Дневник жениха - Анатолий Алексин 4 стр.


Тетины родинки и веснушки вновь вырвались из засады на выручку Герману. Это было видно и в полутьме.

– А "лишние люди" прошлого века? Сегодня мы уви­дели их! – воскликнула тетя. – Как живые, да? Как живые!

Зачем им менять адреса? – Люба повела плечами. – Жили бы себе спокойно на книжных страницах!

– Менять адреса? Какое-то у тебя почтово-телеграфное мышление!

– Инициатива хороша там, где она требуется, – не сда­валась Люба. – Это и литературных конференций каса­ется.

– Теперь еще и спина разболелась, – пожаловалась тетя. И погладила поясницу. – "Забыться и заснуть…" Обопрусь на Митину руку! А ты, Герман, проводи Любо­чку.

– У него фактура надежнее: вы на нее и обопри­тесь, – возразила Люба. – А меня Митя проводит. Как всегда…

Я приосанился.

Герман бросил на Любу еще один призывный данте-совский взгляд. Но от меня оторвать не сумел. Когда мы с Любой пересекали площадь, я сказал:

– Это само по себе попахивает литературным сюжетом.

– Это попахивает предательством, Митенька. Люба закашлялась, будто запах предательства попал ей в нос, проник в легкие.

– Есть люди до того в своем собственном сознании безукоризненные, что любую подлость совершают как бы невзначай и непременно – с позиций честности, "по зову долга".

Эта мысль, я думаю, обогатит мой дневник. Но кого она имела в виду? Неужели…

* * *

Сегодня некоторые мои однокурсницы ощутили боль­шое душевное облегчение: Люба Калашникова решила перейти на вечернее отделение.

Она поднялась на третий этаж к заместителю декана. который сам-то всего два года назад окончил наш институт. Несколько раз я заглядывал в деканат, а он все никак не мог написать в левом углу ее заявления: "Согласен" или "В приказ". Ему не хотелось слишком быстро решать этот простои вопрос. Он до такой степени не торопился, что я подумал: "Тоже пойду работать на почту! Чтобы видеть, как там и что… Она будет принимать телеграммы, а я буду их разносить. Утром, до института… А заодно и газеты! Тоже подзаработаю".

Люба, узнав о моем намерении, не удивилась:

– "Я утром должен быть уверен…"? С той памятной "литературной субботы" роман в стихах не покидал нас.

– Вот видишь, тетя делает очень полезное дело! – ска­зал я.

– У себя в библиотеке? Быть может… – ответила Люба. – Но иные люди, если ты замечал, раздваиваются. И поступают так не нарочно: это свойство натуры. На службе – одни, а дома – другие, неузнаваемые. Слово "служба" тебя, надеюсь, не оскорбило? Тетя действительно служит лите­ратуре. Суховато, прямолинейно, но служит. Особенно классике! В поэмах и романах все понимает, может сказать о персонажах больше, чем сами авторы хотели сказать. А в жизни…

"Слышала бы тетя, как рассуждает "провинциалка"!" – в который уж раз подумал я.

Хотя на этот раз ей слушать было не обязательно…

* * *

Теперь мне предстоит подниматься часов в шесть утра. "Скажу тете, что мы с Любой ходим в бассейн! Она одобрит: мое здоровье ей дорого", – сперва решил я.

Тетя заставляет меня каждый день заниматься гимнас­тикой. Сама она при этом сидит на диване и следит, чтобы я не халтурил, выполнял все упражнения до одного, пра­вильно вдыхал и выдыхал воздух. Так что бассейн она бы одобрила.

Но мне неожиданно захотелось набраться храбрости сказать правду. Надо же когда-то ее "набраться"!

– Ради любви (хотя я уверена, что у тебя просто наив­ное увлечение!) …Так вот, ради любви, – сказала тетя Зина, – решались на многое: декабристки – на добро­вольную ссылку, Ленский – на дуэль. Но в разносчики телеграмм и в лифтеры никто из знакомых мне литератур­ных героев не шел.

– Тогда не было телеграфа и лифта.

– Учишься у нее дерзкому острословию? Обычно муж­чина ведет за собой женщину. А у вас, я вижу, наоборот.

Я должен был бы сказать, что к роли "баржи" уж во всяком случае приучила меня не Люба.

Но я промолчал, а тетя Зина продолжала давить на меня литературными образами:

– Движимые ревностью (кстати, очень унизительное чувство!) сражались, убивали, даже душили… Но не под­глядывали. Ты собираешься устроить за ней слежку на почте?

Зачем я сказал ей, что Люба будет телеграфисткой? Зачем?! Нет, правильно сделал: надо же набираться храб­рости. Хоть понемножку…

* * *

Телеграммы часто оказываются неожиданностью – и люди боятся их. Обычно на расстоянии изъясняются пись­мами. А если телеграммы, значит, что-то из ряда вон вы­ходящее: смерть, болезнь, просьба о помощи… Я стал раз­носить их в утренние часы по квартирам.

О поздравлениях с днем рождения или с другими лич­ными, семейными и общими "датами" все догадываются

заранее. И принимают их, если не равнодушно, то по край­ней мере спокойно. Благодарят меня и вскрывают теле­граммы неторопливо. Но если моего появления не ждали, расписываются в получении нервной закорючкой, сооб­щают криком в глубину квартиры: "Телеграмма!" И выхва­тывают ее у меня неловкими, дрожащими пальцами.

Телеграммы никогда не бывают секретом: первыми их читают на почте, откуда они отправлены, потом телегра­фистка, которая принимает, и только потом уже "адресат". От меня их содержание тоже почти никогда не утаиваю; то ли у меня такое лицо, то ли просто хотят поделиться.

Я попросил Любу:

– Предупреждай меня, о чем там написано. Чтобы я не мучил людей неизвестностью. Пусть минутной, но не­известностью…

Она взглянула на меня с пониманием:

– Ты тоже пропускаешь их… через себя?

– А ты?

– Япропускаю. Несколько раз в день с удовольст­вием изменила бы текст, но его диктуют не люди, а жизнь. Чаще всего здоровье… И тут ничего не поделаешь. Поэтому без трагизма! Зачем тебе знать тексты заранее?

– Когда из-за двери испуганно (в утренний час!) спра­шивают: "Кто там?" – я буду отвечать: "Не волнуйтесь! Это телеграмма, но ничего не случилось!"

– А если случилось?

– Тоже буду заранее подготовлен. И буду искать слова…

– Ты добрый… – сказала Люба.

Лучше сказала б когда-нибудь: "Ты – любимый!" Не говорит.

* * *

Некогда писать! Некогда: разношу телеграммы, газеты, учусь в "женском монастыре". Люба так устает, что по ве­черам мы уже семь дней не видимся… Но зато видимся утром! Иначе бы я не смог…

* * *

Сегодня Люба сказала:

– Получи сам нежданную телеграмму. Но устную: я на двенадцать дней уезжаю к себе в Кострому, к родителям. К маме… Никакого трагизма! Договорились?

– А если я поеду с тобой?

– Нельзя… Мама это может неверно истолковать. А тетя Зина просто возненавидит меня. Или скажет, что "мы поедем втроем". Но у нас там не хватит жилплощади.

– Я провожу тебя!

– И это нереально: поезд уходит утром, когда все ждут газет. Телеграммы тоже не могут опаздывать. Завтра она уезжает.

* * *

Жду ее… Вот и все.

* * *

Я начинал свой дневник для того, чтобы записывать мысли. Если будут приходить в голову… Мысль – это не просто то, что ты думаешь, а то, что интересно знать дру­гим. Подобная мысль о мыслях вошла в конфликт с пер­воначальным намерением писать "для себя". Надо было от чего-то в дневнике отказаться: либо от мыслей о жизни, которые не касаются меня лично и которые я поэтому могу доверить кому угодно, либо от самой жизни, от событий, происходящих со мной, которыми я ни с кем, кроме бу­маги, делиться не вправе. Я выбрал события…

Но, может, я вовсе не выбирал, а само оно, главное событие – Люба – вошло в дневник, и для других раз­мышлений места не оказалось? Не могу же я назвать фи­лософской мыслью то, что любовь острее всего познается в разлуке! Это и без меня всем известно. Но некоторым – теоретически, а я, увы, убедился в этом на собственном опыте.

Считаю дни, оставшиеся до ее возвращения: столько, сколько минуло со дня отъезда… на один день меньше, чем с того дня… на четыре дня меньше… По вечерам не знаю куда девать себя: в голове одно и то же (подсчитываю дни. воображаю, как мы увидимся!), а поделиться этими думами ни с кем не могу. Другим они вовсе не интересны… Разве можно перевоплотиться в того, кто любит? В лучшем слу­чае – походя восхитятся ("Как в девятнадцатом веке!"), в худшем – походя удивятся ("Что он нашел в ней?"). Тетя удивляется. И накануне возвращения Любы, то есть сегод­ня, я ей сказал:

– Наконец я научился тому, чего не умел!

– А именно?

– Принимать решения.

– И что ты решил?

– Не могу жить без нее!

У тети Зины свое видение мира:

– Разлука лишь в первый период все обостряет. Если и Люба задержалась в своей Костроме на месяц или на два…

– Я бы сошел с ума!

– Разве этого еще не случилось?

– Тетя Зина, дорогая… я тебе за все благодарен, но мне уже двадцать один год – и я обрубаю трос!..

– Голыми руками с этим не справишься. Надо иметь сильные инструменты: волю, решимость.

– Я их приобрел.

Тетя отошла к окну, чтобы оглядеть меня повниматель­ней, на расстоянии, как картину.

– Перейдем с речной и морской терминологии на язык человеческих отношений и долга! – сказала она, вытянув вперед руки, которые были худыми и вызывали у меня сострадание. – Я отвечаю за тебя не только перед собой, но и перед твоей матерью.

Впервые я услышал от нее подобную фразу. Но я по­давил сострадание, устоял.

– Отныне за меня будет отвечать только один человек.

– Кто же… это?

– Я сам.

* * *

Из Костромы несколько поездов – и я не знал, какой из них мне встречать. Люба, как объяснила по телефону ее московская тетя, очень устала от телеграфа, от почты – и сказала, что телеграмму посылать не будет.

– Вы знаете Любашу, – добавила она. – Не хочется ей затруднять просьбами: "встречайте", "провожайте…"

Есть просьбы, выполнить которые – огромное счастье. Как большинство моих мыслей, входящих хоть с чем-то в противоречие, и эта осталась невысказанной.

Люба и ее тетя не могли догадаться, что я стал чуть-чуть другим человеком, что я сказал: "Обрубаю трос!" И что я впервые принял решение, которое "входило в противоре­чие", но которое я тем не менее отважился принять.

Обо всем этом я объявил Любе на улице, возле почты, где мы с ней работали.

– Поздно, Митенька… – сказала она. – Где ты был раньше? А теперь поздно. Я тоже вернулась с решением.

– С каким?..

– Опять уезжаю. Но теперь уже надолго. Никакого тра­гизма! – Она вынула платок. – Никакого трагизма, Ми­тенька!

И поцеловала меня. Так, как это делала мама, изредка приезжая к нам в гости.

– Я еду с тобой! Ты непременно… уедешь?

– Это звучит не совсем точно.

– Что именно?

– Мы уедем. Но не мы с тобой…

– Как?!

– Никакого трагизма! Все проходит, все забывается… Особенно в двадцать один год! Это известно. Хотя не все, что общеизвестно, является истиной. Но в данном случае, Митенька… Поверь мне! Ты, конечно, должен знать, с кем я уеду. Скажу только, что он кончил Высшее военно-мор­ское училище. Лейтенант флота. Находится в отпуске… Пришел месяц назад на почту, чтобы сообщить друзьям, что добрался благополучно.

– Значит, если бы у него не было отпуска… и если бы ты не работала телеграфисткой…

– Не казни себя, Митя: все было бы так же. Это не­объяснимо. Если бы, конечно, я… прости, не могу подо­брать слова… ну, уважала бы тебя, как мужчину, как лич­ность, то полюбила бы. И ничего б не случилось. Говорят, что любить – это значит жалеть. Но не такой жалостью, Митенька… А как доброго… очень хорошего человека, я тебя уважаю. И люблю. Не казни себя!

Люба продолжала говорить: боялась оставить меня одного.

– И будь здоров! Это самое главное! Не так, как Герман с десятого этажа: можно без бицепсов, без "фактуры". А нормально, по-человечески… Наверно, бывало так: пока­зывают на экране кинозвезду или великого ученого с мил­лиардами извилин в мозгу, а ты думаешь о том. что когда-нибудь тебя объединят с ними, уравняют в страданиях и правах болезни, смерть. Бывало так?

– Бывало…

– Значит, на последней дистанции все равны! Но эта мысль успокаивает лишь слабых людей. Весь смысл в том, что происходит до последней дистанции. До нее! Этим жизнь отличается от любых спортивных соревнований. Поэтому будь здоров, Митенька…

Это было сегодня.

* * *

– Онегинская ситуация: "Она другому отдана…" – ска­зала вечером тетя Зина. – Только выходит замуж не за генерала, а за лейтенанта, окончившего военно-морское училище. Кстати, и началось все, почти как в "Онегине" – она первой подошла к тебе и потребовала: "Выскажись!" Ты сам мне рассказывал. Помнишь?

– Не смей про нее… Не смей! Не смей про нее…

Кажется, я кричал.

* * *

Больше мне на почте нечего было делать.

Я пришел туда последний раз… С заявлением об уходе. И двумя телеграммами с одинаковым текстом: маме и ба­бушке. В телеграмме было написано: "Жду вас в субботу, двадцать седьмого, на свадьбу. Целую, Митя".

В полукруглом окошке я увидел пожилую женщину, которая с первого дня моего появления на почте называла меня "Рыжиком". И вслед за ней так стали называть все, кроме Любы.

– Женишься, Рыжик? – изумленно спросила она.

Но не посмотрела в сторону комнаты, откуда доносился тревожный телеграфный стук. Наверно, все уже знала… Может, и Люба подала заявление? Или ушла?

– Калашникова здесь?

– Здесь, Рыжик… Пока здесь. Люба! – не отрывая от меня сочувственных глаз, позвала она.

Люба вышла и не удивилась, увидев меня.

– Здравствуй, Митя.

– Здравствуй… Еще работаешь? – неизвестно зачем спросил я. Она не ответила. – Передай, пожалуйста, мои телеграммы. Во-он те…

Люба прочла.

– Это шутка?

– Иначе они не приедут: дети, внуки.

– Я понимаю… Кто-то ведь должен быть рядом с тобой.

Тетю Зину она в расчет не брала.

– А как же институт? – с беспомощной надеждой спросил я.

– Перейду с вечернего на заочное. Мне ведь не при­выкать!

– Ты едешь на Север?

– Как ты узнал?

– На Крайний?

– Как ты узнал?!

– Догадался.

– До свидания, Митенька.

Она скрылась в тревожно стучавшей комнате.

* * *

Бабушка, мама и тетя Зина были не просто похожи друг на друга: они отличались на первый взгляд лишь возрастом. На первый взгляд… Но, кроме возраста, маму и бабушку отличало отсутствие властности, постоянной убежденнос­ти в своей правоте, чего тетя Зина не могла скрыть даже сегодня. Хотя я предупредил, что мы рассаживаемся вокруг стола для очень серьезного разговора.

Встревоженные мама и бабушка, стараясь эту серьез­ность притушить, стати показывать последние фотографии моих родичей, которые живут далеко и поэтому воспри­нимаются мною, как "дальние": бабушка – фотографии двух сыновей и внуков, а мама – трех дочерей. Это были мои "сводные" сестры, с которыми жизнь не желала меня сводить. Снимки я видел уже накануне…

– Значит, со "свадьбой" был просто розыгрыш? – не­сколько раз переспросила вчера тетя Зина.

Она до того успокоилась, что даже сегодня за столом была не растерянной, а лишь озадаченной. Чтобы и это было не слишком заметно, тетя вначале прикрылась иронией.

– Совет в Филях? – спросила она.

От одной ее фразы перетершийся за последние месяцы трос не выдержал, баржа оторвалась от буксира и, как само­ходное судно, обрела непокорность и даже скорость.

– Мы живем в Бирюлеве, – резко ответил я.

– Тетя пошутила. Мы поняли… – постаралась остепе­нить меня мама.

– Ради шуток я бы не заставил вас преодолевать тысячи километров.

– А ради чего же… ты их заставил? – напряженно спро­сила тетя.

Лицо у нее стало "обожженным", все веснушки и ро­динки, даже на губах, отчетливо проступили.

– Мамочка, я никогда ни о чем не просил тебя… А сейчас я прошу: забери меня! Я буду ухаживать за твоими детьми. Буду делать все, что угодно. Я пригожусь тебе… Забери меня!

– Что с тобой, Митенька? – Мама подбежала ко мне, обняла.

Это были не очень знакомые руки… Но я стал цело­вать их:

– Забери меня, мамочка!

– Что случилось, родной?

– Или отдай в детский дом.

– Что? Что?!

– Уже поздно… Я понимаю.

– Что же случилось?! Объясни… Оттого, что я редко приезжала, я не меньше люблю тебя… Сын мой единст­венный!

– Тогда увези меня.

– Но что же случилось?

– Я больше не могу жить в этом доме. Тетя Зина столько сделала для нас всех!

– Я знаю.

– Вот видишь! – ухватилась за мою фразу мама. – А институт? Тетя Зина хочет, чтобы ты продолжил дело всей ее жизни. Она мне писала об этом. Я не настаиваю: ты можешь выбрать другую дорогу. Но справедливо ли бро­сить ее одну? Так за все отблагодарить? Сын мой… Ты должен быть справедливым. Родной мой мальчик, мы можем с тобой уехать. Как ты скажешь! Как ты захочешь… Но разумно ли это? Я думаю и о тебе. Прежде всего о тебе! Тетя Зина столько сделала…

Я взглянул на тетю. Она была парализована: ни один мускул не двигался, даже не обнаруживал себя. Но голос внезапно ожил.

– Где же на земле справедливость? – спросила она.

– Справедливость?.. А в том, что я обрубил трос и бар­жей больше не буду!

Мама схватилась за голову:

– При чем тут трос? И баржа?

– Не волнуйся: их больше нет! – сказал я.

– Где же на земле справедливость? – повторила тетя.

– Я добрался до нее! Но самое дорогое растерял по дороге. Нашел и потерял… Нашел и потерял… Потерял.

– О чем вы оба? О чем?! – просила объяснить мама.

– Забери меня, если это возможно… Заберешь?

– Тетя стольким пожертвовала!

– Жертвовать – не значит порабощать.

– Это ее слова, – прошептала тетя.

– Нет, мои. Она этого не говорила. Бабушка, которая все время молчала, поднялась и еле слышно произнесла:

– Я же предупреждала тебя, Зиночка… Я заклинала тебя!

* * *

Через неделю бабушка и мама уехали. Я провожал их.

Назад