Юнармия (Рисунки Н. Тырсы) - Мирошниченко Григорий Ильич 2 стр.


На подъезд станции два казака вынесли на грязных брезентовых носилках окровавленного человека. Следом за ними вышел офицер. На носилках рядом с раненым лежала серая шинель, фуражка и плоская кожаная сумка. Раненого сбросили на камни мостовой. Он застонал и, перебрасывая голову из стороны в сторону, слизывал языком белую смагу, покрывшую его распухший рот. На фуражке его я заметил звездочку.

- Красноармеец… товарищ… - еле слышно сказал я Ваське.

С ноги раненого казак стаскивал сапог. Сапог не снимался, и казак изо всей силы дергал ногу красноармейца. Наконец он стащил оба сапога, смахнул с них рукавом серую пыль и сунул в седловые сумы.

- Где ты откопал эту сволочь? - спросил офицер.

- Отстал! - гаркнул казак и, вытянувшись в струнку, взял под козырек. - Возле кипятилки валялся. Ваше благородие, разрешите разделать? - кивнул он головой в сторону красноармейца.

- Нет, этого делать нельзя, - ответил остроносый офицер, но, подумав немного, равнодушно добавил: - А впрочем, разделывайте. Все равно некуда девать падаль такую.

Сказав это, офицер ушел.

Казак вытащил из кобуры наган.

- Убьет! - не своим голосом взвизгнул Васька.

- Убьет! - сказал я.

На всю улицу ударил выстрел. За ним второй. Раненый красноармеец несколько раз дернулся и перестал стонать.

На чердак мы не пошли, а побежали домой. В ушах все еще звенели выстрелы. Я вбежал в сени казенного железнодорожного дома, где мы жили, и рванул дверь. Она была заперта. Я оглянулся. Васька тоже топтался у своей двери и проволокой пытался открыть замок.

- Куда же они подевались? Может, с красными ушли? - чуть не плача, сказал он.

- Гришка! Васька! - услышал я чей-то шепот.

Я оглянулся и увидел в дверях погреба мою мать. Придерживая тяжелую дверь, она шепотом звала нас.

Мы с Васькой бросились к погребу. На крыше его громоздилась целая гора камней.

- Где тебя черти носили? - накинулась на меня мать, как только я переступил порог погреба. - В могилу ты нас загонишь!

Я молчал. Мать захлопнула за нами дверь, щелкнула засовом, и мы стали осторожно спускаться по каменным ступенькам. В погребе было темно, тянуло сыростью. В выбоине потрескавшейся стены тускло горела короткая железнодорожная свеча.

В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.

Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотившись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.

Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:

- Жри!

Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.

Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел другой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Игнатьевич Чиканов.

Задыхающимся шепотом он говорил:

- Отступили наши.

- Да, - тихо сказал Илья Федорович, - отступили.

- Что ж теперь будет? - спросил Чиканов, вздохнув.

- Повешают.

- Не всех, - сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Ворот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.

Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагивала, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.

- Не всех, говоришь? - сказал Илья Федорович. - Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.

Телеграфист пробормотал что-то непонятное.

В это время снаружи рванули дверь.

- Кто там? - крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.

- Открывай живей!

Я узнал голос своего отца.

Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.

- На вокзале был. Ну и дела там делаются - смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зарубили. Как мясники, работают…

Васькина мать вскрикнула.

Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.

Больше в этот вечер никто ничего не говорил.

Три дня мы не выходили из погреба.

Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: "Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!"

Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.

До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали "наурскую", хлопали в ладоши и гикали.

Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькающую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.

А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:

Ты, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богаты-ы-рь,
Многоводная, раздо-о-льная,
Разлилась ты вда-а-ль и вширь…

На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.

- Стой! - раздался крик на всю улицу.

Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.

- Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! - закричал мой отец.- Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что - хотите шкуринской нагайки попробовать? Смотрите у меня!

Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.

"Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят чертовых шкуринцев?" - думал я.

Было обидно и скучно.

Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробраться на станцию, в поселок! До чего охота брала!

Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принялся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.

