Моя одиссея - Авдеев Виктор Федорович 13 стр.


Нижняя челюсть его вдруг выпятилась, синий бык на крутой груди угрожающе зашевелил рогами, пальцы правой руки медленно сложились в кулачище. Кряжистый, с бородкой, лишь покосился исподлобья: взгляд у него был волчий, безжалостный.

Я поспешно отошел, весь похолодев. Ведь босяки могли и скрыться от дежурного ТОГПУ, а что тогда делать мне? Подходит ночь. Да и станет ли агент разбирать мое дело? Вор у вора дубинку украл. Видно, надо распроститься с ботинками, ремнем и убираться с этой станции, пока цел. Я перешел на другую сторону рельсов, уселся недалеко от пузатой деревянной водокачки и стал ожидать поезда на Воронеж.

Неожиданно проглянуло низкое, стеклянное, розовое солнце, словно хотело пожелать угрюмой земле спокойной ночи, заблестела мокрая листва в осиновом перелеске, змейками засеребрились тонкие стволы. Свет мгновенно погас: наползала новая туча, громко шлепнулось несколько крупных дождевых капель. И тут ко мне подошел татуированный детина: в руке он держал мой ремень с бляхой.

– Этот?

Я протянул руку.

– Сперва помой, – сказал он, пряча ремень за спину. – Грязная.

– Богуешь? Пряжка моя собственная.

– Была… да сплыла, а мы выловили. Чего дашь взамен? Ощупывали мы тебя, когда спал: что это ты твердое носишь в правом кармане? Лежал на том боку, мы и не могли взять.

Это был финский нож, обычно я его пристегивал к поясу, но гут случайно сунул в карман брюк. Расставаться с ним мне было жалко, однако надоело и придерживать штаны. Я сказал, что отдам босякам свою последнюю наличность восемьдесят семь копеек, если они вернут мне и ботинки.

– Да мы их проели, – добродушно отрыгнул татуированный. – Помнишь, подходил, скляночку-то мы раздавили и печенкой закусывали? Ну это ж и шли в ход твои "колеса". На поселке тут загнали. А ремень никто не взял… дерьмовый, говорят.

Мы поторговались, я отдал половину денег и вновь подпоясался. В сумерках под редким дождем, попадая сползающими носками в холодные лужи, я залез на тормозную площадку товарного вагона и покинул станцию.

От Воронежа я свернул на Киев – путь, каким меня три года назад вез князь Новиков. Я хорошо помнил щедрую, солнечную Украину и решил поискать счастья в ее городах. Деньжонки кончились, пришлось "стрелять куски" под окнами изб, поворовывать по мелочи: где пшеничный калач, где кусок сырого мяса, где флакон одеколона, ситцевый платок. Один раз мне удалось украсть в магазине женские туфли и продать (конечно, за полцены), и я харчевался целую неделю. В особенно трудные дни я рыл картошку на поселковых огородах, пек в золе. От голода у меня начался понос, в животе беспрерывно что-то перекатывалось, урчало, словно там насмерть дрались два кота, и я замучился, бегая на всех остановках в бурьяны за железнодорожную линию.

Ночью на станции Ворожба, где я остановился подкормиться, встретились два почтово-пассажирских поезда. Спросонок я залез в собачий ящик чужого состава, трясся чуть ли не полсуток, а когда вылез, то оказался совсем в другой стороне от Киева – в Семилуках, недалеко от того же Воронежа. Значит, судьба…

Околачиваясь на перроне, я приметил паренька – чуть побольше меня ростом, потолще, стриженого, без шапки, но в прочном домотканом армячке и в сапогах с новыми головками. Лицо у него было одутловатое, тесно поставленные глаза смотрели важно, он держал руки в карманах и при ходьбе словно печатал шаг. Последив за ним некоторое время, я понял, что он один, и подошел.

– Куда едешь? – дружески спросил я.

Парнишка оглянул меня спесиво. Козырек моей кепки наполовину оторвался, штаны клеш снизу словно пообкусали собаки, босые ноги почернели от въевшейся угольной пыли.

– Это наше дело, – ответил он и опять медленно стал печатать шаг по перрону.

Мне очень хотелось есть; в кармане у паренька я заметил ржаную горбушку; наверное, у него водились и деньжонки. Я совершенно не задумывался, хорошо поступаю или нехорошо: я больше суток не имел во рту ничего, кроме слюны, и мой желудок, челюсти настоятельно требовали работы. Совесть? Эге! Я давно стал о ней забывать.

– А умеешь играть на "зубариках"?

И я ловко выбил пятерней правой руки дробь на зубах: плоды учения в Петровской гимназии. Я и сам не ожидал эффекта, который произвел своим нехитрым искусством. Парнишка надул щеки, вытаращил глаза, весь налился бурачной краснотой – и вдруг залился кашляющим овечьим смехом. Он тут же опять подозрительно уставился на меня:

– Ты сам-то кто таков?

Догадаться об этом было нетрудно. Однако и я догадался, что парнишка совсем простоват, настоящая "деревня", и принял таинственный вид:

– Из князей.

– Чего же ты тогда… замурзанный, как подсвинок?

– Был бы ты князем, узнал чего, – ответил я. – Это при царях мой папаша жил – во: на большой! Имел отдельный дворец из мрамора, собственный экипаж, ружье, чтобы охотиться, резиновый плащ – ни в какой дождик не промокал! Двери мы сами не открывали, ни-ни. Швейцар открывал. Усищи – как вожжи, картуз с золотыми галунами. Сто рублей ему платили… А после революции – тю-тю! Большевики все отобрали, и пришлось вот удариться в бега.

– Иде ж вы сейчас? – спросил парнишка; он, видимо, колебался, верить мне или нет.

Я оглянулся по сторонам, точно ужасно боялся, что нас подслушают.

– В Крыме. На острове… Монте-Кристо, посреди моря. В таинственной пещере. У меня там есть подводная лодка, фонарик электрический: зажгешь то красный свет, то зеленый. Есть еще тельняшка – настоящая моряцкая в полоску. Видишь, какая у меня финка? – Я достал и показал свой нож. – Ты, паря, не гляди, что я замурзанный, это я еще не умывался. Вообще я сейчас специально замаскирован. Понял? У папы в Москве четыре дома и осталось золото в банке: в земле зарытое. Целый клад. Так я ездил узнавать, целое ли оно.

Парнишка наконец разинул рот:

– Ну и… целое?

– Целое, – удовлетворенно подытожил я. – Скоро эту банку с золотом будем выкапывать и делить. А теперь я пробираюсь обратно к себе в тайник. В Крыме у нас целый год солнышко светит и зимой свободно можно купаться в море телешом. Хочешь, поедем к нам?

Парнишка обрадованно кивнул головой и после этого рассказал о себе. Говорил он медленно, вздыхая, словно забывал, с чего начал и как продолжать. Звали его Пахомка, фамилии я теперь не помню. Он был из деревни под Семилуками, отец его держал чайную, коней для извоза; ему – единственному сыну – отец давно обещал гармонь, да так и не подарил. Пахомка и убежал. Теперь ему хотелось найти монастырь и поступить туда: говорят, монахи всю жизнь ничего не делают, ходят с кружками по деревням, и бабы подают им на храм деньги, пироги. За месяц можно запросто насобирать на гармонь.

Я лихорадочно стал соображать, как бы мне выудить у Пахомки хоть половину ржаной горбушки. Сказать, что я хочу есть, – не поверит в мое княжеское происхождение. Что выдумать?

– А у вас дома есть самовар? – спросил он.

– Целых два. Один выпьем, сейчас же другой ставим.

Тогда, в свою очередь, задал вопрос и я:

– Это у тебя ваш деревенский хлеб? Интересно, хорошо его пекут? Потому что, видишь ли… мы на острове в таинственной пещере едим одну колбасу и пряники.

– Спробуй. Нате.

Пахомка с готовностью вытащил мне свою ржаную горбушку и очень удивился, когда я не оставил от нес и крошки. Я наелся и за это пообещал довезти его бесплатно до Крыма, а дома насыпать полные карманы маковников. Я тут же повел нового кореша на станцию к семафору: там легче было садиться на товарняк. Мы пропустили четыре поезда, пока Пахомка отважился прыгнуть на подножку порожнего тамбура: вид у него был такой, точно его тянут на виселицу.

