"Путешествуйте летом по рекам!" Одинокая соседка никогда по рекам не путешествовала, и непонятно было, зачем она вырезала и повесила ту фотографию.
Заходя на кухню, отец часто останавливался возле красавицы в купальном костюме и говорил: "Она совершенно права: нет ничего разумнее отдыха на воде!" Отец соглашался с женщиной на фотографии. Это меня раздражало. Я сравнивал ее с мамой и огорчался: женщина с веслом, тоже загорелая, тоже белозубая, тоже с веселыми глазами, была все же красивее мамы. И я всегда старался унизить красавицу: "Знаю таких! Купальный костюм наденут, а плавать не умеют. Весло возьмут, а грести не могут! Теннисной ракеткой помахивают, а в теннис ни разу в жизни и не играли…"
Прохаживаясь в нерешительности возле старого желтого дома, я мысленно представлял себе, как поднимусь по лестнице, как позвоню в квартиру номер семь (она, вероятно, на втором этаже), как услышу за дверью легкие, ничего не подозревающие шаги, как приму гордую позу, протяну письмо и спрошу: "Это вы писали?" – "Да", – ответят мне тихо.
"Вам просили его вернуть!.." – и уйду.
Но потом я решил, что так быстро уходить не стоит. Может быть, мне предстоит борьба?
А если дверь мне откроет красавица, вроде той, что коптилась у нас на кухне? И она будет красивее мамы?.. Но, конечно, она не умеет так, как мама, ходить на лыжах и плавать. Не р умеет проектировать заводы, имена которых даже нельзя произносить, и поэтому они скрываются под номерами. А мама знает все их тайны! И никто, конечно, не восхищается ею так, как мамой! И расскажу е и все о своей маме, чтоб она и не думала с ней тягаться.
Зарядившись решительностью и гневом, я взбежал на второй этаж. Письмо я держал перед собой… Так жильцы нашего дома, у которых мы нечаянно выбивали стекла футбольным мячом, прибегая к нашим родителям, всегда торжественно держали впереди себя этот самый футбольный мяч: он был главным свидетелем обвинения.
На двери квартиры номер семь висел список жильцов.
"Н. Емельяновой – 3 звонка", – прочитал я. Н. Емельяновой? Что за странное совпадение? Так, может быть, она просто папина родственница? Двоюродная сестра, например?
А я о ней ничего не знаю… Забыли мне рассказать о ней – что ж тут такого? Может быть, у нее нет ни родителей, ни мужа, ни ребенка и – поэтому мой отец – самый близкий для нее человек? Это вполне возможно. Конечно, это так и есть!
Злость моя сразу прошла. И как тот же футбольный мяч, из которого вдруг с шипением вышел весь воздух, я сразу сник, присмирел. Спрятал письмо в карман. Но потом вытащил обратно: я вспомнил, что у женщины этой случилась беда. Странно, но ни разу за весь день я не подумал о строчках, которые были в письме главными, ради которых и было написано все письмо: "Мне сейчас очень худо, Сережа. Хуже, чем было в тот мартовский день… Со мной случилась беда".
Что за мартовский день? Наверно, в тот день кто-то умер.
Или она тогда провалилась на экзаменах, а сейчас кто-нибудь умер… Ведь она пишет, что теперь ей еще труднее.
А зачем я тогда пришел? Просто скажу, что отца нет в Москве, и все. Чтоб не ждала.
Я вновь спрятал письмо и позвонил. За дверью послышались стремительные, нетерпеливые шаги, к двери почти бежали.
Эти три звонка были долгожданными. Но ждали, конечно, не меня.
Открыла женщина. В коридоре и на лестнице было полутемно.
– Ты к кому, мальчик? – не сразу, как будто сдерживая разочарование, спросила женщина. И странно было, что это она только что бежала по коридору: вид у нее был усталый.
– Мне к Емельяновой…
– Ты от Шурика?! – вскрикнула женщина. Но вскрикнула еле слышно, как бы про себя. И еще раз повторила уже совсем тихо, с надеждой, боящейся обмануться: – Ты от Шурика?
– Нет… я по другому вопросу…
4
Войдя в комнату, я вздрогнул и застыл на месте, потому что увидел отца…
Никогда еще я не видел его таким. Он смотрел на меня не своим обычным спокойным или уверенно-жизнерадостным взглядом, а глазами растерянными, словно ищущими чьей-то помощи. И волосы его не были аккуратно зачесаны назад (иногда по утрам он даже натягивал на голову сетку, чтобы ни один волосок не нарушал порядка), – нет, волосы его беспорядочна толпились, спадали на лоб и на уши, которые показались мне очень большими, потому, должно быть, что лицо было худым и узким. На щеках были даже неглубокие ямочки, которых я никогда раньше не замечал.
И одет он был совершенно неузнаваемо… Не было на нем василькового тренировочного свитера ("Из чистой шерсти!" – объяснил мне однажды отец), не было белоснежной рубашки и безукоризненно завязанного галстука, не было добротного костюма с редкими, еле заметными белыми полосками на темном фоне, а была какая-то помятая косоворотка с незастегнутыми верхними пуговицами. Косоворотка морщинилась, потому что была велика для отцовской шеи, которая никогда прежде не казалась мне такой беззащитно-тонкой.
А на другой фотографии отец был в солдатской гимнастерке, которая тоже была ему велика. На бритой голове сидела пилотка со звездочкой. А взгляд был безрадостным, горьким.
– Это я получила в сорок первом году, с фронта. Тогда было очень плохо… – неожиданно произнесла женщина.
Голос у нее был мягкий, успокаивающий, как у врачей и медсестер, которые однажды лечили меня в больнице.
Слова "тяжело" и "плохо" они произносили так, будто знали, что очень скоро все будет легко и хорошо. Грустные слова эти звучали у них без малейшего намека на безнадежность.
Она не могла понять, почему я так долго и пристально разглядываю фотографии на стене. Но не спрашивала меня об этом.
И тогда я сказал сам:
– Это мой отец.
Она подошла ко мне совсем близко и стала молча, внимательно смотреть мне в лицо, как это делают люди, страдающие близорукостью. В их откровенном разглядывании не ощущаешь ничего бестактного или бесцеремонного.
Тут и я получше рассмотрел ее. Она и правда была близорука: очки с толстыми стеклами, казавшиеся мне мужскими, не вполне помогали ей – она прищуривала глаза. Трудно было определить, сколько ей лет: лицо было бледное, утомленное, но что-то, какая-то деталь внешности упрямо молодила ее. Потом уж – я понял, что это была толстая темная коса, как бы венчавшая ее голову тугим кольцом.
Когда отец знакомил меня со своими приятелями или сослуживцами, те обязательно говорили:
– Папин сын! Похож. Очень похож!.. От такого не откажешься!
Или что-нибудь вроде этого. Хотя на самом дела я был похож на бабушку, на мамину маму.
Женщина долго рассматривала меня, но не сказала, что я похож на отца. А просто спросила:
– Это отец прислал тебя?
– Моих родителей нет. Они уехали в командировку.
Мне захотелось подчеркнуть, что отец и мама уехали вместе. Но слова "мама" я при ней произнести не смог и поэтому сказал: "родители".
– Надолго они уехали?
– Года на полтора, – неожиданно для самого себя соврал я. А потом еще добавил: – Или на два… Как там получится. – И, чтобы скрыть свое смущение, стал подробно объяснять: – А тут ваше письмо пришло. Я утром полез в ящик, думал – от отца, а это от вас… Я его прочитал – и сразу решил…
Тут только я подумал о том, что чужое письмо читать не полагалось, и споткнулся, замолк. Но лишь на полминуты.
А потом от нараставшего смущения стал объяснять еще подробнее:
– У нас с отцом одинаковые имена. А на лестнице по утрам темно, плохо видно. Я не разобрал сперва, кому написано… Вижу: Сергею Емельянову. Я и подумал, что мне. Потом вижу: не мне. Но поздно уже было…
Я протянул ей письмо, которое успел выучить наизусть.
От этого оно выглядело старым, помятым архивным документом.
– Ты, значит, тоже Сергей? – переспросила она. – В честь отца? Это можно понять. Отец у тебя замечательный. Он много вынес… Особенно в юности. Видишь, какой худой. Заочно учился, работал. Потом добровольцем ушел на фронт.
Я не хотела, просила его остаться, а он ушел. Был опасно контужен. Я долго его лечила…
– Вы доктор? – спросил я.
– Да… У него была жестокая бессонница. Спасти его мог лишь спорт. Еще режим дня, дисциплина… Долго я с ним сражалась. Сейчас он нормально спит?
Отец часто с гордостью говорил, что спит, как богатырь, и даже снов никогда не видит. "Какие нынче показывают сны? – шутил он. – Цветные, широкоформатные?" Но я почему-то не решился сообщить ей об этом. И сказал:
– Спит так себе. Как когда…
Прощаясь, она не просила меня передавать отцу привет, не говорила, чтобы он, когда приедет, зашел к ней.
– Как вас зовут? – спросил я уже в дверях.
– Ниной Георгиевной, – ответила она. И улыбнулась: – Лучше поздно, чем никогда. Хотя это можно понять: мы оба с тобой смущались…
"Она была женой отца, – думал я, возвращаясь домой. – Она не сказала об этом, но я уверен. Здесь, в этом стареньком желтом доме, отец был худым и страдал бессонницей.
Учился… Заочно, после работы. Наверно, она ему помогала…
Отсюда ушел на фронт и сюда же вернулся. Она его лечила…
Но почему мне об этом никто никогда не рассказывал? Почему?! Даже бабушка, с которой мы так часто обменивались тайнами. А может, она сама ничего не знает?"
Я слышал, как однажды, в день годовщины свадьбы моих родителей, отец поднял тост за свою первую любовь. То есть за маму… Значит, эту женщину он не любил?
Дома я спросил у бабушки, которая перечитывала Стивенсона или Вальтера Скотта (это были ее любимые писатели):
– Бывает так, что первая любовь приходит потом?.. Человек уже женат, а первая любовь еще не пришла… Так бывает?
– Пардон, я об этом уже забыла. Вот приедет отец – у него и спроси.
– Почему у отца?
Бабушка как-то резко оторвалась от своих любимых приключений, от которых отвлечь ее было не так-то легко, и взглянула на меня серьезно, без своей обычной лукавой улыбки. Конечно, она все знала.
Я смотрел на отца, хохотавшего со стены. На лице у него не было ямочек, шея не была уже худой и беззащитной… Мне вдруг стало неприятно смотреть на эту фотографию.
Хотя ведь она сама сказала, что мой отец – замечательный человек. Сама сказала!..
5
На следующий день я полез в наш старый почтовый ящик не по дороге в школу, а как только проснулся, выскочив на лестницу в трусах и майке. Двух писем на имя Сергея Емельянова прийти уже не могло, это я понимал, а все же я долго не мог попасть тонким, маленьким ключиком в маленький, словно игрушечный, замочек, в который прежде попадал сразу. Я вынул письмо от мамы.
Читать это письмо на ходу я уже не мог. Уселся в ванной, зачем-то заперся и стал внимательно изучать строчку за строчкой, чего раньше ни разу не делал. Всему я теперь придавал преувеличенное значение. И прежде всего отметил, что мамино письмо заметно отличалось от писем отца. Должно быть, и раньше отец и мама писали по-разному, но я не обращал на это внимания. А сейчас вот заметил.
Отец никогда не писал, что скучает по дому, что хочет скорей вернуться, хотя, конечно, скучал. Он считал неразумным расстраивать понапрасну себя и нас с бабушкой, если уж командировка выписана на определенный срок и сократить этот срок невозможно.
Отец часто употреблял эти слова: "разумно" и "неразумно".
– Неразумно зря растравлять себя и других, – говорил он.
Мама себя растравляла. Она писала, что все время видит во сне, будто я заболел (в отличие от отца, она видела сны), Она волновалась, не болят ли у бабушки ноги, в которых происходило то самое вредное отложение солей. Мама клялась, что больше никогда не уедет в столь длительную командировку. Она и раньше обещала мне это.
Я слышал, как в последний раз, перед отъездом, отец уговаривал маму:
– Неразумно оставлять объект без присмотра. Это же наше детище!
– Он тоже наше детище, – возражала мама, указывая на меня. Она очень редко не соглашалась с отцом и делала это робко, сама удивляясь тому, что спорит.
Отец говорил об общественном долге, о том, что на нас с бабушкой можно положиться, что мы оба взрослые люди.
– Он, может быть, и взрослый, – кивнула в мою сторону бабушка, – но о себе я бы этого не сказала.
– Зато я скажу за вас обоих! Вы не можете нас подвести! – воскликнул отец.
В споре он часто переходил на громкие восклицания, которые как-то очень быстро решали спор в его пользу.
В этом письме мама вновь жаловалась, что очень тоскует. Она мечтала о том, что будет, когда они с отцом возвратятся домой.
Этой мечте было посвящено целых полторы или две страницы.
Мама мечтала, что они с отцом приучат меня вставать рано-рано, в половине седьмого, – и мы все втроем будем бегать до завтрака вокруг двора. Она мечтала, что по воскресеньям мы вчетвером, вместе с бабушкой, будем ходить в музеи и на выставки…
Мама уже не первый раз мечтала в письмах обо всем этом, и всегда ее мечты казались мне на расстоянии очень привлекательными. Я готов был вставать ни свет ни заря и бегать по двору (лишь бы мама с отцом скорее вернулись!).
Я готов был ходить на выставки и в музеи, хотя мы с бабушкой явно предпочитали кино (лишь бы мама с отцом скорее приехали!).
Но на этот раз мамины мечты и особенно ее слова: "Все снова будет прекрасно! Все будет так хорошо!" – не вызвали у меня той радости, какую вызывали прежде. Странное, незнакомое чувство мешало мне радоваться этим словам.
Мне словно бы было немного стыдно за то, что все опять бутдет "так хорошо".
"Глупости! – "решительно сказал я сам себе, прогоняя неприятное, тревожное чувство. – Какие глупости!.. Разве без нее отец не кончил бы институт? Разве другие врачи не могли вылечить его после контузии?.."
В ванную комнату постучались соседи. И я побежал одеваться с той мыслью, которая пришла ко мне последней: отец и сам бы добился всего! Конечно, всего бы добился: ведь я видел, как он мог и сейчас ночами сидеть над чертежными досками, как мог сам (без всякого принуждения!) изучать английский язык, чтобы потом читать всякие научные книги…
В школу я пришел успокоенный, снова довольный всем на свете.
На последнем уроке Антон получил тройку по физике.
Он знал все прекрасно, но он смущался.
– Тебе бы лучше отвечать после уроков, один на один с учителем. Ты бы тогда не терялся! – утешал я своего друга. – И не надо выходить к доске, а прямо со своего места… Хочешь, я предложу? Так, мол, и так, в связи с заиканием… Ты ведь контрольные как здорово пишешь! А почему? Никто на тебя не глазеет!
Сочинения и контрольные Антон писал хорошо, гораздо лучше, чем отвечал у доски. Все считали, что он у меня сдувает. Это было ужасно несправедливо, потому что на самом деле я сдувал у него.
Антон в тот день очень расстроился. Это было написано у него на лице. Лицо было круглое, большое, и на нем легко было все прочитать. Я решил снова утешить Антона:
– Пошли в кино!
– Прости, Сергей… Но я не смогу. Сегодня у мамы нет ночного дежурства. Она будет дома.
Его мама работала телефонисткой.
– Чудак! Ты ничего не понял. Пойдем на вечерний сеанс, с бабушкой. Скажем, что она совсем ослабела и мы вдвоем ее сопровождаем. Понял?
– Прости, Сергей… Мне неудобно тебе отказывать, но когда мама дома…
– Ты сидишь возле нее? Развлекаешь?
Антон думал о чем-то своем и даже не ответил на мой вопрос. Он сказал:
– Не знаю прямо, как ей дневник показать…
– А ты не показывай. Скажи, забрали на проверку. В гороно!
– Не могу я ее обманывать. Хватит с нее!
– Чего "хватит"?
– Она говорит: "Если и из тебя ничего не выйдет, я утоплюсь".
– А из кого еще не вышло?
– Но это она так считает… что жизнь у нее не удалась. Я очень хочу сделать ей что-нибудь такое… приятное. А приношу домой одни неприятности. Так у меня получается.
Мы дружили с Антоном больше двух лет, но никогда я не был у него дома. Наверно, там было не очень уютно – и он не приглашал.
Маму его я никогда не видел. В тот день она представлялась мне похожей на Нину Георгиевну.
И мне тоже хотелось сделать Нине Георгиевне что-нибудь приятное. Но ведь я даже не спросил, какая у нее беда…
Не решился. Или просто забыл: все расспрашивал об отце.
Хотя с ним никакой беды не случилось…
Я не хотел, чтобы отец защищал ее, и наврал, что он вернется через полтора года. Но сам я мог помочь ей! Вместо отца!..
У меня уже не было ее письма, но я знал его наизусть.
И как это бывает, в памяти сами собой всплывали то одни, то другие строчки. "А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…" Сперва я не обратил на эти строки внимания. А сейчас вспомнил их. Значит, она уже однажды писала отцу, звала его… Но он не пришел? Зачем она его звала?
Когда это было?.. И кто такой Шурик, от которого она с нетерпением ждет вестей?
Я готов был ее защищать! Но ведь она писала, что защищать ее не от кого. Может, ей просто нужно, чтоб кто-нибудь выслушал, с кем-нибудь поделиться?..
Защищать, конечно, труднее, чем "просто выслушать".
Но на защиту не нужно иметь прав: чтобы защитить человека, не надо даже спрашивать его разрешения. А чтобы ты мог "просто выслушать", надо, чтоб тебе рассказали, доверили, чтоб с тобой поделились.
Станет ли со мной делиться Нина Георгиевна? Я не знал.
6
Однако, подходя к желтому двухэтажному домику, я почему-то вновь забыл о ее беде. Я думал только, как бы мне потактичнее узнать, из-за чего они расстались с отцом. Как об этом спросить? Может быть, так: "Из-за чего вы перестали быть вместе?" Эта фраза заставила меня поежиться: трудно было представить себе, что отец был вместе с кемнибудь, кроме мамы. Лучше спросить просто: "Из-за чего вы развелись?" Или: "Из-за чего разъехались?" Все эти фразы мне как-то трудно и непривычно было произносить…
– Вы поссорились с отцом, да? – спросил я.
Она улыбнулась:
– Не ссорились и не дрались… Просто так получилось. Я ведь гораздо старше Сергея… Все это можно понять.
Я с радостью вдруг подумал, что мама на целых семь лет моложе отца. Должно быть, лицо мое, помимо воли, на миг выразило эту радость. Нина Георгиевна с чуть заметным удивлением поправила очки. И тогда я, чтобы загладить свою вину, слишком уж громко, с грубо подчеркнутым сочувствием спросил:
– У вас какая-то беда случилась?
Ей не хотелось отвечать на такой вопрос. Она и не ответила. А просто подошла к фотографии, на которой был изображен мальчишка лет трех или четырех, в матроске с серебряным словом "Витязь" на ленте, и стала рассказывать как будто самой себе:
– Когда это случилось, я взяла мальчика из детского дома. Ему было два с половиной года. Он потерялся на войне… Сейчас ему пятнадцать лет и семь месяцев.
Она, конечно, очень любила этого мальчишку, если называла его возраст так точно, по месяцам. Мама тоже так именно говорила о моем возрасте. А отец будто старался сделать меня чуть постарше: "Ему двенадцатый! Ему тринадцатый!"
Тогда я сердился на маму за ее точность – манера отца больше устраивала меня: я хотел в ту пору скорей повзрослеть.
В коридоре раздался звонок. Нина Георгиевна побежала открывать с той неожиданной для нее быстротой, которая уже удивила меня накануне. Я даже не успел сказать ей, что в дверь звонили всего один раз. Я сказал это, когда она вернулась.