- Ишь, как гоже пахнет! Недаром курильщики донник сушат и в махорку добавляют.
- Зачем?
- Чтобы сатанинский табачище не шибко баб и младенцев душил... А ты, сынок, замечай и запоминай: где донник растет, там и рожь родится высокой да колосистой!
- А почему?
- Баба я темная, причины не знаю, а вот вижу и тебе сказываю. Давай-ка наломаем веток донника!
- Да зачем они тебе? Понюхала и хватит!
- В нашу избу войти страшно: отец всю ее прокурил-продымил. А я эти веточки донника высушу да за иконы положу и в отцовскую махорку намешаю: тогда будем дышать добрым воздухом!
Добрались мы с матерью до средины поля. В море волновавшейся, сильно побуревшей ржи с трудом отыскали свою трехсаженную полосу. Мать сказала:
- Ты на всю жисть у себя в памяти заруби: каждый хозяин свои загоны и полосы по-своему метит. Один выпахивает кольцо, другой еще чего-нибудь, а наш отец метит полосы вот как...
И раздвигая руками рожь, мать прошла по метке-треугольнику.
- Такой меты больше ни у кого на нашей улице нет. Ее еще дедушка Илья придумал, и твой отец строго блюдет.
Сказав так, мать перекрестилась, поясно поклонилась зревшему хлебу, сорвала колосок и бережно вышелушила из него зерна.
- Ну, Мишка, будем живы, рожь поспевает! Давай нарвем колосков!
- Зачем?
- Рви, рви! Кашу сварим.
Только мы сорвали по нескольку колосков, как из недалекой от нашей полосы лощины вырвался всадник и, помахивая нагайкой, закричал:
- Э-э-й, вы что делаете?
Мать спокойно сказала:
- Кричит полевой объездчик Михайла Дитькин...
Михайла подскакал к нам.
- Вы чью рожь портите?
Мать даже не обернулась.
- Свою...
- Свою... Вот я гляну, какая она своя-то!
И спрыгнув с коня, он прошел по метке-треугольнику:
- Ладно, что ваша, а то бы...
Мать оборвала многоречивого объездчика:
- Уж кому-кому, а тебе бы, Михайла, стыдно на меня кричать! Ведь знаешь - и все село знает! - что мы с мужем чужой соломины не берем, а шумишь!
Дитькин густо покраснел.
- Тут, Анна Лександровна, я обмишулился! Гляжу, какая-то баба с парнишком полем идет, что-то рвет и в фартук складывает. Я и подумал: на чужих загонах колосья ворует. Издали разве узнаешь, кто по полю разгуливает и чего рвет!
- Рвала я, рвала! Только не колосья, а донник. Вот гляди, сколько веток в фартук положила!
Объездчик вскочил на коня.
- Ладно, извиняй и прощай! Вчера меня сельский староста лаял: плохо, мол, посевы стережешь - во многих местах воры ржаные колосья стригут. А разве я один за таким большим полем услежу? Да пусть староста еще троих объездчиков наймет, и все равно колосья будут пропадать! Народ-то голодает, и его никакая стража не сдержит.
Михайла ускакал. Мы нарвали колосьев и услышали крик. Мать прислушалась.
- Опять Дитькин шумит! На кого же это он так распалился?
Домой мы возвращались не дорогой, а лощиной, из которой слышалась брань. Увидели Михайлу. Он держал лошадь на поводу и бранил незнакомую нам женщину:
- Во-ров-ка-а!
Увидел он нас и пожаловался:
- Вот, Анна Лександровна, захватил я эту бабу: колосья рвала, а что с ней сделать? Гоню в село - ни с места. Узнаю из слов: она не майданская, а волчихинская... Муж умер, двух сирот оставил. Кормить нечем. Как и что мне-то делать?
Мать распустила фартук:
- Ну-ка, вдова, бери половину моих колосьев да скорее беги в Волчиху, а то объездчик, пожалуй, за нагайку возьмется!
Баба торопливо уложила колосья в свой мешок, сказала спасибо и пошла по дороге на Волчиху.
Дома мать положила связку колосьев в печь. К утру зерна ржи стали сухими. Мать их из колосьев вымолотила, провеяла и сварила кашу. Мы с отцом ели до отяжеления. Я даже поясок отпустил!
