- Ты, Семен, можешь, однако, ехать в большое стойбище. Я пошлю записку аймачным начальникам, тебя там сразу устроят. Люди меня в Глухарином шибко знают, на почетное место садят. Станешь там бумаги писать или книги выдавать. Слышишь, сын? Только помни, крепко помни: всякое дело, какое дадут, надо любить. Без любви к делу нигде не найдешь счастья. А без счастья какая жизнь!
Семен вдруг вспыхнул, раскраснелся, схватил отца за рукав, остановил:
- Нет, отец, нет! В Глухариное я не поеду. Буду охотником. Я уже начинаю разбираться в "Лесной книге". Даю тебе честное комсомольское слово. Она станет моим первым, главным учебником жизни. Где-то я вычитал: дескать, на ошибках мы учимся… Гошка, дай твою руку! В следующий раз вместе пойдем на промысел. Ладно?
- Ладно, - свысока, как большой, сказал Георгий, - если не станешь задирать передо мной нос.
ОХОТНИК ПОНЕВОЛЕ
Кончилось мое детство
Но теперешнему времени я был тогда совсем еще малолетком. Мне только что стукнуло десять годов. Отец и говорит:
- Ванюшка, ты уже большой. Хлеба ешь помногу, а ничего не зарабатываешь. Володька Штин моложе тебя, а уже в механическую мастерскую поступил. Молоток ему выдали, подпилок. Вчера первую получку принес домой. А ты долго ли лоботрясом будешь?
И верно. Соседский мальчишка Володька уже работает, а я баклуши бью. Хоть бы учился, а то и в школу не хожу. До школы от нашего прииска восемь верст. С осени смотритель обещался возить учеников на казенной лошади. И возили сначала-то. Лошадь белая, в яблоках. Розвальни широкие. Десять человек разместилось бы. А нас только пятеро было. Всё парни. Девчонок в школу совсем не брали. К чему им учиться? Считали тогда, что совсем ни к чему. Щи варить, белье стирать, мол, у матери научатся… Ну, значит, возили на учебу пятерых. По первости туда отвезут и обратно опять. Только снег за розвальнями завивается! Потом морозы начались, метели, бураны. Одежонка у всех нас на рыбьем меху. Трое сразу от учебы отстали. А гонять коня из-за двух мальчишек разве станут? На этом и закончилась наша учеба.
Ну, слушаю я отца. И стыдно мне глядеть ему в глаза. Он один работает, всех нас кормит. А семья - шесть человек. Животы у всех большущие. На что младший брат Колька: больной, ноги жидкие, кривые, три года - и не ходит еще, а дай ему хлеба половину каравая - сразу съест.
Вскоре после этого разговора пришел к нам дядя Миша Костоусов. Матери он брат. Работает забойщиком в разрезе. Принес гостинцы: пряники с красными полосками, сухие-пресухие. Всем дал по одному прянику, а мне два.
- Это, - говорит, - работнику.
Потом чай пили. Даже сахар появился на столе. Нас, ребят, к столу, понятно, не допустили: только подпусти, так сразу сахарница опустеет.
Когда дядя напился, вылез из-за стола и ушел к порогу, чтобы покурить, настал наш черед садиться за стол. Сахар мать тут же спрятала, а нам дала по маленькому огрызку.
А дядя явился неспроста. Сел он рядом со мной и говорит:
- Ну, чем занимаешься, Иван?
- Ничем, - отвечаю.
- Пойдешь ко мне в гонщики?
- На лошади гонять? На таратайке кататься? Пойду!
