Нарисованные герои - Крапивин Владислав Петрович 6 стр.


Валерка раздернул узел на швартовом конце. Двух толчков шестом было достаточно, чтобы "Пояс Ориона" оказался в безопасности. Выбравшись на берег, парень что-то кричал, махал кулаками, но Валерка не смотрел на него. Он впервые был один на "Поясе Ориона" единственным и полным хозяином корабля.

Он знал, что делать. Потянув шпагат, мальчик развернул серую мешковину, закрепил парус и встал к штурвалу. Ветер туго натянул полотнище, и плот стал удаляться от берега. Валерка взял ручки штурвала.

Серебряная дуга реки разворачивалась перед ним. Справа, над кромкой обрыва, поблескивали окна зданий. Берег ушел далеко и казался совсем невысоким, но двухэтажные дома были раза в три ниже его зеленой стены. Слева, тоже далеко, громоздились краны и черные корпуса теплоходов, там была судоверфь. Берега распахнулись, давая маленькому капитану широкую дорогу. Узкий тяжелый плот набирал скорость под неслабеющим ветром. Он двигался, как торпеда, разбивая воду острым носовым бревном. Далеко-далеко, где левый берег поворачивал к югу, синела полоска леса. За лесом скрывалась Веселая гора, она была еще не видна. Там должно было собраться звено. И куда же еще мог вести свой корабль Валерка?.. Где он найдет защиту?

Пусть теперь про него говорят что угодно! В конце концов, Наташка все видела и подтвердит, что парень в галифе вел себя как бандит и разрушитель!

А если там, у Веселой горы, Аркаша скажет ему, Валерке, "все равно ты не имел права", он отдаст плот и уйдет. Обратно, пешком в город. Пусть говорят что хотят, а он все-таки спас "Пояс Ориона", он вел его и был сейчас капитаном.

Кипел бурун у бревна. Ветер не ослабевал. Пошла захлестывать на корму небольшая волна. Темное облако на минуту закрыло солнце. За ним еще двигались облака... Стало прохладнее, и Валерка вздрогнул, но не столько от ветра, сколько от волнения. Лишь сейчас, когда под полуоторванными досками стали ходить расшатавшиеся бревна, он почувствовал простор и глубину разлившейся по весне реки. Но не испугался он, нет. Только прищурил глаза и покрепче перехватил рукоятки штурвала. Ныло разбитое колено, кровь из ссадины стекала по ноге темной струйкой. Гудело под рубашкой ободранное плечо. На рубашке темнели полоски глины. Но Валерка не думал о боли. Ветер и плеск окружали его, охватывали со всех сторон, несли на влажных крыльях...

Вот этими строчками и можно было закончить рассказ. Читатель и сам понял бы, что дальше все будет хорошо. Валерку с его кораблем встретят у Веселой горы ребята и Аркадий, быстро поймут, кто прав, кто виноват, после чего все учительские и вожатские запреты окажутся бессильными перед лицом несомненной Валеркиной доблести и законами морского братства... Но, с другой стороны, хотелось и продолжить повествование. Рассказать, что не сразу все встало на свои места. Вожатая некоторое время негодовала и кричала, что Валеркина схватка с "взрослым человеком, которого он чуть не утопил", была не геройством, а хулиганством. Спасибо маленькой, но сообразительной Наташке, толково рассказавшей, как все было. А вскоре выяснилось, что "взрослый человек" пытался разрушить "Пояс Ориона" по прямому наущению вожатой, которая очень не хотела, чтобы состоялось плавание (вдруг придется отвечать!).

Но ничего этого не понадобилось. Перечитав готовые куски, я охладел к рассказу, а потом он надолго затерялся в архивах, которые у пишущих людей копятся и копятся с годами (хотя кто-то, кажется Пастернак, убеждал нас: "Не надо заводить архивов..."). Наткнулся я на эту тетрадку лишь через много лет. В нее был вложен рисунок: Валерка шестом отталкивает от мостков плот. Взъерошенный, в порванной рубашке, в широких, подвернутых до колен штанах, весь натянувшийся в своем пружинистом усилии поскорее увести свой корабль от опасности... Да, он прошел через свое преодоление и оказался победителем.