* * *
Ждали мы ждали, и наконец рожь созрела! Мужики и бабы с ребятенками выехали в поле на жнитво. Но только они сделали первый зажин, только связали по первому снопу, как из села прискакал десятский и привез горькую весть: император всероссийский и германский кайзер затеяли войну. Жнецы оставили дело и скорее в село. Приехали, прибежали, старосту расспросили, и он подтвердил:
- Мобилизация! На нас Германия напала.
Бабы застонали и в слезы. Детишки чувствовали: наступило что-то лихое, страшное, и тоже начали реветь.
Почти из каждой семьи кормильцев на фронт призвали. Сперва брали молодых мужиков, а потом остальных забрали. Уездные доктора забраковали косолапца Ванюху, горбатого Кирюху, полуглупого Гришака и моего родителя. Его водянка искалечила: сгорбила, скособочила и правое плечо подняла выше левого...
Своей негодности отец очень стыдился. Чувствовал себя перед солдатками виноватым и старался меньше попадаться им на глаза. А солдатки, как только его встречали, так и подковыривали:
- Тебе, Иван Ильич, жить можно: ни пуля в лоб, ни штык в брюхо!
- Воевать-то негодник, а работать - годник!
- Наш бондарь хитрован-мудрован! Сказывают, как ты сумел водянку схватить. Ведь знал, что нельзя через собачье лежбище перешагивать, а ты перепрыгнул и водянку получил. Войну, наверно, чуял?
Отец не стерпел упреков и подковырок:
- Вы, бабы, зря на меня губы дуете! Войну-то не я затеял. И не я ваших мужьев на фронт послал. Не я многих детей осиротил. Доктора, а не я себя от войны освободил. Я же только всего-навсего мужик, бедами и хворями меченный и калеченный. Вините виноватого, а не меня, мужика горбатого!
Правду говорят, что воробья выпустишь - можешь поймать, а если слово скажешь, назад не вернешь. Вот и слова моего родителя долетели до ушей сельского старосты. Тот как-то в сумерки и завернул к нам в избу. Поздоровался, сел на лавку рядом с отцом и начал нудить:
- Слыхал я, что ты с солдатками о войне калякал! И сказывают, за войну-то начальство винишь? Кого же, хочется знать? Я однажды от священника слыхал, что раньше болтунам их длинные языки вырывали. А мне что с тобой сделать? Депешу полицейским послать? Это легко: волостной писарь Зубонос за минуту настрочит! Примчатся полицейские, закуют тебя в железа и туда отправят, где оленям рога правят. В Сибирь - дальнюю сторонушку - кандалами загремишь и уж никогда своего родимого гнездышка-избы и семьи не увидишь.
Староста ткнул пальцем в мою сторону:
- А вот этого резвого парнишечку на всю жисть обидишь! При живом отце сиротой останется, а ведь сирота идет в нищенские ворота... Станет сын взрослым и будет тебя недобрым поминать, черными словами поносить и проклинать!
Я стоял в углу, слушал и тут не выдержал и кинулся к старосте да в лицо ему и крикнул:
- Не буду тятьку проклинать! Не буду! А ты его, дядя староста, не пугай: он и так у нас хворый! Не стращай нас! Ишь, пришел в чужую избу, да еще ругаешься!
От изумления староста широко раскрыл рот. Отец сильно нахмурился - даже черные брови изломились, но я не испугался: из-под бровей на меня глядели ласковые глаза. Я отступил в угол, сжал кулаки и стал угрюмо посматривать на незваного гостя. Староста, конечно, меня не испугался, только головой покачал:
- Ай-ай-ай! Ну и крамольники в этой избе живут. Сами на себя беду зовут, сами себе кандалы куют. Ишь, сын-то за тебя, Иван Ильич, как вступился! Готов меня в пыль растереть. Хотя зачем я удивляюсь: яблоко от яблони далеко не падает! Время, Иван Ильич, наступило сурьезное, грозное: сам держи язык за зубами и сыночку-забияке его привяжи. Понял? А война... Что она тебе, хворому-то? Как до войны ты дома жил, так и всю войну проживешь: ни пуля не убьет, ни германец в плен не уведет... Э-хе-хе-хе! Вместо того чтобы помалкивать, все умствуем да своеобычничаем: это не то, а то не по-нашему... Но сколько ни умствуй, а войны были до нас с тобой, идут при нас и после нас будут идти!.. Что молчишь, словно аршин проглотил?
- Ты же мне велел молчать!
Староста ушел. Отец поднялся с лавки и положил ладонь на мою голову:
- За то, что в спор взрослых встрял, надо бы тебя высечь, но за то, что отца защитил, вину прощаю!..
Хотя я в горячке-то и не испугался старосты, а теперь встревожился:
- Тять, а что если староста пожалуется на тебя полиции?
Отец улыбнулся:
- Не будет жаловаться! Это он пришел меня попугать и все!
- А почему не будет жаловаться? Ему тебя жалко? Он тебя берегет?
- Ха! Жалко... Берегет... Он как волк бычка берегет: только от стада отобьет и тут же задерет! Старосты стали народа бояться! Вон в Новоалександровке и Василевке мужики оставили старост без лошадей - отравили. Народ, сынок, озлобился, и его только тронь!..
* * *
С горем да с большим трудом, но солдатки, старики и ребятенки рожь с поля убрали. Начали было косить овсы, да проливной дождь помешал. Ладно бы один-два дня мокреть разводил, а то ведь без передышки весь август и весь сентябрь хлестал. До того землю напоил, что в поля нельзя было ни въехать и ни войти! И в этой мокрети столько грибов появилось, что даже старые люди такого не видывали. Грибы можно было косить! Домовитые хозяйки набили грибами все кадушки и бочки: хоть по десять раз в день это грибное соленье ешь, все равно на зиму хватит и еще много останется!
Моя мать толковала:
- Когда войны идут - тогда и грибы растут, а когда их много растет - тогда и кровь ручьями бежит!
Отец хмыкал:
- Хм! От таких дождей хоть в войну, хоть в мирные дни камни и кирпичи корни пустят! Сырость, сырость виновата, а не война!..
Как-то у нас собрались старики и стали умствовать. Сосед дед Анашка спросил:
- Почему в мирные дни дождя тютелька в тютельку падает, а нынче не только хлебные злаки, травы да корнеплоды с клубнями, но и скотина и люди водой захлебываются?
Все молчали и ждали, что дед еще скажет, а он продолжал:
- Потому что от войны, от стрельбы пушек да ружей, произошло сотрясение земли, воздуха и небо прохудилось!
Моя мать поддакнула:
- Да, да! Так оно и есть. Господь на нас огневался и как бы еще раз всемирный потоп не устроил!
Отец отмахнулся:
- Не бойся потопа водяного, а страшись кровяного - фронтового!
Мать сердито подмигнула отцу: спрячь, мол, язык-то подальше, а то беды накличешь! Мужики понимающе переглянулись, взяли шапки и ушли. И только за ними закрылась дверь, мать сказала:
- Видел, какими сторожкими стали мужики-то? Боятся крутое слово молвить, а ты, простак, насчет фронта и крови... Вот кто-нибудь наябедничает уряднику или старосте!..
* * *
А земля и небо были затянуты тяжелым неподвижным туманом, сквозь который, будто через сито, с неба сыпалась водяная пыль. Жителям села было тоскливо: каждому казалось, что он попал в глубокую грязную яму, из которой на свет и солнце не выберешься. Бабы возле колодца вздыхали:
- Если солнышко не хочет нам показываться, то пусть бы ночами месяц светил!
Мать отозвалась:
- Его, наверно, ведьмы украли да за горами, за долами на цепь привязали. Вот когда та цепь сотрется и оборвется, тогда и месяц по небушку покатится!
Бабы вдруг глянули вдоль улицы и смолкли. Там, разбрызгивая лаптищами грязь, ковылял убогий Ванюха и еловой суковатой палкой по окнам стучал:
- Э-э-й, хозявы! Староста велит учеников в школу посылать!
Некоторые хозяева отзывались:
- И чего ты, косолапец, в такую слякоть людей тревожишь? Хлеб на поле пропадает, а ты... С часу на час ждем солнышка и тут уж старые и малые в поле побежим! Какая сейчас школа!
Ванюха останавливался, дымил огромной полумокрой цигаркой и простудно хрипел:
- Ты думаешь, я старосте об этом не толковал? Сказал, а он и слухать не хотел. Прогнал меня: "Иди, хорошенько обстукивай окна!" Вот я и стукаю, а ты ни за что ни про что ворчишь!
Бабы молча разошлись по домам.
Ванюха доковылял и до нашей избы.
- Эй, Иван Ильич, завтра Мишку в школу!
Родители не отозвались, а когда Ванюха отковылял от окон, мать тихо молвила:
- Вряд ли кто ребятишек в школу пустит! И ты, Мишка, не ходил бы. Лучше учись мужиковать. Гоже и бондарному рукомеслу научиться: все приработок будет! А школьное ученье мужику ни к чему! Я вот ни единой буковки не знаю, а дай десять рублей мелкими денежками, без обмишулки сосчитаю. Да и ты вряд ли когда больше десяти будешь иметь, а что в чужих руках и карманах есть, так не тебе их считать - на это есть писари и всякие чиновники!
Отец укоризненно головой покачал и отозвался:
- Недаром говорят, что всяк по-своему детей растит! Я сам в грамоте кумекаю и того же сыну желаю, а ты неграмотная и стараешься сына пеньком сделать!.. Нет, Мишка, хоть дождик, хоть снег, хоть солнышко будет, хоть нет, а завтра в школу беги! Вот какая жизнь-то стала крученая-верченая: без грамоты не поймешь, не разберешь и белый свет до самого гроба будешь видеть только черным...
Отец мог бы наговорить много, но на улице послышался шум. Мать глянула в окно:
- Ой, да никак цыгане приехали? Может, от полевой и луговой мокроты удумали в селе спасаться? Ну-ка, Мишка, сбегай узнай, кто там и зачем!
Я оделся и выбежал на улицу. На дороге стояли крытые повозки. Из них выбирались мужчины, женщины, дети. Ни волосами, ни цветом кожи они на цыган не походили. У кибиток появились сельские богатеи, а потом подошел и мой отец. Богатеи меж собой толковали:
- Вот они какие беженцы-то!
- Стало быть, от германцев бежали?
- Сказывают, что это не то литовские белорусы, не то белорусские литовцы...
Отец встрял в разговор:
- Каких бы они кровей ни были, а война их под корень разорила! В такую непогодь и слякоть, по дальней дороге, да с малыми детьми, наверно, муки мученические перетерпели. Неужто германец так силен, что хочет и до нашего Майдана добраться?
Петруха Сапунов даже глаза вытаращил:
- Чего ты сказал? От твоих речей у меня уши вянут! Не могут супостаты прибежать в такую даль! Перекрестись, Иван Ильич, и опамятуешься.
Старик-беженец подошел к мужикам и заговорил. Мужики переглядывались и разводили руками:
- Про что он?
- Будто по-нашему толкует, а все равно слова в уши не лезут... Дед, не разумеем твоих слов!
А я догадался, о чем беженец говорил:
- Старик сказал, что ихние дети зазябли... Тять, я их в нашу избу поведу греться?
Отец даже рта не успел раскрыть, как Сапунов на меня прикрикнул:
- Молчать! Беженцев сам староста по квартирам разведет!
Подошла мать. Принесла в фартуке несколько ломтей хлеба, вареные картофелины и пяток огурцов. Смущенно проговорила:
- Детишки-то холодные и голодные! Вот поесть принесла...
Богатеи промолчали. Отец позвал старика беженца:
- Дед, не побрезгуй, возьми еду для детей!
Лицо старика просветлело.
- О-о-о, бульба! И хлеб...
Он снял шапку и протянул ее. Мать положила еду в шапку. Появился староста и заторопил богатеев:
- Буров, Сапунов, Трусов! Скорее ведите беженцев к себе. Каждому по одной семье приютить...
Богатеи медлили, и наконец Трусов спросил:
- Приютить можно, но скажи, кто и сколько будет за квартиры платить?
- Частью казна, а частью сами беженцы. Если у них денег не будет, так отработают: у всех дел по горло!
Богатеи повели беженцев по своим домам, а мы пошли в свою избу. Отец раздосадованно ворчал:
- Жадности человека конца нет. На чужом горе и то хотят нажить деньги!
* * *
Я боялся опоздать в школу и, когда к ней подбежал, то застал класс в полном сборе. Мальчишки и девчонки стояли на крыльце, жались друг к другу и пищали, и смеялись, когда дождевые ручьи скатывались с крыши:
- Б-р-р-р! Собачья дрожь пробирает.
Андрейка Щицин выкрикнул:
- Скоро ли нас в школу пустят?
Но вот появилась уборщица.
- Эй, дрожальники, бегите в класс и погрейтесь!
Мокрые, в грязных лаптищах, мы с шумом вломились в классную комнату и сразу остановились, да, точно перепуганные мыши, притихли. Андрейка испуганно шепнул:
- Мишка, а тут поп!
Я и сам видел, что у классной доски стоял священник. Он взмахнул рукой, и широченный рукав рясы, словно большая черная птица, проплыл над нашими головами.
- Суетнов, начинай петь молитву "Отче наш"!
Я хотел было сказать, что у меня плохой голос, но промолчал и завел во всю мочь:
От-че наш, иже еси на не-бе-си-и...
Мальчишки и девчонки фыркнули. Священник притопнул:
- Э-т-т-т-о что такое? Разве можно превращать моление богу в балаган? Что за смех?
Я ответил:
- Батюшка, они над моим голосом смеются. Он у меня никудышный. Дядя Петруха Сапунов за такое пение выгнал меня из дома...
Священник помедлил и вызвал Егранова Федьку.
- Ну-ка, Егранов, запевай!
Федька пропел хорошо. Священник повеселел и разрешил нам сесть за парты.
- Дети, я буду приходить к вам по понедельникам. Разучим с вами несколько молитв, а потом начнем изучать священную историю, иначе - закон божий. Теперь же я кое-что спрошу у вас... Ну-ка, Суетнов, объясни мне, как ты понимаешь слова молитвы "Отче наш"!
Вопрос мне показался простым, и я, не подумавши, бойко ответил:
- Отче... Это отчим. Не родной отец. Чужой, значит!
Священник скривился, словно горькое проглотил:
- Я тебя спрашиваю не о человеках, а о боге. Понял? Озоровать ты мастер, а мозгами шевелить ленив!
И, пристукивая при каждом слове по столу, он продолжал:
- Так вот, запомни! Отче наш - это отец небесный. Бог-отец. Творец земли и неба, а также всего сущего в мире...
И священник ткнул себя пальцем в грудь:
- Я тоже отче! Отец духовный. Батюшка для вас и всех мирян. Так меня зовут и вы зовите!
Я несмело пролепетал:
- И еще вас зовут священником и попом...
Священник молча подошел ко мне и потянул за ворот рубахи:
- А ну, покажи крест!
Крест на мне всегда был, и потому я охотно расстегнул ворот.
- Вот, батюшка, глядите!
- Глядите... А на что глядеть-то? Креста нет!
Я глянул, и у меня сердце упало: на шее болтался один ниточный гайтан!
- Крест сегодня был! Я не знаю, куда он пропал... Скорее всего оторвался и потерялся!
Обдав меня густым запахом папиросного табака, священник передразнил:
- Потерялся... На тебе, наверно, креста-то с пеленочного возраста нет. И все из-за нерадивости твоих родителей. А ну, басурман, встань в углу на колени!
- Батюшка, мамка нынче же даст мне новый крестик: у нее на полке в мешочке, вместе с наперстками и иглами, десять крестов лежат...
Но священник не сменил гнев на милость, и я поплелся в угол и там встал на колени. Мальчишки и девчонки с жалостью и боязнью поглядывали в мою сторону, а мне было стыдно и обидно: ведь священник ни за что ни про что наказал меня, да еще басурманом обозвал. Стоял я на коленях и думал: "Поп не забыл, как я его в коридоре головой боднул!"
Но вот, наконец, урок кончился, и священник подошел ко мне и постучал согнутым пальцем по моему лбу:
- Если тебя, язычник, родители уму-разуму не учат, так я научу! Понял?