:

- Товарищ командир дивизии, братья Фроловы явились.

Я спросил:

- Неужели это те самые братья, о которых командующий писал их отцу, поздравляя его с такими сыновьями?

Командир кивнул головой.

В комнату вошли два красноармейца, двое юношей, рослых, похожих друг на друга.

Спокойно, без робости, они присели к столу и взяли по яблоку, которые им предложил командир.

Старший, Евгений, был смуглее брата и молчалив. Разговаривал больше Владимир. Он грыз яблоко, слушал и отвечал, глядя прямо в лицо собеседнику. Он считался лучшим снайпером, чем его брат. Когда старшего призвали в Красную армию, младший пошел добровольцем. Они не хотели расставаться, и оба стремились на Дальний Восток.

И оба были так молоды, что детство помнили, как ближайшее событие своей жизни, - железнодорожный техникум в Пензе, станцию Селиксу, где отец был начальником, игру в бабки, ленивую речку, в которую ветер постоянно сбрасывал листья с осин.

А командиру было уж под сорок пять, и лицо у него было желтое - расплата за старые раны и малярию. И мне казалось, что легкая зависть к юности снайперов сквозит во взгляде его голубовато-водянистых глаз.

Он сказал младшему:

- Ты на инспекторских стрелял сверхотлично. Из пяти выстрелов не дал ни одного промаха. А ведь погода была плохая - Евгений промахнулся.

Старший смутился, а младший, с сочувствием взглянув на брата, сказал:

- Слева было солнце, товарищ командир дивизии, а справа - ветер. Он прижимал траву, и я определил его, как средний. Солнце ударяло в левое очко противогаза, мешало видеть цель. Я заклеил очко бумажкой, а на ветер сделал поправку.

Командир улыбнулся. Он остался доволен ответом, но вслух заметил:

- Все это прекрасно. Однако, боюсь, что вас перехвалили. У меня сотни таких снайперов, как вы.

Братья промолчали, но по улыбке, мелькнувшей в глазах младшего, было видно, что в душе он с этим не согласен.

Потом заговорили о японской армии, и командир рассказал, что японский солдат может сделать с пулеметом шестьдесят километров в день.

- Вот это здорово! - сказал младший.

Старший продолжал молчать. А так хотелось, чтобы этот смуглый и молчаливый юноша заговорил.

Я спросил у него, почему он так стремился на Дальний Восток.

Он ответил:

- Здесь - граница и ближе враг. - Потом, подумав немного, добавил: - Тут есть виноград и кедры.

II

Странная осень на берегу океана. Летом проходят туманы, дожди, и осень начинается, как наша весна: не падает лист, солнце исправно трудится над хребтами, высока и тепла синева, нет паутины. Но бывают и скверные дни. Они неожиданны.

С утра командир дивизии собирался объезжать свой участок. Я попросил его взять меня с собой.

Я захватил свитер, а шофер-красноармеец надел шубу с овчинным воротником. И только командир не сменил своей старой шинели.

А по дороге, как неутомимый путник, не отставая от машины, шлепал дождь. Он сбивал красные листья с орешника и ворчал в кустах.

Впереди над перевалом воздух был темен и холоден, а позади долина до краев была переполнена туманом.

- Похоже, что на хребте снег, - сказал, обернувшись, шофер.

Мы поднимались все выше. Дождь отстал от нас, и в слюдяные окошечки застучала крупа. Она летела косо, она звенела о кузов. С хребтов спустилась и заняла дорогу вьюга. Уже не видно было ни щебня, ни веток, и мерзли ноги.

Вся дорога курилась и двигалась волнами белой поземки.

- Капризный у вас климат, - сказал я командиру.

Он усмехнулся и поглубже запахнул полы шинели.

- А мы привыкли.

Шофер остановил машину и тряпкой протер стекло.

- Впереди люди, - сказал он вдруг.

- Откуда тут люди, в такую погоду? - спросил командир. Он насторожился и выскочил из машины. Ветер обнял его ноги и заставил их согнуться в коленях. Впереди в метели качались два пятна. Они удалялись.

- Догони их, - сказал командир шоферу и вскочил в его кабинку.

