Шура шла все дальше, будто никого и ничего не замечала.
Иногда мне казалось, что вот-вот она наткнется на часовых. Один из них даже посторонился.
А Шура шла все дальше, будто никого и ничего не замечала. Она смотрела на встречных большими немигающими глазами.
Мы шли к садику. Только Шура вступила на дорожку, как гитлеровец, в накинутой на плечи пятнистой накидке, преградил нам путь. Шура хотела обойти его, сделала шаг по выгоревшему газону. Солдат что-то закричал громким голосом.
Шура остановилась, посмотрела на крикуна и зашептала.
Когда мы проходили через площадь, у развалин гостиницы увидели ровные ряды свежеоструганных деревянных крестов.
На этом кладбище были похоронены убитые немцы.
Тут же, на земле, лежали люди в нашей родной красноармейской форме. Гитлеровцы запрещали их хоронить.
Все больше попадалось вражеских солдат. Они несли полные котелки, боясь расплескать какую-то жижу. Некоторые прижимали к своей груди огромные арбузы.
Шура засмеялась, а потом сразу же заплакала. Трудно было понять - плачет ли она или смеется. Я никогда не видел, чтобы человек делал это одновременно.
На мою "бабушку" смотрели с удивлением и даже боязнью.
На набережной Шура устало опустилась на большой камень. Она стала вынимать из-за пазухи какие-то тряпочки, моточки, ленточки; разложила свои богатства на коленях, долго разглядывала, а потом принялась перебирать. Будто уж очень она углубилась в это занятие.
Шура привстала. С ее колен посыпались тряпки. Она стала собирать их и снова уселась на камень, только с другой стороны, лицом к Волге.
На набережной работали солдаты. Они копали землю, что-то укладывали в яму и снова засыпали ее.
Сквозь всхлипывания моей "бабушки" я иногда слышал и обычный Шурин голос.
- Тол закладывают, - быстро пояснила она. Скажет слово, и опять за свое.
Волга текла серой лентой, отражая хмурые тучи.
Совсем рядом, справа и слева, наши войска держались за каждый кусок земли, как тогда говорили - стояли насмерть!
Там, за развалинами - у Соленой пристани и к заводам, - берег Волги был в наших руках; у Мамаева не прекращался бой за железнодорожное полотно. А в другой стороне, там, где Сталгрэс и Судоверфь, наши войска защищали огромный район непобедимого города. Только в центре немцы вышли к Волге.
Куда ни посмотришь - всюду вдали дымилась земля и к небу поднимались высокие столбы черного дыма.
Прямо к нам шел гитлеровец.
Длинный, как жердь, в голубоватом наглаженном френче, в сверкающих, без единой морщинки сапогах, в высокой фуражке с лаковым козырьком, всем своим напыщенным видом он так и говорил: вот я какой! В такт его шагам покачивался кортик с нарядным шнурком у рукоятки.
Как я жалел, что нет сейчас где-нибудь поблизости нашего снайпера!
Хоть бы камнем угодить в такого гусака!
Он остановился в нескольких шагах от нас, вертя в руке лайковую перчатку.
- Если ты, старая каналья, не уберешься из запретной зоны… - крикнул он по-русски…
Шура не дала ему закончить:
- Уйду, уйду, дайте, господин офицер, отдышаться.
Шура поднялась с камня, взмахнула рукавами черного балахона, будто собиралась улететь. Она заторопилась и начала совать тряпки в дырявую сумку.
Гитлеровец успокоился и, выпячивая грудь, пошел дальше, туда, куда тянулся подвешенный на тонкие жерди красный телефонный провод и у входа в блиндаж грелась на солнце породистая рыжая собака с длинной мордой.
Шура опять заговорила сама с собой. Она несла какую-то чепуху и даже стала что-то тихонько напевать.
Мы шли наверх, удаляясь от Волги.
Вот двор разрушенной школы. Шура оглянулась и не по-старушечьи, а по-комсомольски прыгнула в пустой окоп. Я - следом за ней.
