Анатолий Алексин
Сердечная недостаточность
"Вы можете разорвать мое письмо, не прочитав его. Разрешите все же мне, как виновной, произнести последнее слово. Выслушайте меня! Я знаю, за уроки, за опыт надо "платить". Но я заплатила за свой опыт чужой жизнью. Это преступление… Я понимаю. И, поверьте, проклинаю тот день, когда в длинном списке, напечатанном на машинке, увидела свою фамилию и подумала, что совершилось главное: я принята в университет. На самом-то деле… Разве может подобная строчка решить судьбу человека? За фактом последует другой, за праздником – болезнь, а за строчкой – следующая, быть может, совсем иная. Выслушайте меня!"
…Когда тот список наконец прикрепили к доске объявлений, а спина лаборантки из деканата перестала загораживать его и я узрела свою фамилию в числе "принятых", мне уже не слышны были чужие вздохи, невидны слезы. Я скатилась по лестнице, зная, что внизу меня ждет Павлуша. Если бы даже случилось землетрясение, я все равно увидела бы его возле университетских дверей.
– Все в порядке! – провозгласила я. Он протянул мне букет, хотя остальные родители ничего, кроме волнений, с собою не принесли.
– Я тоже хотел подняться. Но вдруг бы мы разминулись?
Он всегда казался виноватым, когда преподносил что-нибудь мне или маме. А так как преподносил он почти каждый день, у него постоянно было лицо извиняющегося человека. "Или просто интеллигентного", – сказала мне как-то мама.
– Спасибо за цветы, – дежурно отреагировала я.
Трудно благодарить от души ежедневно. Все, наверно, может стать будничным: и заботы, и готовность пожертвовать за тебя жизнью. Несправедливые чувства… Но Павлуша другого отношения к себе и не ждал.
– Гладиолусов не было. Только гвоздики… Прости меня, – сказал он.
И мы направились к такси, которое, судя по счетчику, уже давно дожидалось моего появления.
– Вечером поедем в Дом художника! – сказал он. – Или журналиста…
– Журналиста? – переспросила я. – Будет пресс-конференция?
Он был вторым маминым мужем. Но вообще-то единственным, потому что первый, по мнению мамы, званий мужа и отца не заслуживал. Мама раз и навсегда присвоила ему титул: "эгоист". Она называла его так не со злостью, а, я бы сказала, с грустью, задумчиво, как бы сравнивая в этот момент с Павлушей.
– Он ни разу ничего не подарил тебе, – печально сообщала мама. – А ведь ты и сейчас обожаешь куклы!
Дарить мне куклы отцу было трудно: он работал инженером-нефтяником в каком-то сибирском поселке, где вряд ли был магазин игрушек.
Отец звонил в день моего рождения, то есть один раз в году. Раздавались анархичные междугородные звонки, и мама говорила:
– Он вспомнил!
Отец поздравлял, спрашивал, как я учусь.
– Отметился, – не с осуждением, а с грустью произносила мама, жалея отца, который лишил себя счастья отцовства. И благодарно поворачивала голову в Павлушину сторону.
– Я сделал что-то не то? – пугался Павлуша.
Он был высоким, полным, и от этого подвижность его проявлялась очень заметно. Он управлялся со своей тяжеловесностью, как хрупкий юный музыкант управляется с громоздкой виолончелью, созданной вроде бы не для него. Пухлое лицо, наивно оттопыренные губы диссонировали с густой мужской сединой. Все эти неожиданные сочетания создавали образ, который нам с мамой был дорог…
Отца моего мама нарекла "эгоистом", а Павлуше навсегда было дано звание "семьянин".
Расписание приемных экзаменов он знал наизусть. И перед каждым из них спрашивал меня по билетам, которые достал откуда-то из-под земли. Я любила, когда Павлуша доставал что-либо "из-под земли", потому что знала: именно там, под землей, таятся самые главные сокровища, именуемые полезными ископаемыми.