Машина, гудя, разрезала белый воздух, и очень скоро люди стали хорошо видны. Их было двое. Они шли по сугробам и тащили что-то за собой.

Мы поровнялись и с удивлением узнали братьев Фроловых. На них были ранцы, сумки с противогазами, за плечами висели винтовки.

Братья держались за веревку, к которой был привязан щит для стрельбы. На щите лежала убитая козуля. Копытца ее волочились по снегу, а длинный, как у змеи, язык, касался холодной фанеры.

Снайперы дружно поздоровались с командиром. Лица их были багровы и мокры от снега, шлемы обледенели, полы шинелей не гнулись. Мы остановились, и командир, показав на козулю, спросил их:

- Где убили?

- Вчера, за Черной падью, товарищ командир дивизии.

- За Черной падью? - повторил удивленно командир. - Почему так далеко, разве ближе не нашли?

- Не искали, - ответил смущенно старший.

А младший, едва улыбнувшись замерзшими губами, приподнял козулю за ноги и снова бросил ее на щит.

- Разрешите спросить, товарищ командир дивизии: козуля весит больше японского пулемета?

Командир сквозь ветер и снег, залепляющий рот, крикнул:

- Больше! Издалека ли тащите?

- Шестидесятый километр делаем.

Командир ничего не сказал. Он внимательно посмотрел на озябшие руки стрелков, на их обледенелую одежду и ранцы.

- Привяжите козулю к машине, мы дотащим ее до полка.

Братья ответили:

- Спасибо, товарищ командир дивизии, осталось еще пять километров, разрешите выполнить снайперскую задачу до конца.

Мы поехали дальше. Но скоро сугробы утомили машину. Она стала, и шофер, стуча ключом, поднял ее железный капот.

А мимо прошли и исчезли в метели два снайпера, двое юношей, похожих друг на друга.

Они кланялись ветру, таща за собой воображаемый пулемет.

К вечеру мы были дома, и я снова ел фазанов, а командир пил чай. Принимаясь за третий стакан, он открыл книгу и, порывшись в ней, сказал:

- Я ошибся. Японский солдат может сделать только пятьдесят километров в день.

Соболя

ту историю рассказал нам партизан Никифор Селивончик, присланный в двадцатом году в Якутск, в нашу пулеметную команду. Было ему лет под сорок, носил он бороду и, как все сахалинцы, умел хорошо рассказывать. Мы любили его слушать.

Селивончик начал свой рассказ так:

- Я человек неверующий, потому что верить мне в бога нет никакой выгоды, да и не об этом история.

Скажу только: зима у нас на Сахалине глубокая, без краю, ждешь, ждешь, думаешь: "Господи, и когда же она пройдет, проклятая?"

Правда, морозы не такие, как здесь, в Якутске, хотя люди живут одинаковые: тут - якуты, там - тунгусы. Друг на друга похожи.

Не знаю уж, как якуты, а тунгусы - хорошо знаю - правильный народ.

Но пока я это узнал, вдоволь, натерпелся и страху и жалости. Теперь я, конечно, понимаю, какой должен быть большевик. А тогда что я понимал? Борюсь с врагом, и конец. До чего сердцем дойдешь, то и поймешь. А в голове темно. Одним словом, сахалинец.

Однажды - было это летом - пришел наш партизанский отряд в тунгусское стойбище. Кругом тайга и море Охотское - море мелкое, одолевают его тут пески.

Встретил нас староста тунгусский Макарий и угостил кашей с куликами. Хорошая была каша. Сидим мы у палатки, разговариваем, доедаем кашу. Тунгусы пришли.

Наш командир, Холкин, спрашивает:

- Ну что, товарищи тунгусы, про революцию слыхали, про красных знаете?

- Слыхали, - отвечает за всех Макарий. - Тайга не могила. На Амуре идет большая война с японцами, а за что уж, однако, - не знаем.

Стали мы им тут объяснять, за что воюем. Понять-то поняли, но не совсем.

Топчется Макарий, чешет затылок.

- Мы, - говорит, - тунгусы, однако, тоже красные. Одного не поймем, как с людьми воевать.

Вот и поговори с такими. Посмотрел я на них и думаю:

"Люди ли это?.. Войны не понимают… Зверье!"