Но Валеркино преодоление было лишь коротким моментом в его жизни. Другому пацану, похожему на Валерку, только на год старше, пришлось труднее. В начатой мною повести "Секунда на размышление" двенадцатилетнему Лёньке хватило всяких бед и тревог...

В этой повести тоже есть река. Есть плоты у берегов, есть хибарка пристанского сторожа, у которого Лёнька ищет приют в тяжкие минуты; неторопливые буксиры, обрывистые берега, рыбацкие костры... Но это, так сказать, декорация, но фоне которой развертывается действие. А пружина всей этой драмы – тоска мальчишки, оказавшегося в одиночестве, и его сомнения: способен ли он в решительный момент совершить отчаянный, но правильный поступок – так, как это сделал его отец?

Портрета Лёньки не сохранилось. Но я до сих пор ясно вижу этого худого остролицего мальчишку с тревожными глазами. Его тревога была моей тревогой (да и сейчас она не прошла до конца). Полностью сохранилась первая глава. И дата стоит:11/XI-62. Это значит – уже после университета. Первый сборник рассказов готовился к печати, но хотелось "создать" что-то более капитальное. Итак...

Секунда на размышление

Первая глава

Ну вот и прекрасно, – сказала мама, когда я развернул у стены раскладушку. – Теперь у тебя своя комната. Доволен?

– Угу, – ответил я. – В комнате было много солнца, блестела свежая краска. И места много... Но я еще не знал, доволен ли я.

До приезда сюда мы жили в подмосковном городке. Мама работала на трикотажной фабрике и заочно училась в текстильном институте. А когда она закончила институт, ее пригласили работать сюда, в Сибирь, на камвольный комбинат. Маму на комбинате знали. Она там бывала в командировках и на практике.

Директор комбината очень звал маму, потому что у него не хватало специалистов по текстильному оборудованию. Он сам так писал: "Специалисты по текстильному оборудованию"... Я и не знал, что у маминой профессии такое длинное звание. Думал, она просто инженер.

– Лёнька, – говорила мама, – здесь, под Москвой, инженерами хоть пруд пруди. А там такая работа интересная. Комбинатище такой. Я даже и не знаю, что делать, Лёнька... – Она брала меня за плечи, поворачивала к себе и внимательно смотрела в лицо. Я тоже смотрел ей в лицо. Она красивая и совсем молодая. По-моему, она похожа на кубинских девушек. Знаете, на тех, которые вместе с мужчинами охраняют Кубу. Народная милиция. Их снимки часто печатают в "Комсомольской правде".

Мама держала меня за плечи и спрашивала:

– Что же нам делать, Лёнька?

Я говорил:

– Ну что ты меня уговариваешь? Я же согласен. Ну, конечно, едем...

Я говорил так, потому что не хотел, чтобы она волновалась. Ей нельзя было много волноваться. Но, наверно, голос у меня был не совсем веселый. И мама снова брала меня за плечи и снова поворачивала к себе.

– Понимаешь, Леня, там полегче жить будет. Зарплата хорошая. Директор двухкомнатную квартиру обещает. Разве здесь мы дождемся такой квартиры?

Я отвечал, что, конечно, не дождемся и надо ехать. И чтобы мама поверила, будто мне правда хочется ехать, я спрашивал:

– А у меня там будет своя комната?

– Будет! – смеялась мама. – Воображаю, какой кавардак ты в ней устроишь! – Она давала мне подножку и толкала меня на кровать, и я падал сразу же, потому что не хотел, чтобы мама боролась со мной. Ей это было вредно. Я падал и смеялся. Смеялся изо всех сил, чтобы она поверила, будто я очень рад.

А мне совсем не нужны были отдельная комната и город в Сибири. Мне было хорошо в нашей единственной комнатке, в деревянном двухэтажном доме, где я прожил все свои двенадцать лет и девять месяцев. Дом стоял на старой улице недалеко от железнодорожной линии. Кругом росли большие липы. Все время со свистом проносились электрички. Вечером их окна желтой цепью мелькали среди темных деревьев.