Состав тронулся, бешено развил ход.

– Не оборвется наш вагон? – боязливо спросил мой новый товарищ, крепко уцепившись обеими руками за железный тормоз. – Больно шатается.

– Отдыхай, не бойся.

Я сел на скамеечку, привалился к стене и привычно задремал.

За Лисками перед станцией Откос нас поймал кондуктор. Я умел правильно соскакивать с подножки на ходу. "Срывайся!" – крикнул я Пахомке и прыгнул вперед по движению поезда, чуть пробежал, держась за железный поручень, и скатился под откос насыпи. Мой кореш с перепугу замешкался, получил пинок сапогом в зад и, падая, чуть не угодил под вагон.

После этого Пахомка боялся и близко подходить к товарнякам, не говоря уж об экспрессах, и я вынужден был тащиться с ним пешком по шпалам. Через каждый час он спрашивал:

– Ну, скоро остров Крым? Не видать еще?

Всю его наличность составляли рубля полтора, и мы их скоро проели. За каждый данный мне кусок Пахомка что-нибудь выторговывал. Вскоре я должен был ему кучу добра из моих "пещерных богатств": моряцкую тельняшку, гармонь, четырнадцать фунтов пряников, подводную лодку и к ней весла, чтобы лучше грести. Зато он ловко побирался. Подавали ему охотно: наверно, помогал крестьянский вид. Я ж, преодолевая трусость, воровал где мог.

Так мы добрались до Острогожска – уездного городишка Воронежской губернии. Оба мы измучились, продрогли, очень хотели есть. Лил дождь, давно стемнело; обыватели плотно загородились от всего мира ставнями, и мы напрасно клянчили под окнами "хоть корочку".

Глухой ночью я выбрал на базаре ветхий ларек и решил его сломать. Пахомку поставил "на стрему". От волнения и страха меня лихорадило, руки срывались, звук отдираемых досок заставлял нас обоих вздрагивать, испуганно замирать. Через площадь шуршащей походкой шел дождь, домишки вокруг стояли мокрые, черные, нахохленные, и лишь где-то в подворотне одиноко подвывал пес. Я в кровь изодрал пальцы, кое-как сделал в ларьке дыру и уже собрался лезть, когда неожиданный тупой удар по голове свалил меня прямо в лужу. Мы с Пахомкой еще не успели толком разобраться в том, что произошло, как оба очутились в больших крепких руках мордатого, тяжело дышащего человека в брезентовике с капюшоном, который тут же куда-то поволок нас с базара.

– Вздумайте только убечь, – пообещал он. – Придушу на месте.

Где уж тут бежать, когда в голове у меня гудело, перед глазами мотались красные, зеленые кольца, а ларьки, домишки то падали на землю, то корячились в небо. Обоих нас поймали впервые, и мы так перепугались, что, насколько могли, облегчали усилия мордатого в брезентовике и даже старались угадать, в какой переулок надо сворачивать.

Привел он нас, конечно, в уездное отделение милиции. Здесь было тепло, на столе горела восьмилинейная лампа с надбитым, закопченным стеклом, пахло махоркой, керосином. Из-за кафельной печки любопытно высовывали усы тараканы. На подоконнике, в развернувшейся газете, лежала жирная, наполовину съеденная селедка, краюха ржаного хлеба, обломанная руками, со следами вмятин от пальцев. У стены под громоздким деревянным телефонным аппаратом дремал ночной дежурный в форменной фуражке и расстегнутой гимнастерке. Когда мы вошли, он открыл глаза, заморгал; взял со стола свой широкий кожаный ремень, подпоясался – и оказался готовым приступить к служебным обязанностям.

– Ограбляли ларек на базаре, – самодовольно сказал мордатый милиционеру. Я это зашел проведать свою мануфактурную торговлишку, вдруг слышу. в ларьке поблизу доски трещат. "Ага, думаю, крысы… рукатые". Я – туда. Не поглядел, что их двое, а у меня и костыля доброго нету, прихлопнул голубчиков. Воришки-то, правда, мелковатые, да кто знает, может, за ними шайка какая скрывается. Проверь-ка, товарищ Мухляков, чем дышут.

Мы стояли еле живые от страха и совсем старались не дышать. Приведший нас торговец откинул с головы капюшон, стряхнул дождевые капли с брезентовика. Он был очень здоровый, плотный, с крутыми черными бровями; его румяное, раздавшееся лицо выражало сытость, жадное любопытство.

– Документы! – приказал нам дежурный, зевнув во всю пасть и почесывая свою спину о косяк двери. – Нету? Так и знал. А ну, выворачивайте карманы.

Первым обыскивали Пахомку. Он вдруг громко заревел, размазывая по грязным щекам обильные слезы, в голос запричитал, что "больше не будет", и стал проситься домой в деревню.

– Нюни распустил! – лениво прикрикнул на него дежурный и шмыгнул крупным лилово-багряным носом. – Лучше добровольно выкладай отмычки. Что это у тебя в полу зашито? – вдруг насторожился он. – Огнестрельное оружие имеется?

Безжалостно вспоров подкладку Пахомкиного армячка, милиционер извлек завернутую тряпицу.

– Улика! – воскликнул мордатый торговец и тоже наклонился над свертком.

В нем оказались две новенькие рублевки, глиняная свистулька-петушок и кипарисовая иконка, похожая на зеркальце. Дальнейший осмотр Пахомки не принес дежурному никаких результатов, и к залитому чернилами столу допроса поставили меня. Вместо удостоверения и отмычек у меня нашли финский нож, и мордатый человек в брезентовике даже крякнул от удовольствия:

– Этот кучерявый, видать, опытный жиган. Зришь, товарищ Мухляков, какую игрушку носит? Попадись ему в темном уголку – кишки выпустит. Не возьму в толк: почему не пырнул меня? Теперь мне биография его личности известна: такому одна дорожка – в Соловки на каторгу. Сделай ему опись предметов.

Дежурный достал кисет с махоркой, скрутил огромную косоножку, глубоко затянулся и, выпустив ядро дыма, объявил, что у него нету бумаги. Завтра он доложит обо всем начальнику милиции, а тот уже сам составит протокол.

– Понадежней запри их, – посоветовал торговец. – Народишко-то больно аховый, сквозь замочную скважину пролезут, из воды огонь высекут. Поглядел бы, как ларек разворотили!

Дежурный еще раз затянулся косоножкой, выстрелил махорочным дымом в потолок, крякнул и значительно изрек:

– Закон… одним словом… он определит. Загремел связкой ключей и отвел нас в полуподвальную каморку с толстыми промозглыми стенами и черным оконцем, забранным решеткой. Глухо хлопнула за нами дверь, вдали стихли шаги "тюремщика", и наступила тишина, которая, наверно, бывает только на том свете.

Над дверью я прочитал крупно выцарапанную гвоздем надпись:

ВХОДЯЩИЙ НЕ ГРУСТИ

И чуть пониже:

УХОДЯЩИЙ НЕ РАДУЙСЯ

В сырой камере никого не было, кроме прусаков, и мы провели тут всю ночь, мокрые насквозь, дрожа от холода и споря, кто кого подвел, Я обвинял Пахомку в том, что он "стремщик", а проворонил мордатого торговца. Пахомка отвечал, что всех князей надо бы высечь кнутом, чтобы не мутили народ.

"И два рубля в подкладку захоронил, – подумал я. – Вот кулацкая порода. Сам ведь на голодухе сидел, а не вынимал".

Мне очень хотелось заехать ему кулаком в толстую рожу, но я боялся, что получу хорошую сдачу: кореш был покрепче меня. Из-за этой грызни нам некогда было поспать, и утром мы поднялись с нар вялые, кислые. У меня к тому же припух один глаз, болела шея, на запястьях рук виднелись синяки: вчерашний торговец изрядно-таки нас помял. Дождик прошел, погода разгулялась, сквозь заржавленную решетку синело глубокое, совсем вешнее небо, и так хотелось туда – на волю, на простор, к людям!

Нигде время не тянется Так долго, томительно, как в заключении. Мы сидели голодные, придавленные л со страхом ожидали решения своей участи. Наконец снаружи загремел засов. Вчерашний страж, в полной амуниции, в форменной фуражке, подпоясанный ремнем, повел нас к начальнику милиции. Я споткнулся, переступая порог, внутренне простился со свободой.

Кабинет был поопрятнее дежурки: у стены стоял кожаный диван, над красным сукном письменного стола висел портрет Дзержинского, на половичке горел, трепетал солнечный зайчик.

– Вот это и есть преступники? – оглядев нас, весело сказал начальник. Он был совсем молодой, курносый, причесан на пробор, в новеньких желтых наплечных ремнях, с кобурой у пояса. – Это, значит, они хотели потрясти основы нашего Острогожска?

Я постарался принять самый смирный, невинный вид, точно не понимал, за что меня посадили в кутузку. Пахомка на все вопросы только вопил, чтобы его отпустили домой: он больше не будет. Видя, что толку от него не добьешься, начальник обратился ко мне:

– Далеко, странники, путь держите?

– К моей тете в Купянск, – ответил я, стараясь поправиться ему своей толковостью. – Это от вас всего несколько станций. Мы гостили у этого вот мальчика Пахома в Лисках, а теперь идем пешком гостить к нам в Купянск. По дороге решили осмотреть ваш город, он нам очень понравился, красивый, прямо как Киев на реке Днепр. А тут вдруг какой-то дяденька, наверно, пьяный, схватил нас и привел сюда в милицию. За что – мы и сами не знаем. У нас ничего нет чужого, хоть еще раз обыщите.

– Это чья? – спросил начальник и показал на мою финку. Она лежала на столе, полувынутая из ножен.

– Не знаю, клянусь честью.

– Честью?

– Да. Клянусь. Ей-богу. Даю пионерское слово. Ножичек этот я только вчера нашел. Гляжу – лежит.

Начальник в задумчивости прошелся по кабинету, наступил на солнечного зайчика. Зайчик живо вспрыгнул на его хромовое начищенное голенище, и оно зазолотилось.

– Зря, значит, пострадали? – соболезнующе покачал он головой. – Приняли вас за жуликов, а вы всего-навсего… странники. Эка беда. А чего ж это вы на базаре в ларьке искали? Не купянскую ль тетю?

Я стал пристально разглядывать свои грязные босые ноги.

– Это все он, – вдруг тыча в меня пальцем, заговорил Пахомка. – Он зачинщик. В одном магазине, товарищ милицейский, этот мальчишка заварочный чайник своровал. В другой раз у пьяного мужика все карманы пооблазил. Ни в какой тайный Крым я с ним не поеду, ей-богу, правда. В монастырь хочу.

– В святые собрался? – прищурясь, спросил его начальник и легонько пощипал пушок на своей пухлой и румяной губе.

– Ага. В монастырь. Я, товарищ из милиции, сроду и одной вишни с чужого сада не взял, вот крест святой. Лучше завсегда милостыньку…

Начальник сморщился и остановил его жестом руки:

– Ладно. Довольно, угодник. Все понятно. – Он вдруг заговорил строго, поочередно глядя нам в глаза: – В общем, ребята, будь у нас в Острогожске детдом, я тут же прекратил бы ваше хождение по тайным Крымам и разным святым местам. Жулики-то вы липовые… в пустой ларек полезли. Вот что сделаем: я вас сейчас отпущу, но в ближайшем городе вы сразу же определяйтесь к месту. Поняли меня? Не то в настоящую тюрьму попадете.

От радости, неожиданности мы онемели. Начальник вывел нас в дежурку, где у громоздкого телефонного аппарата клевал цветистым носом вчерашний милиционер.

– Товарищ Мухляков, намедни мы задержали торговку без патента, уцелело что из ее пирожков? Угости-ка вот этих молодцов, они небось целые сутки постились. Завтрак выйдет немножко черствый, ну да желудки у них здоровые: гвозди переварят.

Назад Дальше