Теперь этого никто не заметил.

Васькин отец, вытянувшись во весь рост у нижней ступеньки погреба, уныло зевал. Рядом на потрепанной дерюге сидела Васькина мать и щипала сухую тарань.

- Чего же это мы? - вздохнула она. - Долго будем маяться здесь, или как?

- У Шкуры спроси, когда его болячка заберет, - сказал Васькин отец и повернулся лицом к коптилке.

Как раз в это время Васька слегка дунул на огонек.

- Что б тебя черти! Когда ты перестанешь дуть? - закричал Илья Федорович и с досады плюнул.

- Я не дую, - тихо сказал Васька.

- А что ж, он сам, что ли, тухнет?

- Пусть дует, не ругайся, Илья Федорович. И нас с тобой скука заедает, а ребятам вовсе хоть помирай, - сказал мой отец, подсаживаясь ближе к коптилке.

Но Илья Федорович не унимался:

- Что ж, коли так, давайте сядем все у коптилки и будем дуть.

- Да я не к тому, ты зря ругаешься. Мальчишка может разве усидеть три дня без баловства?…

- Ну, не может.

- Так чего же ты от него хочешь?

Васька лукаво глянул на меня и совсем легко, как будто невзначай, провел еще раз носом мимо коптилки.

- А как ты думаешь, Илья Федорович,- спросил мой отец, - возьмут шкуринцы Леонтия Лаврентьевича или не возьмут? Он же первый из мастеровых вызвался дорогу большевикам чинить. Небось начальник станции донес уже кому надо.

Илья Федорович молча мотнул головой в дальний угол. Там, на персидском коврике, скрючив ноги кренделем, сидел телеграфист Сомов. За три дня ему никто не сказал ни одного слова. Все время он молчал и только изредка вставлял в разговор соседей какое-нибудь непонятное слово, вроде "мутуалисты" или "сувенир".

Не снимая с головы форменной фуражки с желтыми кантами, он сидел и слушал.

- Смотри говори, да не проговаривайся, - сказал Илья Федорович моему отцу, - знай, что в погребе сыч сидит.

Далеко за полночь все жильцы погреба стали укладываться спать. Первым, как всегда, начал готовиться ко сну телеграфист Сомов. Он вытащил из плетеной корзины розовую с голубыми цветочками подушку, сдул с нее пыль, взбил ее со всех сторон и прихлопнул несколько раз рукой. Потом аккуратно разостлал у дверей своей кладовой газету и бережно опустил на нее большую, распухшую подушку. Потом достал рябые валяные туфли. Повертел их, причмокнул и надел на ноги. Перед тем как лечь, он осмотрел все свои вещи, глянул хмуро на соседей, накрыл голову форменной фуражкой, а на плечи натянул ватное одеяло.

- Ну, гад улегся, - чуть слышно сказал Илья Федорович. - И какой интерес ему здесь сидеть?

- Пусть сидит, пусть нюхает, коли охота есть, - сказал Андрей Игнатьевич Чиканов и повернулся лицом к стенке.

На маленьком зеленом табурете у самой двери нашей кладовой сидела, сгорбившись, моя мать и вязала. Клубок шерсти, как заводной, подпрыгивал и дергался на земле у ее ног. Потом клубок стал прыгать все реже и реже. Спицы выпали из рук матери, и она заснула, уткнувшись головой в колени.

Мы с Васькой лежали рядом.

- Не спится что-то, - тихо сказал мне Васька. - А ты спишь?

- Не сплю, - ответил я.

- Вот бы красные подобрались да как ахнули бы из трехдюймовой, так аж чертям тошно стало бы, - сказал Васька.

- Ночью не полезут они.

- Если нужно, и ночью полезут. Мы вот лежим тут, а они, может быть, уже подкрадываются да как треснут!

- Тише ты, - оборвал я Ваську.

- А чего тише? Ты думаешь, не накладут им? Накладут! Еще как! Мое почтенье!

- Это кому накладут? - спросил тихо Илья Федорович, поднимаясь со своего места и прикуривая от коптилки.

Васька захлопал глазами и раскрыл рот.

- Известно кому - белым, - сказал он.

- Правильно. Только вы, стервецы, не болтайте кругом, а то я вам… - Он погрозил пальцем и пошел на свое место.

Мы лежали с Васькой впокат, почти на голой земле. Васька положил голову на мою подушку и хриплым шепотом сказал:

- Вот если б Андрей пришел, мы бы тогда убежали. С Андреем не страшно ходить.

Андрей - это сын станционного сторожа. Боевой парень! Помню, прошлым летом прибежим мы с Андрейкой на военный пункт и мнемся около красноармейских лошадей. Андрей просит у красноармейцев: "Дайте-ка мы сводим коней купать". Красноармейцы смеются: "Ладно, ведите, коли охота". Мы оба - на коней и рысью летим по каменной мостовой к Кубани. Выкупаем коней в теплой кубанской воде, попасем их у речки, а к вечеру галопом скачем наперегонки.

Другим ребятам не давали красноармейцы коней, а вот Андрей умел выпросить. Даже арабского, самого дикого, доверяли ему.

- Васька, а Васька! - окликнул я.

Васька протер руками слипавшиеся глаза и недовольно спросил:

- Чего тебе?

- А помнишь, как мы с Андреем арабского Черта купали?

- Помню. Чуть не утопил он вас, - сказал Васька и опять закрыл глаза.

Со всех сторон слышался храп. Сомов храпел с подсвистом.

- Васька, послушай, как сыч свистит, - сказал я и ткнул Ваську в бок.

- Да ну его, спать хочу.

В выбоине над головой телеграфиста мигала железнодорожная свеча. Капли ее, жирные и буграстые, доползали донизу и стыли.

Мне совсем не хотелось спать. Я думал чем-нибудь злым досадить телеграфисту Сомову. Досадить так, чтобы он на всю жизнь запомнил этот вонючий погреб.

"Что ж ему сделать? Нюхательного табаку в ноздрю насыпать? Начнет чихать, разбудит всех, поднимет скандал - попадет мне первому. Ведро воды на голову вылить? Заорет как бешеный, перепугается и других перепугает. Трус он. Ноги веревкой перевязать? Проснется и полетит… Это, пожалуй, дело", - решил я, но, обдумав хорошенько, понял, что этого для телеграфиста Сомова маловато. И тогда я решил испробовать все поочередно. Ведро, которое, кстати сказать, стояло на табурете у головы Сомова, было полно холодной воды, кем-то расчетливо принесенной.

Вначале я несколько раз обмотал веревкой кривые ноги Сомова, а оставшийся конец ее привязал за табурет, на котором стояло ведро.

В отцовской фуражке я нашел пол-осьмушки махорки и несколько зерен ее всыпал в широко раздувавшиеся ноздри Сомова. А сам тихо прилег на постель и слегка засопел, прислушиваясь. Сомов осторожно закашлялся Потом тоненько чихнул. Потом что-то сказал непонятное. Потом выругался, назвав кого-то хамом. Я лежал молча, боясь пошевельнуться.

Сомов еще чихнул, как кот, буркнул и опять чихнул. Я и сам не рад был своим проделкам, но дело было сделано. Сомов все чихал, хотя и не просыпался.

- Вот зверь, а не человек, - выругался Илья Федорович в тот момент, когда Сомов не чихнул, а прямо-таки крикнул. Тут Сомов дернул ногами, и табурет полетел куда-то в сторону.

Ведро затарахтело, а вода рекой полилась Сомову на голову и на живот.

- Это что такое, господа, делается со мною? - завизжал Сомов, вскочил на ноги и упал тут же на табурет.

Жирная капля свечи вдобавок капнула ему на голову. Сомов крикнул так, словно его иголкой проткнули:

- Караул!

От крика проснулись все, за исключением Васьки. Илья Федорович первый проснулся. Он подошел к коптилке, взял в руку свечу и сказал:

- Чего тебя здесь мордует?

Сомов только глянул.