Шура больше не плакала и не смеялась. Она натерла свое лицо какой-то мазью из баночки.
- Это я для морщин. Если нас задержат, скажем, что идем на бахчи, - сказала Шура.
Через огромное отверстие в стене было видно все, что делалось по ту сторону оврага.
- Видишь вспышки? - спросил я Шуру. - Это их орудия!
Она осталась довольна:
- Каким наблюдателем стал!
Шура раньше любила молчать. Но теперь, когда пришлось ей стать старухой, она часто первой начинала разговор. И все про самое разное: то спросит, умела ли моя мама шить на швейной машине, то об отце своем расскажет. Она тоже гордилась своим отцом.
Сидя в окопе, мы вспоминали борщ со сметаной, пирожки с картошкой…
Наговоримся досыта, вылезем из окопа - и снова в путь, "бабушка" и "внучек".
Так продолжалось несколько дней.
За полотном железной дороги, в подвалах и щелях, осталось еще много мирных жителей.
Днем, когда все дрожало от гула и грохота, мы ходили по подвалам. У меня за спиной болтался мешок. Мы искали с "бабушкой" то маму, то родственников.
Несколько раз мы доходили до Волги, где затонула баржа с зерном. К этой барже и к разбитому элеватору тянулся поток голодных людей.
Днем было не по-осеннему жарко. В стороне стояли фашисты, одетые в короткие широкие штаны и распахнутые рубашки без рукавов, будто собрались на пляж, полежать на песочке.
Но они забавлялись не на пляже, а здесь. Из черных автоматических пистолетов то стреляли нам под ноги, то поверх голов. Пули то и дело стучали по железобетонной башне элеватора.
Один из забавников не стрелял. Он расставил ноги, чуть наклонился, держась обеими руками за голые коленки, и, не скрывая своего удовольствия, наблюдал за происходящим. Он громко хихикал и даже взвизгивал от радости, когда кто-нибудь у элеватора падал или начинал метаться по сторонам.
А люди все ползли и ползли за мокрым зерном. Дорога была каждая горсть. Зерно сушили, терли кирпичами, размалывали на ручных мельницах на кашу и лепешки.
Мы тоже набрали зерна. С ним было безопасней возвращаться обратно разными окольными путями.
И так мы узнавали одно за другим… На Медведицкой улице меж развалин стоят дальнобойные орудия; тяжелая пушка на углу Днепровской…
На Аральской улице, на углу Невской и Медведицкой висели страшные объявления. "Бабушка" читала их вслух, как-то по-особому распевая, будто молилась: "Кто здесь пройдет, тому смерть".
Только один раз нас задержал грузный немец, похожий на бочку. Мы попались ему на глаза, когда он отдыхал в большом, обитом плюшем кресле, поставленном у входа в блиндаж. Он остановил нас, оглядел с головы до ног и с удовлетворением крякнул. По-видимому, мы ему понравились. Он разговаривал с нами без переводчика и почти без слов. По его приказанию из блиндажа вынесли мешок картошки, и он сам вручил нам два ножа.
Приказ был ясен - чистить картошку!
Вначале он несколько раз подходил, выхватывал нож из моих рук и показывал, как надо срезать кожуру.
Мы покорились. Прошло много часов, а мы все сидели на одном месте. Много начистили, а в мешке оставалось еще больше.
Толстяк то исчезал в блиндаже, то снова устраивался в кресле. Стоило только ему усесться поудобнее, он начинал клевать носом, опуская жирный подбородок на грудь. Он вздрагивал при сильных залпах, сползал с кресла, но не просыпался, продолжая всхрапывать.
А мы чистили и чистили. Мои руки почернели, а кожура ползла из-под ножа совсем не такая тонкая, как требовал немец.
Я сидел рядом с Шурой, и она тихо-тихо говорила со мной.
Она вспомнила красного партизана, которого мы встретили на лестнице, выходя из подвала городского театра.
- Он научил меня работать на зуборезном станке.
Замолчала, а потом спросила:
- А помнишь Женю-патефончика?
Я даже удивился - разве можно забыть такую певунью.
Шура наклонилась ко мне и сказала совсем тихо:
- Не повезло ей. Убили, когда линию фронта переходила. Одна была у родителей. На Дар-горе жили.
У меня из рук выпал нож, и так не хотелось снова за него браться!
Хоть бы подавились они этой картошкой!
С ненавистью посмотрел я на спящего повара, на его отвисший подбородок.
Шура продолжала свой разговор. Она всегда говорила со мной, как со взрослым. И про то, как на заводской спартакиаде первое место заняла по прыжкам и как на Волге провела целый месяц в плавучем доме отдыха…
Шура тихо рассказывала, а сама то и дело посматривала по сторонам.
Мимо нас проходили гитлеровцы, на петлицах их - белые черепа над скрещенными костями.
- Танкисты, - сказала Шура.
Только в сумерках справились мы с мешком.
Толстяк был доволен. Мы набили свои сумки картофельной шелухой. Немец разрешил нам сверху положить и несколько картофелин. Он, как мне объяснила Шура, даже пожелал нам спокойной ночи.
"Это он такой потому, что выспался", - подумал я тогда.
Мы шли в Дзержинский район.
Быстро потемнело осеннее небо. Разрывы мин и снарядов зарницами освещали нам путь.
Ночью чуть стихал грохот, и на мгновение наступала непривычная тишина. Она больно отдавалась в ушах.
А вот и подвал, в котором мы как-то ночевали. Здесь мы выложили не только шелуху, но и заманчивые картофелины.
Устроит Шура меня на ночлег, что-нибудь скажет ласковое, а сама куда-то на несколько часов исчезнет. Я уж к этому привык. Уходя, она всегда кому-нибудь говорила:
- Вы уж посмотрите за внучонком!
Возвращаясь, она приносила еду.
Каждый раз, когда Шура уходила, я боялся: а вдруг она не вернется?
Я гнал от себя назойливую мысль: что будет, если мне снова придется хоть на время расстаться с Шурой?
Так и случилось. Однажды меня одолел сон, а когда приоткрыл глаза, ее уже не было.
Меня уговаривали, обнадеживали, со мной были ласковы, но шли часы, а "бабушка Наталья" не приходила. А за часами потянулись дни…
"Держись тех, кто тебе по душе, и сам, кому можешь, помогай", - говорила мне Шура, и я это крепко запомнил.
Как-то само собой получалось, что я пристраивался к тем, у кого были маленькие дети. Я любил их нянчить и всегда при этом вспоминал Олю.
Глава двенадцатая
В ПОДВАЛЕ
От грохота вздрагивали толстые, холодные стены подвала. Люди сбивались на середину, а самые маленькие жались друг к другу.
Все мы были в лохмотьях, лежали на тряпках, изодранных матрацах, подкладывая под голову то вывалившуюся из них вату, то собственный локоть.
По ночам крысы вылезали из нор и поднимали возню.
Одна старуха и днем и ночью сидела на узле. Она подзывала к себе женщин и твердила им одно и то же:
- Там белье мое предсмертное, десять лет назад справила. Кто же теперь оденет меня, когда помру?
Все чаще и чаще приходили в подвал фашисты.
Все чаще и чаще, раскрывая настежь двери, приходили в подвал фашисты. Они искали патефоны и пластинки.
- Вам не музыку, а бомбу хорошую, - сказала, вздохнув, старуха.
Понял ли ее гитлеровец, или просто голосом своим старуха обратила на себя внимание, он подошел к ней и ударом ноги выбил из-под нее узел.
Старуха уцепилась рукой за узел.
- Русский партизан! - крикнул гитлеровец и выстрелил из автомата в старуху.
Она грохнулась на каменный пол. А он вместо патефона поволок за собой узел.