Называть его отцом я не могла, так как это слово, ассоциируясь с моим родителем, приобрело у нас в семье отрицательное звучание. Кроме того, мама однажды произнесла фразу, которую запомнили все… Указав на Павлушу, она сказала:
– Он не отец, он – мать!
Павлуша от растерянности стянул с носа очки: получалось, что он посягнул на мамину роль в моей жизни.
Не подходило к нему и холодное слово "отчим". Я стала называть его просто Павлушей. Это панибратство входило в некоторое противоречие с тем, что я обращалась к нему на "вы". Но все на свете с чем-нибудь входит в противоречие.
На "ты" я по необъяснимым причинам перейти не могла.
– Чувства благодарности не хватает, – с грустью сказала мама, жалея меня за эту "нехватку". – Отцовские гены!
Определяющими свойствами Павлуши были безотказность и обязательность, а главным маминым качеством была беззащитность. Слабость, я думаю, явилась той силой, которая и притянула к ней заботливого Павлушу.
Даже в натопленном помещении мама куталась в пуховый платок: ей всегда было холодно и немного не по себе. Она как бы давала Павлуше повод устремлять ей навстречу максимальное количество "внутреннего тепла". А то, что он представлял собой невиданный на земле источник такого тепла, мы с ней чувствовали в любую погоду.
Улыбка у мамы была до того женственной, что все вокруг начинали ощущать настоятельную потребность в отважных мужских поступках. Она никого не осуждала, а лишь сожалела о людских несовершенствах, как, например, о папином эгоизме.
Голос у нее был мягкий, в телефонной трубке он растоплялся, как воск, и приходилось помногу раз переспрашивать ее об одном и том же.
Мама была искусной чертежницей. Но доска ее уже много лет находилась дома, возле окна, потому что Павлуша не любил, чтобы мама куда-нибудь отлучалась. Он не говорил об этом, он молча страдал. А мама дорожила его здоровьем и стала "надомницей".
Зная, что Павлуша молчаливо-ревнив, она в общественных местах усаживалась так, чтобы глаза ее по возможности не встречались с глазами посторонних мужчин. И в Доме художника она тоже села лицом к стене… В ответ на угодливые вопросы официанта мама кивала в сторону мужа: дескать, он знает. И он в самом деле безошибочно определял, что нам с ней хочется.
"Для дома, для семьи", – называли его мамины подруги. И всегда с безнадежным укором бросали взгляд на своих мужей.
Мама подчеркивала, что нельзя привыкать к добру, что надо неустанно ценить его, и тогда оно не иссякнет.
– Спасибо, Павлуша, – сказала я. – Еще раз спасибо.
– Нет, – возразил он, с наслаждением наблюдая, как мы едим, – подарок еще впереди!
Он любил, чтобы мы получали удовольствие от еды, от спектаклей, от фильмов.
– Уметь жить чужой радостью – самое редкое искусство, – уверяла мама. – Он им владеет.
Я соглашалась… Но так как мне в отличие от Павлуши нравилось жить своей собственной радостью, я, наполняя тарелку, спросила:
– А что еще… вы собрались мне подарить?
– Собственно говоря, это и не подарок, – ответил он. – Ты должна получить то, что тебе полагается.
– А что полагается?
– Отдых, – ответил он. – Обнаружилась горящая путевка! Ты едешь в "Березовый сок".
– Куда?
– Так называется санаторий. А вот и еще сюрприз!
К нашему столу приближалась немолодая блондинка… Прежде она, наверное, была стройной, но удержаться в этом состоянии не смогла. Было заметно также, что рестораны она посещала не часто: слишком уж независимой была ее походка, а грим на лице и прическа напомнили мне почему-то облицовку капитально отремонтированного дома. Павлуша, привычно вступив в конфликт со своей тяжеловесной фигурой, вскочил и подставил женщине стул.
– Ольга Борисовна, – объявил он. – Изумительный терапевт! .
– Ну что вы?! – зарделась она, нарушая продуманный цвет лица и с любопытством оглядывая зал Дома художника. Я поняла, что завтра она будет рассказывать о нем в своей поликлинике.
– Ты, как я понимаю, Галя? – спросила женщина, чтобы сказать нечто, не относящееся к ресторану и еде.
– Галя, – ответила я.
– У тебя усталое лицо. Ты давно наблюдалась?
С этой минуты сладкий запах ее духов стал казаться мне запахом карболки: Ольга Борисовна погрузила наш стол в атмосферу врачебного кабинета.
– Простите, что опоздала, – сказала она.
– Я понимаю, – с глубоким сочувствием произнесла мама. – Прием больных, вызовы на дом!
Я, всегда отличавшаяся большой непосредственностью, спросила:
– А вы часто заражаетесь? Все время среди инфекций!
Мама зарылась в пуховый платок: ей стало не по себе. Но маминым здоровьем Ольга Борисовна не заинтересовалась. Она знала, что целью ее внимания должна быть я. И ответила:
– У нас вырабатывается иммунитет. А твой вид меня настораживает.
– В детстве ее не покидали ангины, – благодарно продолжая начатую Ольгой Борисовной тему, сказал Павлуша. – А от них кратчайшее расстояние до порока сердца.
– Это мы проверим, – деловито пообещала Ольга Борисовна.
И я подумала, что сейчас она полезет столовой ложкой мне в рот. Но она зачерпнула ею салат.
Оказалось, что "Березовый сок" – санаторий кардиологический, то есть "сердечный". А я, хоть от ангин до порока сердца всего один шаг, этого шага не сделала.
Раньше я знала, что карты бывают географические, игральные, топографические. Оказалось, есть еще и курортные.
На другая день Ольга Борисовна, освободившаяся от признаков капитального ремонта, сказала мне уже в настоящем врачебном кабинете:
– Все-таки бесследно эти ангины пройти не могли. Дай-ка я послушаю тебя… А потом заполним курортную карту!
Она стала прикасаться холодным металлическим кружком к моему телу. Я по ее команде то дышала, то прекращала дышать.
– Не старайся казаться тяжелоатлеткой, – попросил меня утром Павлуша. – На что-нибудь там… пожалуйся.
– Вы предлагаете мне симулировать? – с обычной непосредственностью спросила я.
– Он никогда не посоветует чего-либо дурного, – мягко напомнила мама.
– Положись на Ольгу Борисовну, – порекомендовал мне Павлуша.
И когда она сказала, что сердечные удары у меня "глуховаты", я подтвердила, что и сама не раз слышала это.
Павлуша сопровождал меня до самого санатория. Он вел себя так, будто диагноз, написанный рукой Ольги Борисовны в моей курортной карте, полностью соответствовал действительности: не разрешал поднимать чемодан, уложил меня на нижнюю полку, а сам забрался на верхнюю.
– Ехать около шести часов. Ты спи: тебе необходим отдых, – свешивая с верхней полки свое массивное тело, заботливо произнес Павлуша. – И ни о чем не волнуйся: я тебя заранее разбужу.
Проводница сообщила, что на станции, где находится "Березовый сок", поезд стоит всего две минуты.
– Мы успеем. Я вынесу чемодан заранее, – успокоил Павлуша..
Он все делал вовремя или немного "заранее".
Я заснула.
Мне приснился сон, который навязчиво преследовал меня всю неделю: нужно было сдавать экзамены, которые были уже благополучно сданы. Я проснулась с сердцебиением, вполне подходившим для кардиологического санатория.
Павлуша тревожно наблюдал за мной с верхней полки:
– Что тебе такое приснилось? Ты стонала.
– Война, – ответила я. И снова заснула.
В санатории Павлуша сам отдал путевку и мой паспорт в регистратуру. Убедился, что меня поселят в комнату на двух человек, и, успокоенный, пошел обратно на станцию, чтобы пораньше вернуться в Москву:
– Мама ждет! Если получилось что-то не то, извини. Горящая путевка! Другой не было…
"Березовый сок" находился в пяти километрах от города, который называли областным центром. В этом городе я никогда не была.
– Из областного центра привезли лекарства, – слышала я. – Из областного центра привезли фильм…
По березовым аллеям, окружавшим санаторий, не спеша, предписанным медициной шагом прогуливались люди более чем зрелого возраста.
Встречаясь со мной, мужчины делали походку более уверенной и пружинистой. В санатории сразу произошло некоторое оживление.
– Болезнь вас, мужчин, не исправит, – услышала я за своей спиной укоряющий женский голос. – Нет, болезнь не исправит… Только могила!
– Не огорчайтесь так откровенно! – возразил ей игривый тенор, старавшийся звучать баритоном.
Меня посадили за стол к "послеинфарктникам": там было свободное место.
– Мы с вами и в комнате вместе! – восторженно сообщила за обедом женщина лет сорока пяти, которая до моего приезда, вероятно, считалась в санатории самой юной.
Лицо у нее было худое, темные глаза воспаленно блестели. Она пыталась выдать свою болезненную лихорадочность за признаки оптимизма.
– Нина Игнатьевна! – представилась она. И пожала мне руку так, будто мы уходили в разведку. Рука у нее была сухой и горячей.
До столика добрался согбенный, седой старичок, опиравшийся на палку, как на последнюю надежду в своей "жизни.
– Такая молодая?.. – сочувственно вздохнул он, увидев меня. – А вон и холостяк движется…
– Такая молодая! – провозгласил мужчина, сочетавший объемистую фигуру с молодецкой выправкой. Он был в спортивном костюме и накинутом на плечи махровом халате, а в руках, как нечто значительное, нес бутылку минеральной воды, обернутую салфеткой.
Мужчина по-гусарски сбросил халат на спинку стула, приблизил к себе приборы, и я увидела, что на ногтях у него маникюр. Приятный запах мужской аккуратности, деликатесного одеколона поборол запах диетических щей.
– Вы присланы к нам в качестве больной или эффективно действующего лекарства? – поинтересовался тот, кого назвали "холостяком".
– Онегинский тон… – пробурчал старичок, уткнувшись в тарелку. Он орудовал ложкой как-то по-крестьянски, словно она была деревянной. – А вы сразу будьте великосветской Татьяной, – порекомендовал он мне. – Потому что юную Ларину Геннадий Семенович задавит величием и нотациями. – Он оторвал глаза от щей и поднял на "холостяка". – Так?
– Минуя Ларину, в Гремины не проскочишь, – возразил Геннадий Семенович. А мне посоветовал: – И не старайтесь!
Все называли меня на "вы". В этом, как и в моем обращении к Павлуше, была неестественность.
– Атака продолжается? Век нынешний наступает на век минувший! – Обратившись ко мне, Геннадий Семенович Пояснил: – Профессор Печонкин, известный специалист в области кибернетики, понимает, что я со своими лекциями 6 классической музыке могу лишь поднять руки вверх.
Облокотившись о стол, он скорее развел в стороны, чем поднял, холеные руки, в меру покрытые растительностью, с отлакированными ногтями.
– За ними надо записывать! – восторженно заявила Нина Игнатьевна. – Диспут профессоров!..
– Не удивляйтесь, – сказал Геннадий Семенович, поглощавший щи как-то незаметно, будто он и не ел. – Нина Игнатьевна – директор лучшего в городе Дворца культуры. Так что диспуты – это ее стихия.
– Я работаю в клубе, – не меняя восторженного выражения лица, возразила она.
– Лучше называть дворец клубом, чем клуб дворцом. Так? – хрипловато поддержал Нину Игнатьевну профессор Печонкин.
Желая объединить наш стол в дружеский коллектив, Нина Игнатьевна сообщила, что Геннадий Семенович и Петр Петрович дали согласие выступить у нее в клубе.
– Через полмесяца будет годовщина освобождения нашего города от фашистских захватчиков. – сказала она. – В этот день Геннадий Семенович выступит с лекцией "Музыка Великой Отечественной". И сам будет иллюстрировать… на рояле.