Но командир только усмехнулся и опять начал толковать им про советскую власть.

Под конец поняли. Говорят, купец Кондратьев обижает - вот бы кого убить.

Потом стали жаловаться старики. И узнали мы, что муки давно уже в глаза не видали тунгусы. На белку охотятся с десятью дробинками. И так метит, шельма, чтобы дробинка и в белку попала и засела в дереве. Лезет потом охотник на пихту, выковырнет дробинку и опять ее в дробовик.

Выбрали мы на сходе сельсовет, а купца Кондратьева арестовали и сделали у него на складе обыск.

Хитер купец. Вертится перед нами в своих коневых ичигах, разводит руками:

- Моего, - говорит, - тут мало. Остальное сами тунгусы попрятали ко мне в склад.

Нахмурился товарищ Холкин и говорит:

- Ну что ж, тунгусам ихнее и отдадим.

Купец испугался. Попал, видно, бес в перевес.

- Зачем возвращать тунгусам, разве это народ? И так кругом должны мне. Эх, да что тут говорить, товарищи! Мое это все, своим горбом заработано. Я сам, если хотите знать, рабочий, да-с, деповский слесарь, а теперь записался в купцы. Берите все, товарищи, не жалейте, так мне и надо - не будь буржуем. Позовите мне только пастуха моего - тунгуса Николая. Пусть принесет из тайги мою шкатулку.

Принес тунгус Николай шкатулку.

Открыли мы ее тут же при купце. Богатства там были небольшие: колечки, сережки с камешками - все пустяки; золота шлихового немного, золото - охотское, слабое, тоже пустяк. Но были там - век не забуду - три соболя.

Взял я их, разворачиваю.

- Я, - кричит купец, - я, товарищи, разверну! От солнца хоронись, дурень, испортишь!

Были те соболя от солнца завернуты в черное сукно.

Криком, думаю, не испугаешь, тоже не год, не два ходил в охотниках. Повернулся спиной к свету и развернул. Соболя знаменитейшие! Дунул я в шерсть, нет ли земли. Нет, вся, как пропасть, черная.

Смеется купец, тянется к соболям.

- Дай, милый, я подержу.

Дал я ему подержать.

- А ну, - говорит, - товарищ, закрой глаза, вытяни руку.

Закрыл я глаза и подставил руку.

- Есть у тебя что-нибудь на руке? - спрашивает.

- Ничего нет, только будто теплей стало.

Открыл я глаза. А на ладони лежат соболя.

Никакого весу, словно свет небесный. Ну и соболя! Тунгусы кругом стоят и тоже хвалят.

Но тут собрал все товарищ Холкин, составил опись, как полагается, и говорит:

- Какие там ни расхорошие, а все пойдет в народную казну.

На другой день созвали мы сельсовет и подсчитали припасы. Муки мало. И решили послать меня за мукой вверх по реке на прииска. А в провожатые выбрали тунгуса Николая.

Дал мне Холкин мешочек золота и трех соболей.

- Береги, - говорит, - этим заплатишь за муку. Много дадут. Муку сплавишь на лодках. Да, смотри, не попадись японцам или белым. Узнай, где штаб наш и где фронт. Два месяца пропадаем в тайге, а сколько еще пропадать - неизвестно. Плыви, не медли. Да чтоб через десять дней была мука!

И поплыли мы на душегубке вверх по реке.

У моря река, как река, хоть на веслах плыви, хоть под парусом. А выше взяла ее тайга в обхват: то в рукав сожмет, то на камнях раскинет. Идем все время на шестах. Скучно мне. Кругом пустыня, небо да река, тайга да камни, да мы.

Я люблю поговорить, а с тунгусом о чем поговоришь? Он песни поет по-своему, а говорит мало.

Спросишь: "О чем, Николай, поешь?"

А он: "Гы, гы!" - смеется.

Иной раз подумаешь: а что у него на уме? Вот так: "гы, гы", да и прикончит ночью на привале.

Прижмешь винтовку к коленям, нащупаешь браунинг, крикнешь:

- Толкай шибче, чортова кукла!

И только камни откликаются. Тайга поет. Ветер листья кидает в реку да шипят на протоках лебеди.

Назад Дальше