Когда наши женщины вытащили тело старухи из подвала, они наткнулись на узел, валявшийся на земле, а невдалеке лежал с оторванной ногой любитель музыки, подкошенный осколком снаряда
Женщины развязали узел. Мне почему-то запомнилась скомканная, но очень длинная белая рубашка в складочках и кружевах. А старушка была невысокая. Ее похоронили, как она просила.
В подвале жили две сестры - Галя и Валя Олейник. Около них на полу стоял большой кожаный чемодан.
Галя была уже большая; она окончила школу перед самой войной. Галя рассказывала, как у нее в школе был устроен выпускной бал, затянувшийся за полночь. Утром она узнала, что началась война.
А Валя еще нигде не училась, она была детсадовская, ей было всего шесть лет.
Вот эти сестры больше всех других были мне по душе.
Галя ничего не знала об отце. В первую же большую августовскую бомбежку погибла мать. Галя работала тогда сандружинницей, а потом и бойцом противовоздушной обороны.
Когда гитлеровцы приходили в подвал, Галя сторонилась их и старалась не попадаться им на глаза.
Однажды фашист обратил внимание на ее большой кожаный чемодан. Валюта сидела на чемодане. Фашист согнал ее и открыл крышку. В этом чемодане было все, что Галя унесла из дома.
Он начал копаться в вещах, схватил в охапку платья и вязаную кофту. Одно из платьев, голубое, было сшито для выпускного бала.
Галя даже не подошла к чемодану.
Когда грабитель ушел, она только сказала:
- Пусть подавится!
На ночь она укладывала сестренку на чемодан, который был Вале в самый раз, даже если она вытягивала ножки. Когда утром Валя просыпалась, сестра первым делом спрашивала ее, что снилось.
Один раз Валя во сне видела яблоко, в другой - как поймали Гитлера и посадили его в клетку.
Однажды Валя проснулась ночью.
- Может быть, яблоко приснилось? - спросила ее Галя.
Но сестренка вместо ответа показала на горло. Видно, ей было тяжело говорить.
Галя положила ей на лоб руку, а потом для сравнения потрогала и мой лоб. Мой был холодный, а Валя горела. Я слышал, как из ее рта вылетали хрипы, и вспомнил раненого Колю, который писал своей матери на Украину…
Я сказал Гале, что надо сделать веер и размахивать им над Валей. Так ей будет легче. Но Галя меня не послушала. Она, должно быть, думала, что все обойдется.
Наступило утро, и Валя, бледненькая-бледненькая, все так же тяжело дышала; она заплакала, когда сестра дала ей пить: так больно было ей глотать.
Женщины посоветовали Гале позвать врача. А она все медлила. Про эту женщину-врача уже не раз говорили у нас в подвале. Рассказывали, что она очень распорядительная, толковая, верно болезнь определяет, а на собраниях раньше выступала так, что все заслушивались. А теперь про нее шел разговор, будто она сдружилась с гитлеровцами, не горюет и не скучает, а больных посещает только за плату.
И все же Галя позвала ее.
Она пришла без халата, в бархатном платье, такая полная, спокойная. Вокруг ее головы была уложена толстая коса. Как будто она собралась в гости или в театр. Нос ее был похож на крупную симпатичную картофелину. Врачиха показалась мне очень простодушной.
Она подошла к чемодану. В подвале и днем всегда был полумрак, и Галя зажгла фитилек. Врачиха заглянула в Валюшино горло и сразу же сказала:
- Дифтерия!
- Елена Алексеевна, помогите девочке. У нее, кроме сестры, никого нет, - сказала худенькая черноволосая женщина, которая работала прежде регистраторшей в той же амбулатории, где и врачиха.
- Я помогу, конечно, но знаете, это будет дорого стоить. А совзнаки теперь не в ходу.
- У них же ничего нет. На вас вся надежда! - сказала регистраторша.
- Что же делать, такое время, - ответила Елена Алексеевна. - Сыворотку трудно достать, а я и так немало туфель износила.
- Елена Алексеевна, а вы постарайтесь, - снова попросила регистраторша.
- Это мой долг. А вам бы я посоветовала лучше не вмешиваться. На этот раз мы обойдемся без заседания месткома. Да, я давно хотела вас спросить. Помните, вы собирались вступить в партию. Ну как, успели? - Она ухмыльнулась, торжествующе посмотрела на всех и добавила: - Ведь у вас были такие хорошие рекомендации.
- Стыдно вам, Елена Алексеевна! Вы же раньше совсем другое говорили! - ответила регистраторша и отошла в сторону.
- А чего мне стыдиться? Да! Говорила другое. Я должна была скрывать свое происхождение, иначе бы меня и в институт не приняли и я бы теперь не могла спасти эту девочку.
Картошка на ее лице уже не казалась мне больше симпатичной, она раздулась и стала совсем красной.
Переменив тон, Елена Алексеевна строго сказала Гале:
- Голубушка, если не ввести девочке сыворотку, она погибнет. У меня ее нет. Решайте сами. Мне нелегко будет достать сыворотку. Придется обратиться в немецкий госпиталь, а за это надо кое-кого отблагодарить.
- Но я не знаю, чем расплатиться, - ответила Галя.
- Какое-нибудь колечко, часики, браслетик, на конец, всегда найдутся. Ну, скажите, пожалуйста, зачем вам теперь безделушки?
- У меня нет ни колечка, ни часиков.
Не помня себя, я закричал:
- Есть! Есть часы!
Я достал отцовские часы, завернутые в тряпочку, и протянул их Гале.
Мой папа словно был рядом со мной. Он одобрительно кивнул мне головой.
- Возьмите, - сказала Галя, передавая часы врачихе.
Та внимательно посмотрела на часы.
- Мужские, - сказала она разочарованно.
Но все же завела часы, послушала их ход и опустила в кожаную сумочку, висевшую у нее на руке. Потом повернулась и пошла к выходу. На ходу она бросила:
- Ждите!
"Придет или не придет?" - думал я. Должно быть, то же самое думали и все взрослые.
Только Валя лежала на чемодане и молчала.
- Гадина! Гадина! Какая мразь! - повторяла Галя.
- И коса-то приплетная у нее, не своя, а поддельная, - сказала одна из женщин.
Врачиха вернулась обратно с гитлеровским офицером. Невысокий, в длинной широкой шинели, напоминавшей юбку, он сделал несколько осторожных шагов, будто боялся оступиться, засветил электрический фонарик и молча начал шарить им по углам, а когда все осмотрел, потушил и повесил его на пуговицу, как свой третий выпученный глаз.
Он стоял на одном месте и громко сопел, а потом даже чихнул. Но никто не сказал ему "на здоровье".
Врачиха разложила на ящике какие-то пузыречки, попросила Галю ей помочь и как ни в чем не бывало подозвала свою бывшую сослуживицу:
- А вы лучше подержите девочку.
Валю положили на животик.
Врачиха наклонилась над больной. Подняла рубашку. Я увидел в руках врачихи острую иглу. "Ведь может и заколоть", - подумал я и закрыл глаза.
Я представил себе бородача - красного партизана, который целится из пулемета прямо в нос этой Елене Алексеевне. И еще подумал: "Если бы она узнала, что Шура не старуха, наверняка бы выдала ее врагам".
- Вот так, так. Держите крепче. Придавите поясницу, - распоряжалась врачиха. - Какая милая девочка, не капризничает. Сейчас все.
Должно быть, прошла лишь минута, и какой долгой она мне показалась! Я услыхал, как Валюта тихо заплакала, и раскрыл глаза.
Врачиха держала в руке вату.
Офицер взмахнул лайковой перчаткой и сделал шаг вперед, ткнув носком сапога кожаный чемодан.
- Гонорар! - произнес он вызывающе.
Все молчали. Валя поднялась с чемодана. Она чуть дрожала, такая измученная и маленькая рядом с толстой Еленой Алексеевной.
Я слыхал, что воры не выносят взгляда честного человека, и посмотрел прямо ей в глаза. А она даже не отвернулась. Ухватила меня пальцами за подбородок: