Не с пустыми руками
Ходил я целую неделю в лес и хоть бы какую птичку подшиб! Приду домой, даже стыдно. Отец подбадривает. Дескать, не сразу это дело дается. А мать сокрушается:
- Не ходил бы уж, не мял ноги понапрасну. Вон сторож с плотинки по домам ходит, дичатину предлагает. А ты даже перышка домой не принесешь. Зачем зря время проводишь?
Говорит "зря". Совсем не зря. Лес-то мне милее родного дома стал… Дома темно, грязно. Тараканов полно. За печкой - так вся стена как в изюме. У других в доме хоть занавески есть, клеенка на столе. Кровать за пологом стоит. А у нас в избе голо. Скобленые лавки вокруг стен, скобленый неровный стол из осины, усыпанный мухами. Дыры в окнах тряпками заткнуты. Братишки и те нисколько дома не сидят, все на улице, копаются в пыли под окошками. Только самый младший, Колька, ходить не может, так сидит за печкой, ноги калачиком и раскачивается вперед - назад, вперед - назад… А в лесу-то я как в царском дворце. Идешь - под ногами словно половики. Тут пихта стоит, мягкая, ласковая. Тут рябинка голову склонила от тяжести серебряных сережек. А на Ореховую гору зайдешь - там сплошь кедровник, на каждой ветке растут, наливаются шишки. К осени-то будут с кулак. Тут тебе и белка языком прищелкивает, и бурундуки по валежинам бегают, и птицы на разные голоса поют. Только вот кедровка больно нехорошо кричит. Голос резкий, противный, какой-то скрипучий. По кедровкам и стрелять научился. Убить не пришлось, а из одной перо, как из подушки, полетело.
Особенно полюбилось мне место на Шайтан-горе. Взберешься на скалы и сидишь. Тут перед тобой как на ладони весь прииск. Казармы бревенчатые выстроились в ряд, окошки узенькие, как в смотрительской конюшне. А вокруг казарм - избушки, балагушки, землянки. В русле речки Мартяна, вырыв себе желтое, грязное озеро, драга ходит. Большая, похожая на пароход. Скрипит, скрежещет железом. На стальных канатах-расчалках, точно паук, драга медленно продвигается по долине Мартяна вперед, оставляя за собой высокие галечные отвалы и озерки. При солнечном закате отвалы и озерки кажутся розовыми, а то багровыми, огненными. А кругом глушь, тайга.
Однажды вот так-то сижу на Шайтан-горе. В предзакатной тишине слышно лишь, как в железном барабане драги грохочут, перемываются гальки да скрежещут, вгрызаясь в землю, насветленные черпаки. Шомполка лежит возле меня. А внизу, под ногами, каменная россыпь, малинник, а еще ниже - пихтовник. И все это, освещенное зарей, будто облито брусничным соком. Вдруг слышу: в пихтарнике грянул выстрел. Это, наверное, охотится сторож с плотинки, Евмен. Кто же еще? Больше некому. Из здешней голытьбы мало кому под силу заиметь ружье.
Гляжу я туда, где выстрел раздался. По вершинам деревьев словно ветерок прошел. Потом слышу, совсем неподалеку от меня стронутый кем-то камешек покатился, загромыхал. Смотрю во все глаза. А меж камней - заяц. Совсем серый, кончики ушей черненькие. Жмется к скале, ну словно хочет втиснуться в нее. Мне бы схватить шомполку да стрелять, а я и позабыл про ружье-то. Мне интересно, как он хитрит, прячется, спасенья ищет. Затем он тут же, в камнях, залег, уши на спину закинул. Лежит, и будто нет его, будто это булыжина, сверху подернутая кукушкиным льном.
Жду, что дальше будет. Не спускаю с него глаз. А шомполка лежит себе. Я возьми камешек да кинь в зайца-то. Что такое? Лежит. Еще кинул. И опять лежит. Да что ты какой крепкий! Будто прирос к месту. Ну, постой. Сорвался с горы-то и побежал к зайцу, прыгая с камня на камень. А под ногами мягко, на камнях-то мох-лишайник растет, серый, будто оленьи шкуры разостланы. Подбежал, сразу кинулся к зайцу. А он лежит. Схватил за уши. Что за оказия? Уши холодные. Поднял. А он уже мертвый, коченеть начал.
Я пустился бежать с зайцем на прииск. Держу его перед собой, а сам рад-радешенек.
"Вот она, моя добыча, вот!" - скажу дома. Мол, сам убил, а то стыдно пустым ходить из лесу.
Только выбежал к прииску - и спохватился. Шомполку-то я оставил на горе. Пришлось вернуться.
Пока ходил на гору, был точно в лихорадке. Мыслей в голове - как муравьев в большой куче. Откуда что и взялось. Никогда не думал, что у человека может появиться столько мыслей.
Так-то, если прямо идти от леса, до дома было шагов триста, но я прямо не пошел. По опушке пихтовника сделал большой крюк и вышел на прииск совсем с другой стороны. На левом плече у меня висит ружье, ложа - до самой земли. А на другом плече - заяц. Я держу его за задние лапы. Иду по самой главной длинной улице мимо казарм, избушек. В груди у меня что-то растет, пыжится. За мной уже идет толпа ребятишек. Из окон выглядывают мужики, бабы. Встречные останавливаются и смотрят на меня. Всем любопытно.
А я расту. Так словно и тянет кто меня вверх за волосы.
Миновать дядин барак никак не мог. Как же, ведь надо показать добычу. Ребятишки отстали от меня у широких и высоких дверей казармы. Дядя с семьей уже укладывался спать.
- Вот, дядя Миша, гляди, какой заяц, - говорю я.
- О, косой! - сказал дядя, беря у меня из рук зайца, и начал его мять, ощупывать. - Где ты его взял?
- Убил. Вот ружье.
- Молодчина! Хороший заяц. Жирный. Мягкий.
- Знамо, жирный. Еда в лесу теперь хорошая.
- Изжарите, так зовите меня. Приду есть.
- Ладно, позовем.
Мальчишки-гонщики играли в лапту за казармой. Вокруг кола, оберегая кучу дырявой обуви, ходил курносый Епишка. Никто и не заметил в азарте игры, как я подошел. А меня это немножко задело. Как это они не замечают меня! Тогда я кинул зайца на кучу, на "котел". Тут уж, понятно, все отрезвились. Окружили меня и давай расспрашивать, где я убил зайца и как. А Епишка, который по первости разыгрывал меня на работе, раскрыл даже рот. Вижу, завидует мне. И веревку бросил от кола, и лапоть, который держал в руке. Хоть всю кучу у него теперь из "котла" растащи. Глядит на зайца, щупает.
- Может, дохлого подобрал где? - съязвил.
- Ага, дохлого! - отвечаю. - Иди-ка подбирай, сколько в лесу дохлых валяется. Сходи без ружья, принеси мне хоть одного, так я тебе три рубля дам.
Ему, Епишке, и крыть нечем. Прикусил язык. Потом только и сказал:
- Я сам деньги на ружье коплю. Куплю, так не такое, как у тебя. Берданку куплю, как у плотинского сторожа Евмена, У него она патронами заряжается. Затвор блестит, как серебряный, на ремешок к ложе подвязан, - уж не потеряешь. А твоя шомполка - тьфу!
Он наклонился к куче лаптей, взялся за веревку, подобрал лапоть, которым отгонял ребят, и начал ходить по кругу:
- Ну, айдате играть! Чего рты разинули? Кипит и преет, к обеду спеет….
Возле соседского дома никого не было. Три окошка на улицу, и все закрыты. Володьки Штина не видно у окна. Показать бы ему зайца, пусть посмотрел бы. Небось не стал бы хвастаться своими молотками из жести на фуражке. А то у механика молотки, и у Володьки молотки. Только у механика Ричарда Антоныча молотки золотые, а у Штина - из консервной банки.
На стук в окошко выглянула Володькина мать. Волосы распущены. Спать, видно, уже легла.
- Володька дома?
- Спит он… А что?
- Уже спит? У-у, засоня! А я вот с охоты иду, зайца убил.
- Спит он, давно спит…
Ну и сонливый этот Володька! На улицу по вечерам не ходит, с ребятами не играет. Еще засветло завалится в кровать и спит. Так-то все на свете проспит.
Получится ли из меня охотник?
Теперь, после того как я добыл зайца, да еще и не в меру расхвастался, и вовсе неудобно стало приходить домой пустым. Все поверили, что это я убил зайца. Да и самому мне стало казаться, будто я подшиб косого: выбежал он на меня, а я его бабахнул… А какой он был вкусный зажаренный в сметане, в вольном жару, в печи! Перед тем как поставить его в печь, мать начинила его чесноком: ткнет ножиком, где мясо потолще, а в разрез засунет дольку чеснока. Ели потом все и хвалили. Наелись досыта, как в большой праздник. Съели всего, вместе с головой. И даже лапки начисто обглодали.
До этого мать не больно охотно отпускала меня в лес. Старалась отговорить, чтобы не ходил. А теперь, только прихожу с работы, она тут же меня накормит и собирает на охоту. Ружье подаст, сумку, где сложены рог с порохом, мешочек с дробью, капсюли в коробке из-под спичек и пучок кудели. Братишки мои отираются возле, смотрят на меня, как на большого.
- Ты, Ваня, опять зайца принесешь?
Я молчу. Чего с мелюзгой разговаривать! Да и как станешь хвастаться: зайцы все-таки не везде подбитые лежат. И ружье у меня тоже незавидное. Увидишь зайца или птицу, нацелишься - чак, чак! - а заяц, скажем, или рябчик дурак, что ли? Так тебе и станет сидеть, ждать, пока твоя шомполка фышкнет огнем.
Ну, положение у меня создалось прямо-таки не ахти какое. Дома ждут с дичатиной, а я прихожу ни с чем. День ни с чем, два ни с чем. Хорошо разве? Весь авторитет насмарку. Заходишь в избу иной раз поздно, в сумерках. Братишки не спят, ждут меня с добычей. Сразу лезут в сумку, а там пусто. Ни пера, ни шерсти, одна куделя. И отправляются спать недовольные, надутые. А мне-то каково видеть все это? Мать, так она будто и не замечает, какой я неудачник.
Однако я совсем не отчаялся, руки не опустил. Дал отцу слово стать охотником - и стану. А вот когда? Про это загадывать не мог.
Вскоре мне опять повезло. Только на этот раз я не испытал никакой радости. И даже усомнился в себе: могу ли я быть охотником? Уж такое ли это заманчивое дело, как говорил отец? Не лучше ли рыться в земле, искать золото и не тревожить своими выстрелами тайгу с ее обитателями?
Отправился я как-то на охоту. Зашел в лес. Смотрю, впереди меня по тропинке бежит рябчик. Их у нас тут много, и не диво, что они попадаются чуть ли не на каждом шагу. Ну вот, бежит этот рябчик от меня. Колышет травинки. Потом вспорхнул: фр-р! И сел на елку. Другой бы свистунок сел, насторожился, шею вытянул, увидел бы опасность и перепорхнул дальше, а этот нет. Перебрался по ветке к самому стволу, прижался и затаился. Думает, ствол у елки серый, у него у самого одежонка тоже серая, под стать дереву. Охотник идет непутевый, чего бояться? Просижу. Пройдет мимо, не заметит… Только не на того нарвался рябчик. Я не Евмен с плотники. Глаз у меня ой вострый! Бусинку золота в песке увижу, а тут рябчика не увидеть.
Снимаю с плеча ружье, оно у меня всегда заряжено. Взвожу курок. Приглядываю место, откуда бы мне выстрелить с приклада. Как раз возле меня стоит рябинка. В вилку между стволом и веткой пристроил ружье и начал прицеливаться. Целюсь, ловлю птицу на мушку, а у самого дрожат руки-ноги. И во рту почему-то пересохло. Очень волнуюсь. И сам не знаю отчего. Должно быть, от азарта, от мысли, что передо, мной так близко добыча. Наконец, сдерживая волнение, спускаю курок. Выстрел раздался сразу, без осечки. Из шомполки фыркнул огонь, а затем над тайгой раскатился гром и будто зашумел ветер. Только не ветер зашумел, а шум-то получился у меня в ушах от сильной отдачи ружья в плечо. С елки вместе с отбитыми ветками на землю свалился рябчик. Свалился и побежал, волоча перешибленное крыло. Я кинулся за ним. Подбитая птица нырнула под сваленное грозой дерево и запуталась в густой траве, в сучьях. Я схватил ее, держу в руках. А она, такая покорная, смирная, вытянула шею и смотрит на меня кругленькими ясными коричневыми глазками, обрамленными полудужьями красных бровей, и словно спрашивает: "Ну зачем ты обидел меня? Что я тебе плохого сделала?" А у самой, чувствую под пальцами, сердце так и колотится, так и бьется, будто хочет выскочить.
Смотрю на нее, вся она в моих руках, рябенькая, простенькая, совсем беззащитная, с перебитым крылом. Помню, как-то воробей вывалился из гнезда, чуть не попался кошке в лапы. Я его поймал, хотел спасти, так он от злости уцепился клювом в мой палец и вот жмет, вот жмет, старается ущипнуть, сделать мне больно. А этот рябчик даже не обороняется, присмирел и только смотрит мне в глаза.
В груди у меня словно перевернулось что-то. "Ах ты, - думаю, - за что я тебя, беднягу, покалечил? Разве я враг твой, что ли? Места нам с тобой на земле не хватает?"
Думаю так-то, а у самого вот-вот потекут слезы. Что мне с ним делать? Отпустить? Так ведь куда он с одним-то крылом? Пусти, так лиса тут же слопает. Не лиса, так горностай.
Иду домой с добычей, несу живого рябчика. А на душе так неспокойно, сердце так и щемит, щемит.
Принес птицу в избу. Братишки торжествуют, радуются. А я отдал ее матери, отказался от ужина и пошел спать на сарай. Закрыл глаза. А рябчик как живой мерещится в глазах.
На другой день у нас был суп с дичатиной. Только я за стол не сел. Взял кусок хлеба, нарвал зеленого лука и здесь же, на огороде, заморил голод.
Как я лишился шомполки
Как-то вечером приходит к нам сосед, Володькин отец. Он машинистом на бутаре работает. И говорит:
- Ванюшка, сходи-ка за Большой галечный отвал. Там в Старом разрезе утки живут. Я в выработке крючки на налимов ставил, так утки-то что делают в камышах! Только шлепоток идет.
Тут и братишки ко мне пристали:
- Сходи, Ваня. Подстрель уток.
И мать тоже:
- Ну, ступай, Иван. Может, поживишься.
Меня все же за настоящего, заправского охотника стали считать.
Делать нечего. Беру свою шомполку, иду на Старый разрез. Надо через весь прииск шагать. Так я по улице-то не пошел, отправился закрайками, чтобы не все видели. Потом станут спрашивать: мол, кого убил, ходил вчера с ружьем-то?
Появляюсь у старой выработки, а там и впрямь уток видимо-невидимо. Выбрались из камышей на зеркало и плавают. Солнышко еще не закатилось. Вода золотистая. Тепло, тихо, мирно. Только комары донимают.
Полюбовался я с галечного отвала на уток, сообразил, откуда легче к ним подойти. В одном месте, возле камышей на бугорке, стоит таловый куст. Я - к нему. Ползу на животе. Дыхание скрадываю. Ну, подполз. Шомполку вперед высунул. Выглядываю из-за куста. Ба! Утки-то перед самым носом. Каких только тут нет! И черно-пестрые, и сизые, и красноголовые. У одних на голове хохолки, у других хвост шилом. Каждая занимается своим делом. Которая просто так плавает, будто на прогулке, другая ощипывается, третья обмывается водой, а некоторые, нырнув, оставив снаружи хвост да лапки, что-то вышаривают клювом в траве, в тине. Я и про ружье забыл. Глаза разгорелись. Ну столько птицы!
Не помню, долго или нет я так пролежал, затаившись, только вдруг слышу в сторонке, неподалеку от меня, что-то забулькало. Утки, вспенивая воду, кинулись в камыши. Гляжу, откуда шум раздался, а там - лось, сохатый. Огромный, рогатый, одна только голова с барана. Подошел к воде и пьет, ушами поводит. То ли от комаров отмахивается, то ли прислушивается, что делается вокруг. Напился он, стоя по колено в воде, неуклюже повернулся и направился в кусты, словно на прощанье махнув мне коротеньким, куцым хвостиком.
"А что же я не стрелял? - подумал я, когда лось скрылся из глаз, а утки, спрятавшиеся в камышах, совершенно притихли. - Эх, Ваня! Воро́н ловишь!"
Поднялся из-за куста, посмотрел вокруг и только теперь заметил, что солнышко-то уже закатилось, со всех сторон надвигаются синие таежные сумерки. Тихая, остекленевшая вода в разрезе стала фиолетовой.
Что мне тут еще делать? Домой надо идти. И пошел. Пришлось переходить канаву. Старую, когда-то закрепленную бревнами, чтобы не осыпалась. По ней старатели подводили воду из Мартяна к своим ручным вашгердам. Это такие приспособления, на которых промывают золото. Глубокая канава пообвалилась, бревна погнили, лежат в воде черные, как огромные налимы. Лишь про налимов-то подумал, гляжу - одно бревешко как будто пошевелилось. Пригляделся. А тут и в самом деле налим. Лежит на дне канавы, словно огромный головастик, и шевелит усами.
Вот она, добыча-то моя!
Обрадовался. Снял с плеча ружье, взвел курок и давай целиться в налима. Потом сообразил: надо поближе к воде подойти, а то через воду налима не пробьешь. Ну, подошел. Нацелился в налимью башку и спустил курок.
Дальше что было - не помню. Помню лишь, что меня отбросило назад, окатило водой. Очнулся уже в потемках. Открыл глаза и ничего не соображу. Над головой звезды, подо мной песок, гальки. Стал ощупывать себя. Будто целый: руки, ноги на месте. Только вот ноет плечо. Ага, так я же налима стрелял! Где ружье-то? А оно тут же, валяется рядом. Поднял. Но оно почему-то показалось мне больно легким. Разглядел, а половины ствола нет, дуло словно отрезал кто, да так гладко, будто пилой отпилил. Заглянул в канаву, там что-то белеет. Хватил рукой, а это налим, лежит кверху брюхом.
Потом-то мне сказали, почему у меня оторвало ствол у шомполки. Я, видно, когда целился в налима, ружье-то опустил в воду, вот меня и угостило. Налима я принес домой. Большущий, с полпуда будет. Съели. Очень вкусный в ухе, будто в молоке варенный.
Однако из-за этого налима я лишился шомполки. Ну и шут с ней! Не больно жалко. Хватит, поохотничал. Лучше уж рыться в песке, в глине, чем ходить по земле и носить в руках смерть, губить живую тварь.
Но я тогда еще плохо разбирался в жизни.
Я старший в доме
И вот вечерами я снова с ребятами. Снова хожу к казармам, ворую из "котла" лапти, попадаю под удар галильщика и сам галю. Домой прихожу в пыли, в грязи. Всю грязь с лаптей сбиваем друг на друга. Хоть не ахти какая игра, а все же игра. Веселая. Нет только с нами теперь курносого белобрысого Епишки Туескова. Он купил все-таки себе берданку и начал ходить по лесу возле прииска. Бьет сорок, ворон, дятлов. Всех варит, ест да нахваливает. А перо от птицы собирает на подушку. Подушки-то у него нет. Ночью полено под голову кладет, а на него тряпье.
Живет Епишка в казарме с матерью. Она у него каморница, по-теперешнему уборщица, сторожиха. Женщина тихая, забитая. Всего боится. А больше всего - бога.
- Бог-то тебя накажет, - говорит она сыну, когда тот приносит из леса свою добычу.
- А как он меня накажет?
- Камнем убьет, с неба спустит.
- Чепуха! Бог-то бог, да сам не будь плох. Что-то бог ничего тебе не дает. Молишься ему, а все без толку. Везде надо ходить, просить, клянчить. А я в лес-то пойду да и возьму, что подвернется под руку, даром.
- Ешь всякую нечисть!
- А с погани не треснешь, с чистого не воскреснешь. Набил желудок чем - и ладно. Все же мясо, не трава. С травы-то не больно наработаешь в забое.
Однажды, уже к осени было дело, стало известно, что, мол, царь германский напал на нашего русского царя. Не поделили чего-то цари! На прииск к нам, на Благодатный, бумага пришла. Велит царь забирать в солдаты на войну всех здоровых работящих мужиков. Рев поднялся на прииске. Забрали моего отца, дядю Мишу, отца Володьки Штина. Да многих. Тут же всем им стали шить котомки из холста, сухари сушить, подорожники стряпать, запасные лапти в путь плести.
Отец мой перед уходом достал из сундука свое заветное ружье с витыми стволами, подал мне: