А тем временем где то - Анатолий Алексин 3 стр.


– К вам ведь три звонка…

– Я знаю, – мягко перебила она меня. – Я только вижу плохо, а слышу пока хорошо. – И продолжала рассказывать как бы самой себе: – Недавно нашлись его родители. Так и должно было случиться… Это нормально.

Она не могла больше рассказывать.

Чтоб прекратить молчание, я тихо спросил:

– Его Шуриком зовут?

– А ты откуда знаешь?

– Вы вчера подумали, что я от Шурика… Когда открыли дверь.

– Да… он уехал к своим родителям. Они остановились за городом, у родных. И все не приезжает… Я знаю адрес. Но ехать нельзя: может быть, родители хотят, чтоб он к ним привык. Это нормально. Это можно понять…

Снова раздался один звонок. И снова она побежала открывать.

А вернулась обратно совсем без сил: ей нелегко было ждать. Она опустилась на диван. И стала говорить, но уже не рассказывать, а как бы рассуждать сама с собой, будто меня и не было в комнате:

– Тогда, много лет назад, мне было трудно. Но сейчас еще хуже… Все-таки он был моим сыном. А теперь оказалось, что он не мой. Вторая потеря в жизни… Тогда я была еще молодой, были надежды. А теперь ничего уже нет. Приговор окончательный: одиночество.

– Хотите, я съезжу? Туда, за город… И привезу его! Хотите?

Она вздрогнула, будто удивившись, что я слышал ее слова.

– Никого привозить не надо. Кто хочет, сам приезжает… Ты согласен?

Я был согласен, но не сказал ей этого. А сказал совсем другое:

– Вы не будете одна, Нина Георгиевна! Хотите, я буду к вам приходить? Хоть каждый день… Честное слово! Хотите?

Хоть каждый день!

7

Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно.

"Как же я буду ездить к ней каждый день? – рассуждал я, вернувшись домой. – Сейчас еще ничего… А потом, когда вернутся мои родители?"

Если мне нужно было преодолеть какую-нибудь трудность, я начинал убеждать самого себя в том, что делать это совершенно необязательно и даже вовсе не нужно. Так было и сейчас.

Я начал рассуждать: "Ведь я же не сказал ей твердо и уверенно, что буду приходить, а просто задал вопрос: "Хотите, я буду к вам приходить?" И она мне ничего не ответила – ни "да", ни "нет". А ведь если б она хотела, то обязательно бы сказала: "Приходи! Приходи, пожалуйста! Я так буду тебя ждать!" Она ничего этого не сказала. А я возьму и без всякого приглашения буду ходить? И потом, вообще…

Когда я сказал "хоть каждый день", это же было, как говорит наша учительница литературы, "сознательное преувеличение, гиперболическое заострение". Она это, конечно, поняла… А я вдруг залажу ходить, будто никакой гиперболы вовсе и не было!"

Одним словом, я убедил себя, что ходить каждый день не нужно.

Но на следующий день пошел…

Дверь мне открыл парень лет пятнадцати. Увидев его, я поправил свою шапку-ушанку, которая одним ухом всегда упрямо сползала мне на лицо, и, хоть был не на улице, застегнул пальто на все пуговицы. Парень был аккуратный, прибранный. И красивый.

У него были волнистые светлые волосы, зачесанные набок, голубые глаза и нежные, розовые щеки.

Вежливо и даже ласково спросил он, кого мне нужно.

Я терялся и благоговел перед мальчишками, которые были всего на два или на три года старше меня, гораздо больше, чем перед взрослыми людьми. Особенно я робел перед теми, которые были не похожи на меня, в которых я чувствовал превосходство. Я и тут оробел и чуть было не забыл имя-отчество Нины Георгиевны.

– Заходи, пожалуйста, – сказал парень.

Он пропустил меня вперед. Я прошел в конец коридора и постучал в последнюю дверь. Парень удивленно посмотрел на меня: откуда я знаю, куда стучать? Но ничего не спросил.

Он гостеприимно распахнул передо мной дверь – и я вновь увидел отца… И опять застыл на пороге. Но парень не торопил меня. Наконец он сказал, не поняв причины моего замешательства.

– Не стесняйся. Заходи, пожалуйста. Она скоро придет.

Мне казалось, он научился мягкости и вежливости у Нины Георгиевны.

Я вошел. Книжный и платяной шкафы были раскрыты, на полу стоял чемодан с откинутой крышкой. Проходя мимо, я заглянул в. него: там, на дне, лежал пестрый свитер и несколько книг.

– Раздевайся, пожалуйста. И садись на диван, – сказал парень. – Чтобы не было скучно ждать, почитай книгу.

Не глядя, он вынул из шкафа и бросил на диван толстый том. Это был сборник медицинских статей.

– Разденься, здесь очень жарко, – заботливо повторил он.

Я посмотрел на его отглаженный костюм, на клетчатую рубашку с отложным воротником без единой морщинки, вспомнил о том, что сегодня на большой перемене посадил два свежих чернильных пятна на свою помятую курточку, и не стал раздеваться.

– Не обращай на меня внимания. Я должен собраться, – сказал он. И стал заполнять чемодан.

Книги стояли на полках плотно, одна к другой, словно в строю. Он вытаскивал некоторые из них, и ряды редели, в них образовались просветы.

Иногда он задумывался:

– Не помню, моя или нет. Кажется, это мне подарили. Сделали б надпись, все было бы ясно.

Один раз он повернулся ко мне и сказал:

– С вещами легче: там уж не перепутаешь.

Он стал складывать в чемодан рубашки, трусы, майки.

Каждую вещь он предварительно разглядывал, словно был в магазине и собирался ее покупать, разглаживая рукой.

Отдышавшись немного, я подумал, что глупо сидеть на диване в застегнутом на все пуговицы пальто и молчать. И я спросил то, в чем был совершенно уверен:

– Ты Шурик?

Он снова повернулся ко мне:

– А тебе это откуда известно? На лбу у меня вроде ничего не написано. Он потрогал свой лоб. – А тут написано: "Витязь".

Он указал на фотографию мальчишки лет трех или четырех, в матроске и бескозырке.

– Я был здесь вчера. Нина Георгиевна мне рассказала… Она очень ждала тебя.

Лицо его стало строгим и даже печальным.

– Она меня очень любит, – уверенно сказал он. – И я ее тоже очень люблю. Хотя она странный человек. Не от мира сего, то есть не от того, в котором мы с тобой проживаем.

Добрая очень… И меня бы испортила своей добротой, если бы я не оказывал сопротивления. Это было мне нелегко. – Он вздохнул, словно бы жалея себя за то, что к нему были слишком добры. – У нас даже бывали конфликты. Сейчас, когда я узнал своего отца, я понял, что во мне от рожденья – отцовский стержень. Это меня и спасло.

Он продолжал укладывать вещи.

– Я должен был выбрать. У человека не может быть двух матерей. Тем более, что родители мои живут в другом городе. Значит, разлука с Ниной Георгиевной неизбежна. Они ведь тоже очень любят меня. Пятнадцать лет ждали, искали повсюду. Значит, я должен исчезнуть из этого дома и не напоминать о себе. Так Нине Георгиевне будет гораздо легче. Если собаке хотят отрубить хвост, это надо делать в один прием. Так сказал мне отец. А есть, говорит он, добрые люди которые рубят хвост в десять приемов, по кусочкам. И думают, что так благороднее. Поэтому я и не приходил… Сейчас вот уйду, а потом напишу письмо. Прощаться с глазу на глаз – это невыносимо.

Я не понимал, почему он мне все это говорит.

А он продолжал:

– Мои родители очень благодарны Нине Георгиевне.

Хотя и в детском доме мне было бы хорошо: у нас в стране сироты не погибают. Но в домашних условиях, разумеется, было гораздо лучше. Это даже сравнить нельзя. Мои родители хотели на работу ей написать, официально поблагодарить. Но она категорически отказалась. Не от мира сего!..

Я подумал, что его никак нельзя было бы обвинить в "нечеткости". Он, видно, любил поговорить, и все его фразы были обдуманными, какими-то чересчур завершенными. Он твердо знал, что Нина Георгиевна его очень любила. Он твердо знал, что она могла погубить его своей добротой, но что сироты у нас в стране не погибают. Он был уверен, что родители тоже его очень любили. И что внутри у него – отцовский стержень. Он не сомневался, что хвост надо рубить в один прием.

Нину Георгиевну он четко называл Ниной Георгиевной, хотя раньше (мне это неожиданно пришло в голову), конечно, называл ее мамой. Он ни разу не сбился, не назвал ее так, как раньше.

И все же иногда я улавливал в его голосе еле заметное желание что-то объяснить, оправдаться. Поэтому-то, наверно, он и рассказывал мне то, о чем я его вовсе не спрашивал.

– Думаешь, мне нужны эти рубашки и книги? Родители купят мне новые. Я просто не хочу, чтобы они напоминали Нине Георгиевне обо мне. Ей это будет так тяжело… Лучше уж сразу исчезнуть, лучше один раз пережить – и больше не вспоминать. Вот посмотри, на обратной стороне крышки написано: "Шурик Емельянов, второй отряд". Я с этим чемоданом ездил в пионерлагерь, когда был таким, как ты. Она же будет эти слова читать и перечитывать. А зачем? Лучше я заберу чемодан.

У нас с ним была одна фамилия. Это мне не понравилось.

И еще я заметил, что от висков у него, словно свалявшийся войлок, свисали белесые космы, которые он еще не брил. И от этого его красивое лицо сразу стало казаться мне неприятным.

Он подошел ко мне, взял за плечи и тоном заговорщика произнес:

– Тебя как зовут?

– Сергеем.

– Помоги мне, Сергей! Дождись Нину Георгиевну. Она скоро придет: у нее день родительских консультаций. Скажи, что я очень переживал, что я мысленно с ней прощался. Расскажи, как живой свидетель… Тебе все равно надо ее дождаться! Ты ведь на домашнюю консультацию?

– На какую?

– Как – на какую? Ты разве не пациент? Не из нашей школы?

– Нет, я из другой…

– Ничего не пойму! Я был абсолютно уверен, что ты на домашнюю консультацию…

– На какую консультацию? – снова спросил я.

– Она же в моей школе врачом работает. То есть в моей бывшей школе. И дополнительные консультации устраивает: родителям и ребятам. В школе и даже дома… Сознательность на грани фантастики! Иногда, бывало, просто отдохнуть невозможно: придет какой-нибудь охламон из "неполной средней" и раздевается тут до пояса, дышит, как паровоз, то носом, то ртом. В общем-то, это, конечно, заслуживает величайшего уважения. Только никто ей спасибо еще не сказал. Я, по крайней мере, не слышал. А ты-то зачем пришел?

– Я по другому вопросу.

– По вопросу? Не буду вдаваться в подробности: некогда. Жаль, что ты не из нашей школы: хотел оказать небольшую услугу. Ответную, так сказать!

– Какую? – полюбопытствовал я.

– Да зачем же тебе, раз не из нашей школы? Хотел вспомнить о шалостях раннего детства…

Он махнул рукой, словно бы стыдясь несолидных детских воспоминаний. Но все-таки стал вспоминать:

– Она ведь почти ничего не видит. И вежлива очень.

Даже если не верит, не решается этого показать, чтоб не обидеть. "Не ранить!" – как она говорит. Ребята, конечно, этого не знали. Ну, а я подсказал им по-дружески: если, мол, хотите смываться с уроков, делайте это законно, по всем правилам. Подсказал им, что если сесть от нее хотя бы на расстоянии трех шагов, взять градусник и потихоньку настукивать температуру, она ничего не заметит. У нас, помню, целыми классами настукивали. Особенно перед контрольными. На школу, так сказать, обрушивалась эпидемия! А она ничего не замечала… И выписывала справки, освобождала от занятий. Смешно вспомнить! Заблуждения молодости… Я хотел на прощание сослужить тебе службу. Как говорится, услуга за услугу. К сожалению, ты не сможешь воспользоваться.

Он как-то торжественно и неторопливо согнул руку в локте, рукав пиджака сморщился, полез вверх, и я увидел у него на руке красивые плоские часы.

– Отец подарил, – между прочим сообщил он. И сразу заторопился: – Мне пора! Скоро Нина Георгиевна вернется.

Очень хочется ее увидеть, но разговор принесет ей только расстройство. Лучше потом напишу письмо.

Он вернулся к своему чемодану. Стал закрывать крышку, но она не захлопывалась до конца: то вылезал кончик рубашки, то высовывались трусы.

Тогда он сел на крышку и так, сидя на ней, закрыл чемодан на ключ. Но синие трусы все же продолжали торчать…

На прощание Шурик еще раз повернулся ко мне:

– Очень хорошо, что ты здесь оказался. Я потом напишу Нине Георгиевне. А ты скажи, что я очень переживал. Это правда. Я ведь люблю ее. И многим обязан… Но если нашлись родители? Я ведь не виноват.

8

"И этот ее покинул", – мысленно сказал я себе, когда за Шуриком захлопнулась дверь.

Но он тут же вернулся. Я подумал, что он все-таки хочет ее дождаться.

Шурик положил на стол два ключа и сказал:

– Передай ей, пожалуйста. Вот этот, английский, от парадной двери… Впрочем, она знает. Теперь мне не будет пути: вернулся.

"Пусть не будет…" – подумал я.

Боясь встретиться с ней по дороге, он удалился почти бегом, припадая на правую сторону: руку оттягивал чемодан.

Он удирал…

Я смотрел на мальчишку в матроске и бескозырке с серебряным словом."Витязь"…

"Витязь! – думал я. – Рыцарь! Исчезнуть… Так ей будет легче! И в детском доме было бы хорошо… У нас в стране сироты не погибают… Все правильно. Все абсолютно точно".

Я представлял себе, как много лет назад Нина Георгиевна купила ему этот нарядный матросский костюмчик, как долго причесывала его перед тем, как повести к фотографу: из-под бескозырки продуманно выбивались светлые волнистые волосы. Но часы она ему купить не успела.

Шурик и мой отец были на стене почти рядом. Это было мне неприятно. "Они ведь такие разные, – говорил я себе. – И совсем по-разному ушли из этой комнаты, из этого дома".

Я был в этом уверен, хотя не знал в подробностях, как ушел мой отец. Память, словно желая поспорить со мной, вновь и вновь злонамеренно возвращала меня к строчкам письма Нины Георгиевны, которые были мне непонятны: "А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…"

Стукнула парадная дверь. В коридоре раздались шаги – снова быстрые, неусталые: она спешила, она думала, что он ждет ее. Тем более, что, убегая, Шурик неплотно закрыл дверь и в коридор выбивалась полоска света.

Я схватил ключи, лежавшие на столе, и сунул в карман пальто. Я сделал это необдуманно и лишь потом понял зачем: эти оставленные на столе ключи говорили о чем-то окончательно непоправимом.

Не веря своим близоруким глазам, Нина Георгиевна обошла комнату. И, даже не поздоровавшись со мною, спросила:

– Спрятался?.. – Вполголоса, доверительно она сообщила мне: – Это привычка у него с детства. Закрылся в шкафу?

Она распахнула платяной шкаф. Должно быть, раньше вещи Шурика заполняли шкаф целиком: теперь он был почти совершенно пуст.

Нина Георгиевна присела на стул. Так мы сидели с ней друг против друга, в пальто, застегнутых на все пуговицы.

– Он был? – спросила она.

Я кивнул.

– А сейчас?

– Он ушел… Он сказал, что напишет письмо.

Она сгорбилась, пригнула голову. Мне показалось, что Шурик ударил ее тем самым отцовским стержнем, который был у него внутри.

Из-под шапки не было видно ее темной косы, и поэтому ничто не молодило ее лица: оно было бледным, измученным.

Чтоб успокоить ее, я сказал:

– Шурик будет писать вам… Вы будете с ним переписываться!

– Он должен был выбрать, – сказала она. – И выбрал мать и отца. Это нормально. Это можно понять.

И тут со мной произошло что-то странное. Я не мог усидеть на диване. Почему она всегда "может понять" тех, кто приносит ей горе? Почему считает "нормальным" все плохое и несправедливое, что случается с ней? Мне уже не хотелось больше успокаивать ее. И я не заговорил – я закричал:

– Ваш Шурик – предатель! Он предавал вас. Он использовал то, что знает о вас… Как предатель!

Теперь уже я ударил ее.

Она сняла очки, словно думала, что они обманывают ее, что это не я кричу на всю комнату. Я увидел ее глаза – прищуренные, близорукие, беззащитные. Но во мне не было жалости. Наоборот, мне хотелось взбудоражить ее, возмутить, сделать так, чтоб она закричала в один голос со мной. Хотя продолжал я уже не так громко, как начал. Но все-таки упрямо продолжал:

– Он рассказал своим дружкам, что вы плохо видите. И что вы добрая… Они обманывали вас. Настукивали температуру… Чтоб убегать с уроков. Это он подучил их! А вы им верили.

Она сгорбилась еще сильнее, еще ниже пригнула голову.

И взглянула на меня исподлобья – очень странно, будто осуждая за то, что услышала. Осуждая не Шурика, нет, не Шурика, а меня.

Не поняв этого взгляда и испугавшись, я стал утешать ее:

– Это было давно. Когда Шурик был еще маленьким… Он просто не понимал. Был еще несознательным! А сейчас ему стыдно. Он сам сказал мне… Честное слово! Не верите?

Я защищал Шурика, хотя она его ни в чем не упрекала.

Я как бы извинялся за то, что посмел обидеть его.

Она не слушала меня. Она разговаривала сама с собой:

– Это можно понять. Это нормально… Я ведь не детский врач, я невропатолог.

Стало быть, она осуждала не только меня, но и саму себя.

Всех, кроме Шурика. Это было непостижимо. Она продолжала:

– Значит, я не имею права лечить детей. Я их люблю! Ну что ж, тем более не имею права… Они обманывали меня? Значит, не уважают.

– Что вы! Что вы?! – Я замахал руками. – Это взрослые, когда уважают, то не обманывают. А мы все равно обманываем. Не верите? Честное слово!

Она не слушала, а я настаивал на своем:

– Так бывает. Честное слово! Вот мы, например, очень уважаем учительницу литературы. Мы даже любим ее! Недавно она спрашивает в начале урока: "Я вам задавала домашнее сочинение?" А мы все хором орем: "Не задавали!"

Она говорит: "Склероз начинается: все позабыла". А у нее никакого склероза нет. Просто мы ей наврали. Вот видите: уважаем, а все равно наврали! С нами это часто бывает. Не верите? Честное слово!

Казалось, я тоже разговаривал сам с собой: слова мои до нее не доходили. Она продолжала размышлять:

– Он так поступил ради друзей. Это можно понять. А я?.. Не должна я работать в школе. Я люблю ребят, но, видно, не очень-то в них разбираюсь. И не очень умею лечить. Это главное. Сейчас, посреди учебного года, уйти нельзя. Но до лета надо будет обдумать… Это мне ясно.

Что было делать? Я не смел рассказывать ей об этих проклятых градусниках. Не имел права!..

Она подошла к стене, сняла фотографию Шурика. И прижала ее к груди. И погладила рамку. После всего, что я ей рассказал…

9

Из моей жизни ушла беспечность. Я был уже не таким счастливым, как раньше. Потом, став взрослее, я понял, что беспечное счастье вообще выглядит жестоким и наглым, потому что еще далеко не все люди на.свете счастливы. Мне казалось, что у меня изменилась походка, что я стал двигаться медленнее, словно отяжелев. На самом деле ходил я все так же быстро ("летал", как говорила мама), – немного отяжелела моя голова: я стал чаще задумываться. И даже стал упрекать самого себя, чего прежде никогда со мной не случалось.

Целый вечер в тот день я мучился. "Зачем было рассказывать об этих несчастных градусниках? Думал, что она сразу возненавидит Шурика? Не мог вытерпеть этих ее "можно понять", "все нормально"? А если она бросит школу? Вполне на нее похоже!" Этого я не мог допустить! Казалось, отец, уйдя из того дома, доверил мне обязанность защищать Нину Георгиевну. Или, вернее сказать, переложил на меня эту обязанность. И я уже не мог от нее освободиться.

Назад Дальше