– Уже кончился срок вашей путевки? – спросила я у нее с сожалением, потому что быстро привыкала к людям.
– Нина Игнатьевна лечится без отрыва от производства, – ответил Геннадий Семенович. Он накапал в рюмку из пузырька желтоватое лекарство. Шевеля губами, взял на учет каждую каплю, потом смешал лекарство с минеральной водой. И выпил.
– Геннадий Семенович будет первопроходцем. Так? – сказал профессор Печонкин. – А уж я отправлюсь по проложенной им дороге.
– Петр Петрович расскажет о последних открытиях в кибернетике! – пояснила Нина Игнатьевна.
Фразы она произносила с таким подъемом, и глаза ее при этом так лихорадочно блестели, словно она устремлялась на штурм неприступной крепости.
Наша комната расположилась на третьем этаже. Две кровати, тумбочки между ними, два стула, шкаф, умывальник… И чистота. Я ощутила себя в родной обстановке: маму называли "уютной женщиной" – и она доводила чистоту до стерильности, будто жила в операционной. Гости сами, не дожидаясь намеков, снимали в коридоре туфли, ботинки, надевали тапочки, а если их не хватало, шлепали по комнате в чулках и носках.
Ствол березы как бы разделял окно комнатки ровно на две половины. Кто-то, отдыхавший раньше, дотянулся до ствола и вырезал на нем: "Феоктистов".
– Сердца собственного не пожалел, – сказала Нина Игнатьевна. – Представляете, какое выдержал напряжение! Тщеславие человеческое надо всегда учитывать. Я по своему клубу знаю. Попробуй-ка не так представь со сцены артиста: звание его перепутай, забудь титул! Бывает, лишаются голоса: аккомпанемент звучит, а арии нет. Я за этим очень слежу! Зачем обижать людей? Раз им хочется…
– У вас был инфаркт? – спросила я.
– Думаю, что электрокардиограммы преувеличили. Но надо им подчиняться. Профессор Печонкин утверждает: ошибаются те, у кого есть сердце и разум. Из-за них-то и возникают варианты, разночтения. А машина ошибаться не может. Тут она беспощадней людей. Не умней, говорит, а беспощадней… Крупнейший ученый!
– И Геннадий Семенович тоже "крупнейший"?
– В своей области. Я слышала в Москве его лекцию "Музыка, музыка, музыка…". Часа два со сцены не отпускали! Он у нас в клубе выступит. В день освобождения города от фашистских захватчиков! Для ветеранов… Это будет событие. Я уже все продумала: ветераны прямо из зала называют любимые музыкальные произведения военной поры, а он рассказывает историю их создания… И иллюстрирует на рояле! – Она вновь пошла на штурм крепости: – Этот санаторий – главная, если так можно сказать, интеллектуальная база моего клуба. Тут лечатся знаменитые деятели науки, культуры! Я их всех через свой клуб пропускаю.
– Врачи не сердятся?
– Наоборот, одобряют! Чтобы восстановить здоровье, и капли, с помощью которых намеревался "спасти" мое сердце.
Но так как спасаться мне было не от чего, я однажды сказала:
– Это, наверно, для вашего возраста? Геннадий Семенович не растерялся.
– Даже "Кармен" и "Травиата" были оценены не сразу. Я тоже не рассчитываю на молниеносный успех. Правда, Верди и Визе не были ограничены сроками санаторной путевки.
У Гриши перед Геннадием Семеновичем имелись явные преимущества: он не должен был отлучаться на процедуры. Сопровождая меня, он не останавливался то и дело, чтобы определить пульс, и не возвращался в санаторий, чтобы проверять кровяное давление. Поскольку с давлением и пульсом у шестиклассника все было в порядке, он не отклонялся от своего "главного увлечения". А главным увлечением Геннадия Семеновича являлся все же он сам.
Так уверял профессор Печонкин… И я начинала с ним соглашаться. Но Нина Игнатьевна воспротивилась.