- Нет! - отвечает дядя Мирон. - Сейчас добились нового пересмотра дела. В третий раз! Он начнется на будущей неделе.
- Ох! - вырывается у меня с таким облегчением, словно с меня скатилось придавившее меня к земле бревно. - Ох, как хорошо!..
Мама из столовой зовет нас обедать. Папа и Мирон идут туда, а дедушка задерживается со мной в кабинете.
- А ты дурочка! - говорит он мне с упреком. - Бросаешься, как сумасшедшая кошка: "Где? Кто? Что? Кого?" Ты бы дедушку своего спросила - дедушка читает каждый день не меньше трех газет, - он все-о-о знает, он бы тебе давно все рассказал!
Вечером, когда я уже лежу в кровати, папа подсаживается ко мне, чтобы поцеловать меня на ночь.
- Папа! - вспоминаю я. - А кто же это заступился за вотяков? Кто добился пересмотра дела?
Папа секунду молчит. Потом отвечает:
- Писатель Короленко. Владимир Галактионович. Человек вроде нашего Павла Григорьевича.
- Революционер? - спрашиваю я шепотом.
- Как видно, да. Сидел в тюрьме, был сослан куда-то, куда ворон костей не заносил. И писатель замечательный! Написал удивительную повесть - "Слепой музыкант"…
- "Слепой музыкант"? - радуюсь я. - Я это читала! Это чудно!
- Вот этот самый Владимир Галактионович Короленко услыхал про мултанцев еще после того, как их судили в первый раз. Многие знали об этом, многие возмущались, - страшное ведь дело! Но никто во всей России не откликнулся на него так, как Короленко. Он жил тогда в Нижнем Новгороде - бросил все, все дела и работы, и занялся только этими вотяками. Объехал и обошел всю эту глухую часть Вятской губернии, опросил жителей, познакомился со всеми хорошими людьми, - они тоже возмущались мултанским делом, жалели несчастных вотяков… Во второй раз дело слушалось в городе Елабуге, и Короленко поехал туда. Он и его друзья - двое журналистов из Нижнего Новгорода - прямо подвиг совершили. Стенографисток на этом суде не было: местные власти не хотели, чтоб все безобразие этого суда попало в печать, а ведь стенографический отчет - это такой документ, в котором не пропадет ни одно слово! Власти хотели, чтоб все было записано бегло, расплывчато, чтоб можно было потом все переиначить и в конце концов замести следы своего подлого поведения в деле мултанцев…
Папа, забывшись, рассказывает мне о мултанском деле и о Короленко громко, во весь голос. За стеной раздается сонный плач Сенечки: папа разбудил его.
Мама входит к нам и с укором, даже сердито, говорит папе:
- Яков, перестань кричать, как студент! Что ты ее будоражишь ночью, когда ей давно спать пора! Она и так ходит сегодня весь день сама не своя, а ты еще подливаешь масла в огонь. И Сенечку разбудил… Сию минуту скажи девочке "спокойной ночи", - и пусть спит.
Папа виновато говорит мне, разводя руками:
- Ну, братец ты мой… Значит, спокойной ночи - и все!
Первый раз в жизни я так сержусь на маму!
- Хорошо, - говорю я (как мне кажется, "с достоинством", а на самом деле сердитым, кислым голосом). - Хорошо… Только я не усну ни на полминуточки, если папа не доскажет мне, что сделали на суде Короленко и его друзья, журналисты!
Мама безнадежно машет рукой и выходит из комнаты. А папа, присев около меня, досказывает тихо то, о чем я прошу.
- Короленко и журналисты записали от слова до слова весь судебный процесс - весь, понимаешь? Они писали с утра до ночи три дня, на пальцах у них сделались кровоподтеки и мозоли от карандаша, но они записали все! И спрятать это теперь уже невозможно. Вот что сделали писатель Короленко и его друзья журналисты! Ясно тебе теперь? Так спи!
- Папочка, миленький! - умоляю я. - Одно словечко, одно! А кто всю эту подлость сделал? Кто убил нищего и взвел напраслину на вотяков, кто два раза осудил их?
Папа молчит, словно размышляет.
- Папа, честное, благородное слово, никому не скажу! Только одно слово: это сделало правительство?
Папа тихонько трогает мою косу, заплетенную на ночь.
- Ого! - говорит он. - Коса-то, коса, - и вправду коса! До половины лопаток доходит… - И, целуя меня, папа говорит шепотом мне в самое ухо: - Да, правительство. Царское правительство… Спокойной ночи!
И уже в дверях, обернувшись ко мне:
- А Мирон-то ведь прав! Ты удивительно несносный ребенок…
Назавтра Лида Карцева говорит мне как бы вскользь:
- У нас сегодня третий урок - закон божий. Ты свободна, - я тебе дам прочитать одну вещь… Тебе и Мане Фейгель. В гимнастическом зале прочитаете… Я взяла это у моего папы…
Два первых урока я сижу как во сне. С одной стороны, я прислушиваюсь к тому, как отвечают наши отстающие, с которыми мы занимаемся. С другой стороны, - скорее бы прошли эти два урока и Лида дала нам с Маней то, что обещала! Перед уроком закона божия мы бежим в "Пингвин", где Лида дает нам брошюру. Я быстро прячу ее под нагрудник школьного фартука.
- Только - смотрите! - говорит нам Лида многозначительно. - Помните!
Во все время урока закона божия мы с Маней в гимнастическом зале торопливо читаем брошюру, которую нам дала Лида. Все остальные "инославные" - в особенности милая Зина Кричинская - не спускают глаз с двери, чтобы подать нам сигнал тревоги, если в зал войдет кто-нибудь из синявок.
Брошюра озаглавлена так:
"Дело мултанских вотяков, обвиняемых в принесении человеческой жертвы языческим богам. (Составлено А. Н. Барановым, В. Г. Короленко и В. И. Суходоевым под редакцией и с примечаниями В. Г. Короленко)".
Мы с Маней читаем с жадностью, быстро, буквально давясь, чтобы успеть прочитать брошюру. Многое из того, что в ней напечатано, мы уже знали раньше. Очень многое мы узнаем впервые. Мы читаем, потрясенные, и, когда почему-либо наши пальцы встречаются, каждая из нас на секунду удивляется тому, какие ледяные пальцы у другой.
Больше всего потрясает нас описание того, как в городе Елабуге, при втором рассмотрении дела мултанцев, суд во второй раз вынес им обвинительный приговор.
"…Несколько секунд, - пишет В. Г. Короленко, - в зале царствовала гробовая тишина, точно сейчас сообщили собравшимся, что кто-то внезапно умер… Семь обвиненных вотяков стояли за решеткой, как будто еще не понимая вполне того, что сейчас с ними случилось…
Я сидел рядом с подсудимыми. Мне было тяжело смотреть на них, и вместе с тем я не мог смотреть в другую сторону. Прямо на меня глядел Василий Кузнецов, молодой еще человек, с черными выразительными глазами, с тонкими и довольно интеллигентными чертами лица… В его лице я прочитал выражение как будто вопроса и смертной тоски. Мне кажется, такое выражение должно быть у человека, попавшего под поезд, еще живого, но чувствующего себя уже мертвым. Вероятно, он заметил в моих глазах выражение сочувствия, и его побледневшие губы зашевелились… Он закрыл лицо руками.
- Дети, дети! - вскрикнул он, и глухое рыдание прорвалось внезапно из-за этих бледных рук, закрывших еще более бледное лицо…
…В углу, за решеткой, за которой помещались подсудимые, стоял 80-летний старик Акмар, со слезящимися глазами, с трясущейся жидкой бородой, седой, сгорбленный и дряхлый. Его старческая рука опиралась на барьер, голова тряслась и губы шамкали что-то. Он обращался к публике с какой-то речью.
- Православной! - говорил он. - Бога ради, ради Криста… Коди кабак, коди кабак, сделай милость.
- Тронулся старик, - сказал кто-то с сожалением.
- Коди кабак, слушай! Может, кто калякать будет. Кто ее убивал, может, скажут. Криста ради… кабак коди, слушай…
- Уведите их в коридор, - распорядился кто-то из судейских.
Обвиняемых вывели из зала…"
Мы прочитали. Мы с Маней смотрим друг на друга невидящими глазами. Словно мы побывали в зале елабужского суда, сами видели деда Акмара, сами слышали его наивную и трогательную мольбу, чтобы православные люди шли в кабак и прислушивались там к тому, что "калякает" (говорит) народ…
"Кто ее убивал?" То есть кто убил его, нищего Конона Матюнина, в чем обвиняют их, семерых вотяков…
Но мы с Маней не плачем. То, что мы прочитали, нанесло нам такой удар, после которого можно только, крепко стиснув зубы, сжимать кулаки, ненавидеть, но не плакать!
- Вчера приехал мой брат. Студент… - шепчет мне Маня. - Он привез список с письма, которое Короленко написал кому-то из своих друзей после второго суда над вотяками. Это в Петербурге читают все и передают друг другу из рук в руки. Возьми - и читай быстро. Скоро звонок…
И я читаю переписанное Маниной рукой письмо В. Г. Короленко:
"…Здесь приносилось настоящее жертвоприношение невинных людей - шайкой полицейских разбойников под предводительством прокурора и с благословения Сарапульского окружного суда. Следствие совершенно фальсифицировано, над подсудимыми и свидетелями совершались пытки. И все-таки вотяки осуждены вторично, и, вероятно, последует и третье осуждение, если не удастся добиться расследования действий полиции и разоблачить подложность следственного материала. Я поклялся на свой счет чем-то вроде аннибаловой клятвы и теперь ничем не могу заниматься и ни о чем больше думать. Теперь для меня есть семь человек, невинно убиваемых на глазах у всей России, и я до сих пор слышу их стоны после приговора…"
- Маня… - говорю я шепотом, губы мои не слушаются, они дрожат. - А брат не говорил тебе, почему правительство делает это? Зачем?
Маня отвечает так тихо, что я слышу ее только сердцем, взволнованным и потрясенным сердцем:
- Брат говорит: правительство понимает, что все недовольны им. Оно боится, как бы недовольные не сдружились, не сговорились между собой, - тогда бы они стали сильные и сбросили это правительство! И оно науськивает всех друг против друга, одни народы против других. Вот русский народ - добрый народ, великодушный, и его натравливают на малые народы - в России очень много малых народов, - ему рассказывают о них всякие подлые басни и байки, чтобы он их ненавидел. "Вот, - говорят ему, - видишь, рядом с тобой живут вотяки? Ты с ними дружишь, ты их не трогаешь, а они - твои враги! Они убивают людей и приносят их в жертву своим богам…"
- Маня, самое последнее, говори скорее, сейчас перемена: а кто же на самом деле убил этого нищего?
- Ну, это не хитрое дело. Нашли где-то труп нищего, может быть, он спьяну умер на дороге, в лесу, или замерз. Отрубили у него, у мертвого, голову, вынули сердце и легкие, искололи труп ножом… Врачи сказали ведь, что все это сделано не на живом, а на мертвом!
Раздается звонок к перемене. Я иду из гимнастического зала как оглушенная. В голове моей мысли мечутся, как белки… Как страшно, ох, как страшно думать обо всем этом!
И вдруг, словно солнце, в уме встает мысль о Короленко. Писатель, автор "Слепого музыканта", бросил все, ринулся защищать маленький вотяцкий народ, обвиненный в людоедстве. Добился второго, а теперь уже и третьего суда! И ведь Короленко - не один. Папа сказал - "с ним все лучшие люди России"… Мне становится веселее!
На перемене Лида Карцева рассказывает мне как раз об одном из этих лучших людей России: об обер-прокуроре сената, сенаторе Кони, по заключению которого и происходит теперь третий разбор злополучного мултанского дела. Лида знает это от своего папы. Сенатор Кони, которому сенат поручил ознакомиться с этим делом и дать заключение, так и заявил: "В этом деле совершена жестокая ошибка. Обвиняются не какие-то отдельные люди, совершившие или не совершившие преступление, а обвиняется вместе с ними весь вотяцкий народ!"
Много времени спустя - через 25–30 лет - я познакомилась и встречалась с А. Ф. Кони. Было это уже после Великой Октябрьской революции, и А. Ф. Кони был уже бывший сенатор: революция упразднила сенат. Но Кони не злобствовал, как многие другие, не эмигрировал за границу: глубокий 70-летний старик, он принял революцию, он работал с Советской властью; писал воспоминания, читал лекции матросам Балтийского гвардейского экипажа и делал это с увлечением. Как-то в те годы я сказала ему: "Анатолий Федорович, когда я была маленькой девочкой, я восхищалась вашим поведением в деле мултанских вотяков!" А. Ф. Кони улыбнулся тонко и мудро и, помолчав, сказал: "Да. Это хорошее воспоминание моей жизни… Но восхищаться следует не мной, а Владимиром Галактионовичем Короленко".
Глава девятнадцатая. ПОСЛЕДНИЕ ИСПЫТАНИЯ
Двенадцатого мая начинаются у нас переходные письменные экзамены во второй класс. Первый экзамен - арифметика. Накануне начался третий суд над мултанцами.
Дрыгалка буйствует, словно вконец взбесившаяся собачонка. Нас рассаживают так, чтобы никто не мог ни списать, ни подсказать, ни помочь подруге. Скамьи установлены в актовом зале, и на них сидят девочки из обоих отделений - первого и второго, - вперемешку между собой. Справа от меня сидит "не-княжна" Гагарина, она же Ляля-лошадь, слева - Зоя Шабанова. Ляля-лошадь, обычно жизнерадостно ржущая деваха, сегодня мрачна, как зимние сумерки. Она смотрит на меня взглядом утопающей и мрачно говорит:
- Ни в зуб ногой!..
Это, очевидно, точное определение ее знаний.
Зоя Шабанова шепчет мне:
- Сашенька, поможешь?
- Конечно, помогу!
- И мне? - спрашивает с надеждой Ляля-лошадь.
- Помогу! - обещаю я уверенно.
Но это оказывается, ой, как трудно! Экзамен по арифметике, и Федор Никитич Круглов дает экзаменационные задачи и примеры так, что каждый вертикальный ряд девочек решает не то, что соседний. То же самое, что решаю я, решает та девочка, которая сидит впереди меня, и та, которая сидит позади. А соседки мои по горизонтальному ряду - справа и слева - решают другую задачу и другие примеры. Как им помочь?
Каждой из нас дано два листка бумаги - пронумерованных! - для черновика и беловика. Я делаю вид, что мне трудно, что у меня что-то не ладится: насупливаю брови, сосредоточенно смотрю в сторону. Смешно сказать, но мне действительно немного мешает непривычность того, что я вижу из окна. В классе, окна которого выходят на улицу, я привыкла видеть поверх той части стекол, которые закрашены белой масляной краской, кусок огромной вывески на доме визави:
…СКАЯ ДУМА И УПРАВА
Это часть вывески: "Городская дума и управа". А над домом думы и управы я всегда вижу пожарную каланчу и высоко-высоко на ее вершине шагающего дозором по балкончику дежурного по пожарной охране города. С балкончика пожарной каланчи, говорят, виден весь город: чуть где загорится, дежурный поднимает тревогу, и из думского двора с громом и звоном выезжает пожарная команда. Выезд пожарных нам в институте не виден: ведь наши окна до середины закрашены. Но в самых звуках пожарного поезда, в звонках, коротких криках команды, в грохоте и металлическом скрежете есть что-то одновременно и беспокойное, и бодрящее, и тревожное, и успокаивающее:
"Пожар, пожар! Горим! Помогите!"
"Едем, едем, едем! Держитесь, - выручим!"
Здесь, в актовом зале, окна не закрашены, но в них не видно, за ними не угадывается никакой жизни: они выходят не на улицу, а на институтский двор с садом. Сейчас, когда во всех классах идут экзамены, во дворе и в саду не видно ни одного человека. Только по тополям иногда проносится поглаживающий ветер, под которым шевелятся их серебристые листья.
Я уже решила задачу в черновике, но нарочно не тороплюсь переписывать ее набело: ведь чуть только Дрыга увидит, что я кончила, надо будет подать листок с решением - и уходить. А у моих соседок дело, видимо, идет плохо. Перед ними лежат чистенькие оба листка: и черновой, и беловой. Надо их выручать.
Зоя Шабанова смотрит на меня умоляюще, Ляля-лошадь явно собирается заплакать. Улучив минуту, когда и Дрыгалка, и классная дама первого отделения (по прозвищу "Мопся") находятся на другом конце, я быстро схватываю чистенький, без единой цифирьки, с одним только заданием черновой листок Зои Шабановой и подсовываю ей свой беловой листок, тоже еще чистый. Зоя делает вид, что углубляется в работу, а я быстро решаю ее задачу и примеры - и снова меняюсь с ней листками. Вся эта операция проходит, как по ниточке! Никто ничего не заметил! Зоя спокойно переписывает то, что я ей решила. Но только я хочу проделать тот же фокус с Лялей-лошадью, как их Мопся становится как раз у нашего горизонтального ряда и не спускает с нас глаз. Просто как неподвижный телеграфный столб! Тут же подходит и наша обожаемая Дрыгалка и нежным голосом (обе синявки разыгрывают друг перед другом комедию сердечной дружбы со своими воспитанницами) говорит мне:
- Что же это вы так долго, Яновская? Неужели не решили?
- Евгения Ивановна, я решила, но хочу еще раз проверить…
- Правильно, Яновская! Правильно! - от души одобряет меня Дрыгалка и говорит негромко Мопсе: - Очень хорошая девочка…
Эго - про меня' Про меня, которую она весь год травила! Я смотрю в свой листок и мысленно говорю:
"А, чтоб ты пропала!"
Совсем как мой дедушка, когда он читает в газете, что английская королева Виктория сделала что-нибудь, что ему, дедушке, кажется неправильным.
Наконец обе синявки проходят дальше. Я повторяю с Лялей-лошадыо то же, что с Зоей Шабановой. Ляля-лошадь перестает рыдать и прилежно списывает набело то, что я ей подсунула.
Тогда я переписываю свое и подаю на столик экзаменаторов, за которым сидят Колода и Круглов.
Федор Никитич быстро просматривает мой листок, смотрит на итог задачи и примеров и одобрительно говорит:
- Молодец, Яновская! Все правильно. И почерк какой стал славный…
И я ухожу из зала довольная: я решила задачи для Зои Шабановой и Ляли-лошади!
Почти бегу по коридору (а этого ведь нельзя: надо "плавно-тихо-осторожно"!), скатываюсь с лестницы и, на ходу одеваясь, бегу к двери на улицу.
- Куда так спешно, Шура? - шутливо-кокетливо кричит мне розоволицая Леля Хныкина - та, которую "обожает" Оля Владимирова. - Вас кавалер ждет на улице, да?
- Да, кавалер! - И я вылетаю на улицу.
Вот он, мой дорогой кавалер! Пришел! Стоит на углу и ждет меня. Это дедушка. Он вчера обещал мне, что встретит меня на улице, сообщит мне газетные известия о мултанском деле.
- Дедушка, миленький… Ну?
Но дедушка очень хмурый.
- Не "ну", а "тпру"! - ворчит он. - Пока все очень плохо.
И он объясняет мне. Процесс начался вчера. Состав суда - плохой ("на помойку!" - по дедушкиному выражению): и судьи, и прокурор - все те же, которые уже два раза в прошлом осудили мултанцев. Чего же можно от них ожидать? Они, конечно, в лепешку разобьются, чтобы доказать, что они были правы, что вотяки виновны, что незачем было огород городить, и в третий раз ворошить это дело.