Глаза у меня разгорелись. Завидовал я мальчишкам-гонщикам. Частенько, бывало, сижу на краю разреза и наблюдаю за их работой. На двухколесной таратайке с верхом наложен песок, глина. Мальчишки стоят на возу, крутят концом вожжей и покрикивают на коней. А то едут и поют вовсю. Подымутся из разреза в гору, потом въезжают на эстакаду. Это вроде моста, а в нем - дыра. Подвернут таратайку к люку и опрокидывают. А под люком стоит бутара: огромная деревянная труба, внутри нее винт, как штопор. Труба эта поставлена в наклон и вертится. В нее льется вода. Вода в деревянном барабане перемывает золотоносную породу. Потом все это вливается на вашгерд, на железную решетку. Крупный камень с решетки тут же откидывается, а песок проваливается на шлюз, на проволочные сетки, и смывается водой. Золото застревает в сетках. Обратно ребята гонят с помоста с гиком, криком, вперегонки. Ой, и весело у них!
На другой день отец разбудил меня в пять часов. Спал я на сарае, под ремками, под пальтушками. Ох, как не хотелось вставать! Место теплое, нагретое. Глаза никак не открываются, так бы и поспал еще. Но отец у меня строгий. Как топнет ногой да как крикнет:
- Ну, вставай! Кому говорю? На работу надо!
Тут я сразу вскочил.
Мать уже сварила на завтрак похлебку, приготовила мне на обед краюху хлеба, вареных картошек, положила в бумажку соль. И все это завернула в чистую тряпицу.
Дядя жил в казарме. Вошел я в нее и будто ослеп. На улице солнце, свежо, прохладно, а в казарме темно, душно. Пахнет прелыми портянками и еще какими-то бьющими в нос запахами. Отыскал я дядю Мишу на нижних нарах, за пологом. Тут у него квартира: жена, ребятишки, зыбка. Зимой дядя живет в деревне, там дом, хозяйство. А летом приезжает на прииск на заработки. Отец мой уехал из деревни на старательские работы давно. Сначала жил на прииске один, а одиночек звали тогда зимогорами. Потом поступил на драгу кочегаром, перевез сюда семью, срубил собственную избу.
Увидев меня, дядя наскоро допил стакан чая. Шипящий самовар, стоявший тут же, на нарах, заглушил конфоркой и повел меня к стайке. А стайка - всем ветрам открытая. Стоят четыре столба, на них жерди, на жердях сено, зеленая трава.
- Вот Гнедко, - сказал дядя, подходя к лошади, высунувшей морду поверх жердей - заворок - и приветствовавшей хозяина тихим коротким ржанием. - Умеешь запрягать-то?
- Нет, не умею.
Вместе с, дядей мы запрягли коня в таратайку, положили в нее две лопаты, кайло и поехали в разрез, к забою. Как раз в это время на бутаре в машинном отделении прогудел свисток. Шесть часов.
У забоя дядя достал из таратайки лопаты, положил передо мной:
- Выбирай любую, какая нравится.
Лопаты большие, с длинными, чуть погнутыми черенками. Выбирать было не из чего. И я взял первую попавшуюся.
Дядя стал по одну сторону таратайки, я - по другую, и мы начали наполнять ее песком, глиной, золотом. Золота, правда, не видно, но оно тут есть. Иначе зачем бы копать, возить эту рыжеватую породу на бутару? Первую таратайку я отвез вместе с дядей. А потом освоился и гонял уже один. Лошадь сначала плохо меня слушалась, крутила хвостом, когда я ее подстегивал вожжами. Мальчишки надо мной смеялись, обгоняли и лихо мчались впереди. А один, курносый, лохматый, белобрысый, его Епишкой зовут, начал разыгрывать меня:
- Эй, смотри, хвост-то у лошади где?
Я смотрю и ничего не понимаю. Хвост как хвост. На месте.
В другой раз кричит:
- Ось-то в колесе, ось-то в колесе!
Я даже испугался. Остановил лошадь, вылез из таратайки. Гляжу на колесо и соображаю, что тут неладно? А он, этот курносый, хохочет, окликает своих товарищей, показывает на меня пальцем.
До половины дня, до двенадцати часов, я так намотался в забое, что коленки дрожали, а руки словно отваливались. Одна лопата казалась весом в пуд. В обеденный перерыв есть не стал, а сразу забрался под таратайку, в холодок, и уснул. Дядя потом еле разбудил меня. Напоил холодной водой из лагунка, развязал мой узелок с хлебом, с картошками и приказал есть. Если, мол, не поешь, какой из тебя работник. До вечернего гудка еще чуть ли не шесть часов.
После обеда работал не знаю как. Был будто сам не свой. Все происходило словно в тумане. Никогда, казалось, не переживал я такого длинного дня, как этот, первый. Мальчишки-гонщики по-прежнему смеялись надо мной. Но я теперь на это не обращал внимания. И уже не стоял на таратайке, а сидел. Пускай смеются. Ноги-то у меня совсем обессилели.
- Эх, Ванька, Якуня, раскис?
Дядя Миша пытался меня подбодрить. Кивал на мальчишек. Дескать, и они по первости язык высовывали. А теперь, смотри, не работают, а играют… Ничего, Ваньша, привыкнешь! Полную-то лопату не поддевай, помаленьку бери. Сразу-то, конечно, трудно. Земля она и есть земля. Тяжелая. Зато золотая. Дает человеку кусок хлеба. Кабы не земля, чем народ кормился бы? Она всех кормит. Крестьянин, мастеровой, охотник - все от земли пропитание достают.
Дома в тот день я не ужинал. Как приплелся из разреза, сразу на сарай ушел, упал и заснул. Будили потом меня. Мать приходила, отец. Да так и не добудились. Утром еле подняли.
Отец крепкое слово завязал, так я соскочил как угорелый.
Потом, верно, привык, втянулся помаленьку в свое дело. И с мальчишками-гонщиками сдружился. Перестали смеяться, разыгрывать меня. Как-никак свой брат, рабочий.
Мое первое ружье
Каждую неделю я приносил домой от дяди по три рубля серебром. Это в день по полтиннику приходилось. А мать, сказывает, когда помоложе была, на поденщине всего по тридцать да сорок копеек зарабатывала. А я хоть маленький, но мужик. Меня уже принимают вроде за настоящего рабочего. Каким я был тогда с виду, не знаю. Зеркала у нас не было. Иногда гляделся в воду, так больно страшным казался: лохматый, уши торчат в стороны, как рога. Мальчишки дразнили меня: "Рыжик, рыжик боровой, съел котенка с головой". А мать говорила, что я не рыжий, а чересчур веснушчатый.
Приношу получку и выкладываю перед отцом на стол: рубли, полтинники. Теперь уже я зря хлеб не ем. Младшие братишки - Петька, Мишка - мне завидовали. Колька еще мало соображал. Сидит за печкой и раскачивается: "Оток, оток, оток, оток…" Это он поет: "Петушок, петушок, золотой гребешок". Да и как братишкам не завидовать мне? Мать-то на меня смотрела как на большого. Иной раз крадче от малышей положит мне на работу большой кусок сахару, а то яйцо или еще чего-нибудь послаще.
Однажды отец, раздобрившись, спрашивает меня, глядя на мою получку:
- Что тебе, Ванюшка, купить? Ты теперь работник. Своим трудом добываешь деньги.
Этого вопроса я давно ждал. Другим ребятам-гонщикам родители покупают новые рубахи, штаны, сапоги. А я все еще хожу во всем старом и в лаптях. Лапти, правда, маленькие, аккуратные, Никита Дрозд по особому заказу плел, но ведь все равно лыко, а не кожа… Осмелел и говорю:
- Тятя, купи мне сапоги с галошами!
- Сапоги да еще с галошами? Ого! - удивился отец. - А ты знаешь, сын, в сапогах-то с галошами у нас на прииске ходит только механик… Ингуши вот тоже галоши носят. Но это не наш брат. Им акционеры большие деньги платят. Потом у ингушей не сапоги, а вроде чулок - ичиги. Ичиги без галош не носят. Не жирно ли тебе будет в сапогах-то с галошами?
- Ничего не жирно, - говорю, - многие гонщики уже ходят в сапогах. И все мечтают о галошах. В сапогах-то с галошами вон как баско. Зря-то их носить не стану, только по праздникам.
- А вот я думаю, - говорит отец, - купить тебе ружье.
- Какое ружье? Зачем?
- Ну, станешь на охоту ходить. Где рябчика подшибешь, где зайца. Все же мясо. И отдохнешь в лесу. А то, смотрю, вы играете, грязными лаптями друг друга лупите. Измажетесь как черти. Какой интерес!
Насчет лаптей отец был прав. Среди нас, мальчишек, самой первой игрой была лапта. Соберем старые лапти со всего прииска, сложим в кучу, в "котел", а посредине вобьем кол. От кола - веревка. Галильщик в одной руке за мочальные шнурки держит лапоть, в другой - веревку от кола, ходит вокруг лаптей на поводке и наговаривает: "Кипит и преет, к обеду спеет. Подходи, разбирай!" Мальчишки начинают разворовывать кучу. А если кто оплошает, не успеет отскочить, получит лаптем по затылку. И сам галить начнет. Ну, а как разворуют всю кучу - галильщик беги. Все лапти полетят тебе вдогонку.
Подумал я, подумал. И в самом деле, плохо ли иметь ружье? Пойдешь с ребятами в лес, сколько там белок, зайцев! Один раз лиса набежала. Еще подумал тогда: вот бы ружье - бабахнул бы. Лисья шкура дорогая.
- Ладно, - говорю отцу, - покупай ружье. А где ты его возьмешь?
- На примете есть у меня, - отвечает. - Как раз по тебе. И недорого просят.
И вот принес отец ружье, шомполку, с одним стволом. Курок огромный, крючком. При ружье в придачу коровий рог с порохом, кожаный мешок с дробью, коробка красных продолговатых пистонов, холщовая сумка с паклей.
- Ого, целое богатство!
Было это в воскресенье. Тут же давай ружье заряжать. Сначала проверили ствол, продули. В ствол дуешь, а в дырочке на бойке, капсюль-то на который насаживается, воздух шипит. Сперва в ружье всыпали мерку пороха. Запыжили паклей. Потом - мерку дроби и опять шомполом забили пыж. Поставили капсюль и отправились в лес.
А лес, он тут, рядом. Весь-то прииск в лесу, между гор. Место веселое. На старых галечных отвалах шиповник цветет, будто мак. Перебрели речку Мартян, а там, в горе, - пихтовник. Стоит на солнышке, лоснится, блестит, как бока у сытых смотрительских лошадей. Зашли в лес и направились вверх по просеке. Кругом тихо, тепло. Комаришки и те не пищат, в тени попрятались. Воздух густой, пряный. И пихтой пахнет, и ландышами. Тропинка петляет между пней. Пни-то еще не старые, недавно тут изыскательская партия проходила. Она и просеку прорубила. На пнях-то еще смолка не высохла, блестит, будто слезинки. Поднялись на увал. С него далеко видно. Везде зеленые горы, лес.
И только долина Мартяна, вся взрытая золотоискателями, лежит внизу бурая, рыжая, словно кем-то вывернутая наизнанку. Отец сел на камень, весь пропитанный слюдяными искорками, шомполку положил на колени, погладил ее ладонью.
- Вот, Ванюшка, купил я тебе ружье. Хочу, чтобы ты стал заправским охотником. Это самое милое дело. Люди гонятся за золотом. Лезут в шурфы, в ямы, хищничают. Всем охота сразу разбогатеть. Только пустое это. Я сам приехал сюда искать золото. Думал, легко его брать. Все тут ложки́ облазил. Надеялся, что счастье улыбнется мне. Мечтал найти богатую жилу, да так и не нашел, сколько ни бился. Стал мало-мало сытым, только когда пристроился на драге. Тут работа тяжелая, заработок небольшой, но зато верный. А старателем быть - радости немного. Ты копаешься в земле, в грязи, а над тобой стоят, караулят, что́ ты добудешь, десятник с банкой, ингуш с нагайкой, а за ними щегерь, смотритель, управитель приисков, акционеры, живущие в Петербурге да за границей, И выходит, один с сошкой, а семеро с ложкой. Ты живешь впроголодь, а они брюхо себе наедают…
Отец достал из кармана кисет, бумагу, свернутую в трубочку, и скрутил цигарку. Махорка черная, злая, вахромеевская. Был такой заводчик Вахромеев, выпускал махорку, про которую говорили: "Махорка - вырви глаз, закуривай, рабочий класс". Закурил. А дым вкусах, в бороде клочьями. И всегда так: как задумается отец, весь табачным дымом окутается. Только глаза изглубока, как из колодцев, светятся.
- Есть, Ванюшка, тут и другое золото, - опять начал отец. - Это золото верховое. С ногами, с крыльями. По земле бегает, по воздуху летает. И нет над этим золотом ни баночника, ни ингуша, ни акционера… Соображаешь? Этак-то, если у тебя есть ружье, скорее добудешь кусок хлеба. Полегше будет этот хлеб, не такой соленый.
- А ты, тятя, что же не стал охотником? - спрашиваю.
- Вовремя не догадался, - отвечает, - а теперь поздно.
- Почему поздно? У тебя и теперь лежит ружье в сундуке. Не чета этому. Два ствола, витые, дамасковой стали. На всем прииске ни у кого такого нет.
- А ружье, сын, без человека все равно что палка… Ружье-то у меня хорошее, а вот глаза, видишь, они у меня слезятся. В кочегарке выжгло. Откроешь топку, огонь-то по глазам, как бритвой, режет. Не глаза, так я бы давно бросил драгу. Пошел бы на охотничий промысел, бил белку, лису, куницу. А теперь отходился. Чуть стемнеет, я уж будто курица, ничего не вижу… У тебя глаза еще не испорчены. Вот ты и займись. Если я не стал охотником, так станешь ты.
После этого разговора отец начал учить меня, как надо стрелять. На старом посохшем кедре сделали затес. Первым стрелял отец. Выстрел получился не сразу. Щелк, щелк. Курком-то капсюль разобьет, а вспышки, огня, нет.
- Отсырели пистоны, - сказал отец.
И давай их подсушивать на солнышке.
Наконец капсюль дал огонь, порох в казеннике шомполки зашипел, а потом как фыркнет, ухнет, будто из ракеты, с дымом, с пламенем. Слышно стало, как дробь ударилась о кедр.
- Попал, попал! - кричу отцу, который почему-то стоит и потирает плечо, и бегу к дереву.
В сухостойном дереве дробинки, чуть зарывшись, расплюснулись и торчат, как веснушки. Отец подошел и начал считать дробинки в очерченном кругу.
- Хорошо, кучно бьет, - сказал он. - Только дробь вся на виду. Это уже плохо. Убойность мала. Стрелишь в медведя, дробь-то и закатается в шерсти. Ну, ничего. Тебе не на медведя ходить. А зайца, рябчика вблизи возьмет.
Подошла очередь стрелять мне - первый раз в жизни. Лег, вытянулся на земле, ноги раскинул вилами. Ружье приспособил на валежину и начал целиться в новый затес на кедре.
- Левый глаз закрой, - говорит отец. - Мушка чтобы была посредине. Целься прямо в круг. А язык не высовывай, откусишь. Ложе ружья крепче прижимай к плечу, а то отдаст, плечо вышибет. Когда станешь спускать курок, не дыши. Спускай медленно, плавно. Понял?
- Понял.
Лежу я. А как дотронусь до спускового крючка, у меня сразу закрываются оба глаза.
- А ты спокойно, не волнуйся, - говорит отец. - И рожу не криви. А то будто клюкву раскусил.
Так я и выстрелил с закрытыми глазами, подальше отодвинув ружье от плеча. Лучше бы отец не говорил, что получится отдача. В плечо ударило так, будто кто камнем саданул. Круги пошли, искры посыпались из глаз. А сухой кедр, он даже не шелохнулся. Стоит смирнехонько. Дробь где-то прошуршала за ним, в седом ельнике.
И все же стрелять я научился. Не в этот раз, а потом, постепенно, когда бывал в лесу наедине.