Сердечная недостаточность - Анатолий Алексин 2 стр.


– Желать себе выздоровления – это не порок. Это ес­тественно! Драматичность инфарктов именно в том, что после них надо к себе прислушиваться. Контролировать свое состояние! И хоть у Геннадия Семеновича был мик­роинфаркт, его обвинять нельзя.

– Вы пойдете на его лекцию?.. – спросил меня Гриша.

– Конечно! Это ведь будет праздник: день освобожде­ния твоего города, – ответила я.

– Он его не освобождал, – ответил мальчик. Опустил голову и пошел ужинать.

Нина Игнатьевна была опечалена внезапно вспыхнув­шей страстью сына:

– Я знала, что они влюбляются в учительниц…

– И в отдыхающих тоже! – успокоила я.

– Мы с вами не должны обнаруживать, что догада­лись, – взмолилась она. – Гриша очень раним!

Увидев как-то очередной букет полевых цветов у Гриши в руках, она сказала:

– Он любит дарить цветы. Всегда после концерта или лекции в моем клубе поднимается на сцену и преподно­сит…

– Тут не сцена! – ответил Гриша. И убежал.

Я, таким образом, покорила всех: от шестиклассника до профессоров, уже получивших инфаркт. Это было три­умфальное шествие.

– Хоть выписывайся из санатория! – сказала Нина Иг­натьевна. – Я поручу Грише готовиться к лекции Геннадия Семеновича. К нашему празднику… Пусть собирает фото­графии, разносит по домам ветеранов пригласительные би­леты. Так он немного отвлечется.

Гриша стал будить ветеранов ни свет ни заря и уже к завтраку прибегал в санаторий.

– Печорин и Грушницкий решили похожую проблему кардинальным путем, – сказал Геннадию Семеновичу за обедом профессор Печонкин.

Гриша еще не читал "Героя нашего времени" – и рас­смеялся: быть может, фамилия Грушницкий показалась ему необычной.

– Я очень надеюсь, что ваших внуков и правнуков вос­питывают другие члены семьи, – утратив свое вальяжное добродушие, ответил Геннадий Семенович.

Нине Игнатьевне этот диалог был неприятен. И она, взяв Гришу за руку, увела его, оставив без третьего блюда.

– Первые дни вашего санаторного бытия, наверно, ка­жутся вечностью? – спросил меня Геннадий Семенович.

– Как вы это почувствовали?

– В детстве каждый день и каждый год тоже кажутся бесконечными, – пояснил он. – Потому что в этом воз­расте – вавилонское столпотворение впечатлений. Все не­знакомо: события, люди. А потом в мои годы от одной встречи Нового года до следующей вот такое расстоя­ние… – Он указал на отлакированный ноготь. – Привы­чность происходящего убыстряет бег времени. Только новизна и неожиданность фактов создают впечатление про­тяженности. Так и в санатории: первые дни – это детское восприятие, а последующие… Мой поезд уже мчался с бе­шеной скоростью, а я даже в окно не поглядывал: все пей­зажи были известны заранее. И вдруг… вы! Кажется, я продлю путевку "по состоянию здоровья".

– А что у вас… теперь?

– Сердце! – перемешивая иронию с глубокой проник­новенностью, ответил он.

Ирония неожиданно сближала его с мальчишками моего далекого четвертого класса, которые, скрывая чув­ства, толкали меня в спину на переменке. А проникновен­ность отдаляла от них.

Геннадий Семенович всегда нарочито подчеркивал воз­растной разрыв, существовавший между нами. Этим он объяснял и повышенное внимание к своему пульсу, по­глощение капель и пилюль в таком количестве, что я по­ражалась, как он не путал все свои многочисленные ко­робки, баночки и пузырьки.

"Сейчас, когда мне уже сто лет", – говорила одна по­жилая и некогда обворожительная мамина подруга. "Когда уже сто лет"… Такое саморазоблачение, отчаянная гипер­бола молодила ее в глазах окружающих. Геннадий Семе­нович действовал тем же способом.

Если ему удавалось остаться со мной наедине, а это случалось после вечерних киносеансов, когда Гриша был уже в городе, рядом возникала Нина Игнатьевна.

– Мне кажется, она хочет сберечь вас для своего сына, – сказал Геннадий Семенович. – Но ведь и тут будет резкое возрастное несоответствие!

Он не смог отыскать ни одного случая в биографиях знаменитостей, когда бы женщины увлекались молокосо­сами, но любовь юной девушки к семидесятипятилетнему Гете неотлучно была у него на памяти. Быть может, по причине этой запоздалой страсти Иоганн Вольфганг Гете и стал его самым любимым "философом от литературы".

– Вам должен быть ближе образец музыкальный, – за­метила я. – Опера "Мазепа", к примеру…

– Одна из главных идей этого совместного творения двух гениев, – строго объяснил мне Геннадий Семено­вич, – состоит в том, что мы слишком часто верим Мазе­пам, а не Кочубеям. Большая и горькая истина! Разве я похож на предателя?

– Вам с ним интересно? – с тревогой спросила меня, укладываясь спать, Нина Игнатьевна.

– Интересно, – ответила я.

– Это самое страшное! У молодости есть качества, ко­торых лишены "послеинфарктники", но у них, поверьте, есть достоинства, которых лишена молодость. И эти до­стоинства иногда берут верх. Вы не должны поддаваться! Так бы, я уверена, сказала и ваша мать. Но ее здесь нет, и поэтому я…

Она вновь устремилась на штурм.

Через несколько дней Геннадий Семенович предложил мне утреннюю прогулку, воспользовавшись тем, что Гриша еще не примчался из города. Было время процедур, но Геннадий Семенович решил от одной из них отказаться.

Ситуация, по убеждению Нины Игнатьевны, приобре­тала катастрофический характер.

– Галя, вас просили зайти в кабинет к врачу, – сказала она.

– Врач принимает до тринадцати тридцати, – ответил Геннадий Семенович, увлекая меня в березовую аллею.

– Есть только одна опера в истории музыки, – сказал он, – которая, на мой взгляд, преодолела условность опер­ного жанра. Это "Пиковая дама". Вы согласны? Мы вос­принимаем трагедию Лизы и Германа как абсолютно реа­листическую.

– Галочка! – раздался вдруг за спиной срывающийся от бега голос Нины Игнатьевны. – К вам приехали! Совсем молодой человек. Высокий… Хотя немного седой.

– Павлуша?! – изумленно воскликнула я: от Москвы до нашего санатория было около шести часов езды на по­езде. – Что-то случилось!

– Кто это… Павлуша? – застыв на мгновение, спросил Геннадий Семенович.

– Муж моей мамы.

"Он покорил всех!" – как бы жалея Павлушу, часто сообщала о нем мама.

Вообще-то покорителей и победителей не жалеют. Их. как известно, даже не судят. Но Павлуша очаровывал ок­ружающих заботами о "женской половине" нашей семьи, забывая о себе самом, и мама ему сочувствовала.

Забывать о себе – это было Павлушиным талантом, призванием.

Он и в "Березовом соке" всех поголовно очаровал… Сначала он сделал это заочно: своими ежедневными меж­дугородными звонками. По времени они, как правило, со­впадали с наиболее захватывающими местами кинокартин, которые нам показывали почти каждый вечер. В дверях, разжижая темноту зала, появлялась дежурная и объявляла:

– Андросову к телефону!

Я наконец объяснила Павлуше, что он звонит слишком поздно. И он стал вызывать меня из столовой во время ужина – так что все равно санаторий был в курсе дела.

– Скучают? – напряженно поинтересовался Геннадий Семенович.

– Это муж моей мамы, – ответила я. А потом объяснила это и остальным. Многозначитель­ные ухмылки сменились восторгом:

– Родной отец так не будет!..

"Родной не будет", – подумала я о своем отце.

Дня за три до приезда в "Березовый сок" Павлуша, слов­но между прочим – преподносить сюрпризы тоже было его признанием! – выяснил по телефону, с кем я сижу за столом. Поинтересовался характерами, склонностями этих людей и кто из них в чем нуждается.

Нине Игнатьевне он вручил тяжелый альбом репродук­ций знаменитых картин, поскольку она, как выразился Павлуша, занималась "просветительской деятельностью". Профессору Печонкину достался футляр для очков: он плохо видел и надеялся главным образом на свою палку. Футляр был до такой степени оригинален, что его жалко было прятать в карман.

– Если бы можно было надеть его на нос! – посетовал профессор Печонкин.

Но более всего Павлуша угодил музыковеду-холостяку: он достал лекарство, которое врач Геннадию Семеновичу прописал, но добавил при этом:

– Если только из-под земли…

И даже возраст моего юного поклонника Гриши был учтен: он получил новый том детектива. От книги исходил клеевой и коленкоровый запах, который всегда ассоции­ровался у меня с великой литературой.

– Жаль, что вы… на один только день! – в приступе благодарности пошла на штурм Нина Игнатьевна. – Я бы попросила вас выступить у нас в клубе!

– Кому я, начальник планового отдела, нужен?

– Как раз обсуждение вопросов планирования у нас в плане! Вы так внимательны…

Конечно, о тех, кто ел за соседними столиками, Пав­луша не беспокоился. Он интересовался теми, кто сидел рядом со мной. Ему важно было, чтобы ко мне хорошо относились. "Для дома, для семьи"… Таков был девиз Павлушиной жизни.

Будто желая опровергнуть это мое убеждение, Павлуша рассказал, что он "из-под земли" добывает путевку в "Бе­резовый сок" и своему заместителю.

– Сейчас я вижу, что ему необходимо сюда приехать. Только сюда!

– Как здоровье Алексея Митрофановича? Стыдно… Даже забыла спросить.

– Это я заморочил! Ты бы непременно спросила! Я достану путевку, – как бы вымаливая прощение, пообещал мне Павлуша. Потому что все добрые дела он совершал с виноватым видом. Он и подарки в "Березовом соке" вручал столь застенчиво, что мне его было жаль.

– Муж вашей мамы… всегда так щедр? – поинтересо­вался после Павлушиного отъезда Геннадий Семенович.

– Вам это трудно понять, – отрываясь от рубленого бифштекса, пробурчал профессор Печонкин. – Вы-то, хо­лостяки, больше ста граммов сыра не покупаете. Жизнь для себя! Даже ягоды здесь, в санатории, покупаете "на одного". Так?

Я подумала: "Как, интересно, это любимое профессо­ром и резкое, словно укол тока, словечко "так?" действует на студентов во время экзаменов?"

Мама называла Павлушиного заместителя по фамилии. "Тебе Корягин звонил", – говорила она сочувственно: опять министерство, опять дела!

Сам Павлуша называл его Митрофанычем, я – по имени и отчеству, а жена Корягина, Анна Васильевна, звала мужа "кормильцем".

У них было четверо детей.

– Четверо! – ужасалась мама, жалостливо поглядывая на Павлушу, будто речь шла о его многодетности.

– В нашей деревне меньше четырех ни у кого не было! – оправдывался Алексей Митрофанович.

Он и в городе продолжал жить по сельским законам.

– Чай пьет только вприкуску. Хрустит на всю комна­ту, – кутаясь в платок, изумлялась мама. – Живет в ци­вилизованной отдельной квартире – и каждую неделю от­правляется в баню. Простую, районную… С веником!

Мама пряталась в свой платок и при виде самодельной мебели корягинского производства, и при виде сельских пейзажей Алексея Митрофановича в простых, им же об­струганных рамах.

Как бы от имени всей нашей семьи Павлуша каждый

раз внимательно изучал пейзажи своего заместителя, то приближаясь, то отходя от них.

– Все сам! Своими руками… – восторгался Павлуша, усаживаясь с нами на длинную лавку, заменявшую стулья и всех сразу объединявшую. – Я бы в жизни не смог!

– Приходится, – объясняла Анна Васильевна. – Я-то не зарабатываю. А их четверо! Все на нем, на кормильце, держится.

В ее словах звучали и благодарность кормильцу, и пре­клонение перед ним.

Мне казалось, что Анна Васильевна с утра до вечера не переставая стирала: выше локтя закатанные рукава, перед­ник, распаренное лицо, стыдившееся своего цвета. Взгляд был такой, будто ее всегда заставали врасплох, а не явля­лись по приглашению.

Анне Васильевне было на этом свете явно не до себя. А обрати она на себя внимание, может, и другие бы обра­тили. Каждый раз меня уверяли в этом ее круглые, как на старинных картинах, удивленно испуганные глаза.

Мы садились за стол, разговаривали, ели… А она все время прибегала и убегала, на ходу утираясь краем перед­ника.

– Я к ним не в гости хожу, а на экскурсию: картины деревенского быта! – сказала, я помню, мама.

– Верность детству и местам, где родился, – это при­знак душевности, чистоты, – заступился Павлуша. – Я что-то не то сказал?

Мама сочувственно взглянула на него: всех ты стре­мишься понять!

– У нас полная средняя школа на дому. Что ты поде­лаешь! – говорил Алексей Митрофанович.

Старший его сын перешел в десятый класс, а младший поступал в первый. Между ними умудрились протиснуться две дочери.

Все дети были до того похожи на отца, что Анна Васи­льевна любила шутить:

– Рождены без участия матери.

Алексей Митрофанович сразу принимался отыскивать у своего потомства материнские черты Но их не было.

– Похожи на меня… Что ты поделаешь! – соглашался он. – Но улучшенный вариант! Как это говорится, в "экс­портном исполнении".

И правда, дети, похожие на отца, были в отличие от него красивы. В этом, наверное, и проявился вклад Анны Васильевны. Как мастер слова, прополов фразу, из неук­люжей делает ее волшебной, так и она, что-то смягчив, разгладив, добилась "улучшенного варианта".

Приземистый Алексей Митрофанович ходил косолапо, а дети были стройны и изящны.

– Акселерация! – объяснял Корягин.

Ему нравилось это экстравагантное слово и то, что дети были изящными.

Я видела, как Алексей Митрофанович разогревал им суп, кипятил чай. Только младший сын Митя просил:

– Можно, я зажгу газ?

– Хочешь помочь отцу? – непедагогично восхищался Корягин. – Ну зажги.

Помню, Алексей Митрофанович долго склеивал раму, вставил в нее, как в окно, очередной свой пейзаж, а потом взялся за молоток.

– Можно мне забить гвоздь? – попросил Митя.

– Хочешь помочь? Ну забей.

Ударить молотком по гвоздю Митя успел лишь раз: из-за двери смежной комнаты послышались два голоса, слив­шиеся в один раздраженный крик: "Да прекратите вы!"

– Не буду, не буду… Что ты поделаешь! – извинился себе под нос Алексей Митрофанович.

И тут я впервые увидела, как Анна Васильевна сердится. Ее круглые глаза стали длинными, утратили свой испуг. Дверь смежной комнаты не раскрылась, а распахнулась, стукнувшись ручкой о стену.

– Вам мешают?! Хорошо капризничать… за спиной у отца!

– Успокойся, Аннушка. Они же уроки делают! – Он повернулся ко мне: – Ты-то знаешь, сколько теперь за­дают!..

Младшие члены семьи притихли. Только Митя припод­нялся на носках и прижался к отцу.

Я часто навещала Корягиных: Алексей Митрофанович помогал мне решать математические задачи, овладевать физикой. Павлуша справиться с этим не мог и отправлял меня к своему заместителю.

– Наука теперь далеко ушла, – каждый раз предуп­реждал Алексей Митрофанович. – Что ты поделаешь!

Корягин, однако, ее догонял… По крайней мере, ту науку, которая была в моих школьных учебниках.

Он был самородком. И подобно самородкам, извлека­емым из земных или горных пород, был небольшим, не­отшлифованным, но бесценным.

Я сказала об этом Павлуше. Он согласился:

– Митрофаныч – это клад. Все на свете умеет.

Я подумала, что неплохо иметь заместителя, который умеет больше тебя самого… Стебель и корни незаметней цветка, но что он без них?

– Плановому отделу без Митрофаныча просто конец, – угадал мои мысли Павлуша. Мама стала прятаться в свой платок.

– Я что-то не то сказал?

Вскоре всем нам, к несчастью, пришлось убедиться, что Павлуша сказал "то", что он сказал правду.

– Корягин надорвался… Ему стало плохо, и прямо с работы его увезли в больницу.

Плохо стало и плановому отделу.

– Выяснилось, что формула "незаменимых нет"… ци­нична и неверна, – сказал нам Павлуша. – Единственная надежда, что он скоро вернется: все-таки здоровый орга­низм. Деревенский!

Я тут же собралась навестить Корягина.

– К нему не пускают: карантин, – сказал мне Пав­луша.

Я не стала пробиваться сквозь больничные правила и запреты. Тем более что начались выпускные экзамены, а потом экзамены в университет. Павлуша носил передачи в больницу, а вернувшись, сообщал, что все идет "на по­правку" .

– Просто устал он. Переоценил человеческие возмож­ности.

Несколько раз я забегала к Корягиным домой. Анны Васильевны не было: она переселилась в больницу. Ника­кой карантин удержать ее не сумел… Дети, как заблудив­шиеся, ходили по комнатам. Сами разогревали чай, накрывали на стол. Предлагали мне ужинать.

– Папа с мамой скоро вернутся, – пообещал Митя. Присел на корточки и заплакал.

Накануне моего окончательного триумфа в универси­тете Алексей Митрофанович и правда вернулся домой. Я позвонила ему.

– Ложная тревога, – сказал он. – Ложная, а всех на­пугала. Что ты поделаешь!

Я переводила глаза с Геннадия Семеновича, величест­венно глотавшего привезенные Павлушей пилюли, на про­фессора Печонкина, который целеустремленно уничтожал свой гарнир. Мне было радостно, что никто не мог обви­нить Павлушу в холостяцком эгоизме. Никто не мог ска­зать, что он ведет "жизнь на одного" или "жизнь на двоих", то есть лишь ради меня и мамы. О том, что он не живет ради себя, я знала давно. Но мне прежде казалось, что он вполне утолял голод, наблюдая, как мы с мамой закусы­ваем, и что организм его насыщался кислородом, если мы с ней совершали прогулки. Я ликовала оттого, что в заботах и привязанностях Павлуша не распылялся.

"Приписывала ему свой эгоизм! – думала я, проводив Павлушу из санатория. – Как часто мы смотрим на людей сквозь искажающие стекла собственных недостатков. Зре­ние наше от этого так ухудшается, что даже близких мы не в состоянии разглядеть… Я знала лишь о тех кладах

Павлушиной доброты, которые лежали на самой поверхности. А ее, оказывается, хватало и на других людей, не прописанных в нашей квартире. Вот убедился, что в "Бе­резовом соке" лечат и кормят как надо, и решил достать путевку Корягину. А может, он и подарки привез, вовсе не желая, чтобы за них расплачивались внимательным от­ношением ко мне? Просто привез – и все. Для людей… Зачем так сложно объяснять естественные человеческие поступки?

Мне дороги Алексей Митрофанович и Анна Васильев­на, – продолжала размышлять я. – И сквозь добро, пред­назначенное для них, я наконец сумела увидеть Павлуши-ны качества, которых раньше не знала и не ценила".

Все эти мысли и психологические открытия так мне понравились, что я согласилась пройтись после ужина с Геннадием Семеновичем: а если и к нему я была не вполне справедлива?

Шестиклассник Гриша заметался между ревностью и желанием посмотреть новый фильм. Любовь к кинемато­графу победила, и мы отправились по аллее вдвоем.

Назад Дальше