Раньше мне все это надоедало. Я мечтал о далеких путешествиях. Но ведь из самых долгих и далеких путешествий люди возвращаются домой. А тут надо было уезжать насовсем, и я понял, что очень люблю свой дом, свои липы и люблю, когда электрички с огнями проносятся через город. И самое главное – это было совсем точно – я знал, что нигде не будет такой школы, как наша – двадцать вторая, железнодорожная. И нигде никогда не найду такого друга, как Володька Соловьев. Это тоже точно.

Но я не спорил с мамой, ей нельзя было волноваться. И она сама знала, где ей лучше. Не оставаться же из-за меня...

В конце июня мы уезжали. Нас провожал Володька. Все вещи мы отправили багажом, с собой взяли только маленький новый чемоданчик и большой старый чемодан. Маленький я отдал маме, а большой, тяжеленный, отобрал у нее. А Володька отобрал у меня. Тогда я взял у мамы ее чемоданчик, и мы пошли на вокзал. По дороге мы весело разговаривали о всякой ерунде и смеялись. А когда подошел поезд, мне стало так тошно, что просто завыть хотелось.

Мы присели на чемоданы – мама на маленький, мы с Володькой рядом, на большой.

– Вот и все, – вздохнула мама и встала. И мы встали. Мама вдруг взяла Володьку за плечи, так же, как брала всегда меня, и поцеловала его в лоб. И сказала:

– До свиданья.

Володька пробормотал "до свиданья" и насупился. Потом протянул мне руку:

– Ну ладно... Ты пиши.

– Ага, – сказал я.

У Володьки была сильная рука. И он долго не отпускал мою ладонь

– Ты тоже пиши, – сказал я.

– Ладно, – ответил он.

Потом я сказал:

– Я Генке Лаврентьеву "Наследника из Калькутты" давал почитать. Он так и не отдал. Ты забери, пусть у тебя будет.

– Заберу... – Он посмотрел на потрепанный чемодан и спросил: – Замок-то держится?

– Держится... Мы с мамой на будущий год в гости приедем.

– Правильно.

Он еще раз протянул мне руку.

– Лезьте в вагон. Я вещи подам.

Мы поднялись в тамбур.

– Ну смотри, пиши, – снова сказал Володька с платформы.

– И ты, смотри, пиши.

– Пока.

– Пока.

Ударил колокол. Володька повернулся и пошел с перрона. Не стоять же ему и не махать рукой. Он шел, не оглядываясь, и скрылся за красным зданием вокзала.

Когда мы приехали, на вокзале нас ждала "Волга". Это директор комбината прислал. Так сказал пожилой шофер в соломенной шляпе. Он повез нас на квартиру. Дом был новый, и все жильцы там поселились недавно. Но у всех, конечно, были кровати, столы, стулья. А у нас ничего не было. Контейнер с нашими вещами, наверно, не доехал еще даже до Урала. Мы сходили в мебельный магазин, он был как раз напротив нашего дома. Там мы купили круглый стол и две раскладушки. Все равно нашей старой мебели не хватило бы на две комнаты да еще на кухню. Но больше мы ничего не стали покупать, потому что денег почти не осталось.

Я здорово устал, пока по частям затаскивал стол на третий этаж. Я развернул раскладушку и лег, чтобы попробовать, удобно ли на ней спать. Наверно, было очень удобно, потому что мама тряхнула меня за плечо и сказала:

– Ой, все еще спишь! Я уже на завод успела съездить...

Мы начали устраиваться. Стол поставили посреди большой комнаты, раскладушки – в разных комнатах. Заглянула соседка тетя Зина, оглядела нашу небогатую обстановку, покачала головой и принялась маму обо всем расспрашивать. Все соседки любят расспрашивать, а мама не любит пустой болтовни. Поэтому разговор не особенно получался.

Вдруг что-то грохнуло, появились две табуретки и Лёля, племянница тети Зины.

– Вот! – сказала Лёля. – Они у нас только место занимают, а у вас сидеть не на чем. Теперь сидите. – Она мотнула черной косой и удалилась.

Тетка проводила ее пиратским взглядом, кисло заулыбалась и запела:

– Са-амостоя-а-тельная. А всего семнадцать лет... А вы табуреточками-то пользуйтесь, ничего...

– Спасибо. Попользуемся, если вы не против, – сказала мама.

Прибежала маленькая любопытная девчонка из соседнего подъезда. Ее звали Алёнкой. Она с самого нашего приезда крутилась рядом. Алёнка принесла цветок, который рос в банке из-под камчатского лосося. Алёнка не знала, как называется цветок, она звала его просто "листики". Там и было-то всего четыре листочка на тонком зеленом стебельке. Алёнка, потоптавшись на пороге, зачем-то намотала на палец белобрысый локон, подергала, потом протянула маме банку:

– Берите листики насовсем. Я еще посажу.

Мне этот подарок понравился больше табуреток. С листиками стало веселее.

– Только рыбу не обрывайте, – попросила Алёнка. – Она вон какая хорошенькая.

На банке была наклейка – красная, с желтыми буквами и серебристым лососем.

– Не оборвем, – сказала мама. – С рыбой гораздо красивее.

Алёнка убежала, пообещав достать для нас котенка.

Мама поставила листики на подоконник, полюбовалась и сказала:

– Прекрасно мы устроились, как вы считаете, Леонид Иванович?

– Прекрасно... Только плохо, что на третьем этаже.

– Это почему.

Будто она не знала почему!

– Тебе же каждый день придется подниматься...

– Что, я старуха? Поднимусь.

– А сердце...

– У всех сердце, – усмехнулась мама. Она сердилась, когда ей говорили про сердце и всегда отвечала, что "у всех сердце".

Мы застелили стол газетой, нарезали хлеб и колбасу и сели обедать. Мама сказала:

– Твоя школа в трех кварталах отсюда. Все получилось отлично, записали без всякой волокиты. В седьмой "В".

– Когда ты успела? – удивился я.

– По пути с комбината.

– Я мог бы и сам, – сказал я. – Не маленький.

– Конечно. Но мне было по пути... А ты сходи сегодня в школу. С ребятами познакомишься. Сегодня ваш класс на пришкольном участке работает.

"Наш класс", – усмехнулся я, а вслух добавил;

– Хорошенькая вещь! Я и так две недели на участке проработал. Дома еще, когда практика была. А тут опять огурцы окучивать?

– Сходи, сходи. Все равно здесь больше делать нечего. – Она оглядела полупустую комнату. – Все в порядке, все на местах.

– Нет, не все, – Я встал и открыл чемодан. Сверху, в фанерной рамке, которую мы выпилили вдвоем с Володькой, лежала фотография. Папина.

– Надо ведь ее повесить, – сказал я.

– Да, – ответила мама. – Но пока нет гвоздиков. – Поставим на стол. Хорошо?

– Хорошо.

Но я не спешил. Я сидел на корточках перед чемоданом, а мама подошла и остановилась рядом. Я взглянул на снимок и закрыл глаза. Я знал, что сейчас будет. Мама всегда говорила, что у меня слишком сильное воображение. Когда она сердилась, то говорила даже: "Разнузданное воображение"... Я закрыл глаза и знал, что услышу шум мотора.

Он будет приближаться и затихнет у наших ворот. Хлопнет дверца, и по земле затопают сапоги. И голос отца, негромкий, но очень ясный, спросит: "Что смутный, сынку? Ничего? Ну и ладно. Мамке скажи, приеду через час. Еще один рейс..." Ладонью спутает мне волосы. Ладонь жесткая и слегка пахнет бензином. Потом он зашагает к машине... Всё. Можно открыть глаза. Вот он, папка, улыбается так, что зубы блестят. И волосы, волнистые и светлые, растрепались от ветра. Он стоит на крыле своего ЗИЛа, держится за открытую дверцу...

Этот ЗИЛ и сейчас ходит по дорогам Подмосковья. А папки нет...

Он погиб два года назад. Был очень холодный октябрь, и шел первый снег. Все люди радуются этому снегу, даже взрослые радуются, хотя и притворяются, что им все равно. А папа даже и не притворялся... Но, может быть, он в тот рейс и не думал о снеге. Он торопился.

С химзавода, где папа работал, его послали в подшефный колхоз. Там на полях осталась картошка. Шел снег, а она замерзала на земле, потому что ее не успели вывезти. И отец поехал на помощь.

Недалеко от деревни есть плотина. Слева, под плотиной, старая мельница. Справа – большой и очень глубокий пруд. И дорога вела через плотину. Она была пустой, совсем пустой и белой от снега.

Какой-то совсем маленький мальчишка вылез на плотину слева, от мельницы. Тянул за собой санки. Эти санки и спасли его. Судя по всему, их папа и увидел, а сам мальчишка был в белом, до пят, полушубке, и шапка у него была белая.

Мальчишка испугался машины, побежал и упал. Под снегом на дороге оказался лед. Мальчишка упал и лежал на дороге. Оставалось несколько метров пути. Какие уж тут тормоза, если под снегом лед. Оставалось несколько метров и секунда на размышление. ЗИЛ разнес перильца, сколоченные из неоструганных стволов тонких березок, и упал на лед пруда. И в тонком льду, занесенном первым снегом, появилась черная полынья.

Когда прибежали из деревни люди и пришел трактор, ледок уже снова затянул полынью, и на него опять падал снег.

Когда мама узнала о папиной смерти, у нее что-то случилось с сердцем. Сердце у нее и раньше было слабое, но я не видел, чтобы мама теряла сознание. А тут она лежала, как мертвая, лицо у нее стало желтым. Мамина подруга тетя Тося брызгала ей в лицо водой.

Потом мама очнулась и стала плакать. А я не плакал. Боялся. Мне казалось, что с мамой снова случится что-то страшное, когда она увидит, что я тоже плачу... Я сидел рядом и молчал, сдерживался изо всех сил. А потом слезы будто застыли и я уже все равно не смог бы заплакать. Но если бы и смог, то не стал бы. Я боялся и чувствовал, что один из нас не должен плакать.

Нам не показали отца. Я видел только длинный гроб, обитый красной материей. На углах материя была почему-то собрана в складки.

В тот день, когда хоронили папу, снова пошел снег. Комья земли, выброшенные из могилы, застыли, и снег припорошил их. Заиграл оркестр и перестал. Какие-то люди опустили гроб в могилу – на веревках с петлями из ремней, чтобы удобнее было держать. Потом они взяли лопаты, и комья застучали внизу.

Я не смотрел, как зарывали могилу. Недалеко стояла прямая береза с толстым далеко торчащим суком. Сук был обломлен и расщеплен на конце. Снег лежал на нем пушистым валиком. У меня было горячо и сухо в горле. Я подошел к березе, привалился лбом к холодному стволу, взял из мягкого снежного валика пригоршню и стал глотать.

Кто-то надел на меня шапку, и я услышал голос. Я не сразу понял, что это мамин голос. Он был слабый, но очень спокойный:

– Не надо, Леня. Ты можешь простудиться. Не надо. – Она хотела поправить мой шарф, но не стала и прижала свою теплую ладонь к моей щеке.

Тогда я заплакал. Я еще за секунду до этого не знал, что смогу так сильно заплакать и уже долго не сумею остановиться. Я плакал, прислонившись к березе, и слышал, как ударили три выстрела – прощальный салют. Папа не был военным, но кто-то салютовал ему. В ту минуту мне было все равно. Я даже не повернулся, чтобы посмотреть, из чего стреляют. Через неделю я нашел у папиной могилы затоптанную в снег гильзу и понял, что стреляли из пистолета "ТТ". Наверно, бойцы заводской охраны...

Отец словно задал мне вопрос. Это я понял, когда мы с мамой приехали на место его гибели. Заводская легковушка осталась за прудом, а мы вышли на плотину.

Лед на пруду был ровный, и его совсем занесло снегом. И нельзя было даже угадать, где месяц назад чернела полынья. И перила починили. Наверно, срубили для этого еще одну березку.

Я подошел к перилам и навалился грудью. Они вдруг качнулись. И я рванулся назад. Недаром мама говорила про мое разнузданное воображение. Мне показалось, что березовые жерди проломятся, я упаду, пробью лед и уйду в черную воду.

Я отошел, и тогда впервые мне будто кто-то сказал: "Он не испугался. А ты смог бы?"

Я не знал.

Назад Дальше