- Сам не спит и другому не дает, - ворчал Илья Федорович: - Ишь комедии какие разыгрывает!

- Я вам покажу комедии… господа, я вам покажу, - прошипел Сомов, распутывая на ногах веревки.

Сомов хотел сказать еще что-то, но в этот момент опять чихнул. Илья Федорович махнул рукой, поставил свечу на место и ушел, так и не поняв, что в эту ночь произошло с Сомовым.

Сомов передвинул свою пышную постель с мокрого места на сухое.

Укладываясь, он нарочно громко сказал:

- Я давно знал, что вы все коммунисты и большевики!

Я повернулся к каменной стене лицом. От стенки несло сыростью, плесенью, противной кислотой. Скучно было не спать одному.

Я опять толкнул Ваську. Он не отозвался. Я толкнул еще раз, посильнее.

- Ну, чего тебе? - огрызнулся он и потянул к себе рядно.

- Поди, красные теперь уже далеко, в Курсавке, наверно?

- Отстань, спать мешаешь.

- А где теперь дядя Саббутин, как ты думаешь?

- А я почем знаю?

- Может, его убили давно? - сказал я.

Васька чуть было не подпрыгнул. Сон с него разом слетел.

- Ну, что ты! Такого не убьешь. Он здоровый. Он вот как подберется к бугру да как начнет садить из шестидюймовой, так чертям тошно станет…

Васька замахнулся кулаком, чуть было меня не саданул. Спать ему больше уже не хотелось.

Мы сидели, завернувшись в рядюшку, и шепотом разговаривали. Больше всего говорили о дяде Саббутине.

Саббутин был командир батареи.

Высокий такой, широкоплечий, белокурый. На гимнастерке слева у него была прицеплена большая, с кулак, остроконечная звезда. Через плечо на ремне висела артиллерийская сабля. С другого боку - наган в промасленной кобуре.

В казенном саду за станцией стояла его батарея - четыре пушки. Мы приходили к дяде Саббутину каждый день, и он подробно рассказывал нам, как устроена пушка, почему автоматически стреляет пулемет, как вставляется в бомбу капсюль.

Про многое рассказывал дядя Саббутин. Никто не говорил так понятно, как он. Никто нас так не любил. Любили и мы его.

- Васька, давал тебе дядя Саббутин за веревочку держаться?

- А ты думаешь - нет? - обиделся Васька. - Сперва он Андрею дал, а потом мне.

Веревочкой мы с Васькой называли ременный шнур от пушки. Близко к пушке дядя Саббутин нас не подпускал, но за "веревочку" держаться давал. И каждый раз, когда я брался обеими руками за ременный шнур, у меня руки чесались, - так и хотелось шаркнуть из пушки - на шрапнель.

- Смотрите, ребята, учитесь, приглядывайтесь… Когда-нибудь пригодится, - серьезно говорил нам дядя Саббутин.

В погребе давным-давно все спали. Моргала свеча.

Всю ночь просидели мы с Васькой, вспоминая товарищей.

А где-то на улице тянули унылую песню:

Шлем тебе, Кубань родимая,
От сырой земли покло-он…

Глава III
КАПСЮЛЬ БЕЗ БОМБЫ

Рано утром позади погреба прогремели ружейные выстрелы.

Каждый день вместе с зарей на станции поднималась стрельба и будила жителей погреба.

Васькина мать раскладывала на ящике соленые огурцы к завтраку и после каждого залпа строго говорила мне с Васькой:

- Не выходите, черти! Схватят - только и видели вас.

А нам до тошноты надоел погреб.

Хоть бы одним глазком посмотреть, что делается на улице, за поселком, в поле.

Наша семья тоже собиралась завтракать. На сером мешке мать разложила ложки и поставила миску с недоваренным супом. Кто-то постучал в дверь. Все насторожились. Чиканов вскочил с мешка и побежал наверх. Щелкнула задвижка, скрипнула дверь.

В погреб боком просунулся белокурый парнишка.

- Андрей! Откуда? Где пропадал? - кинулись к нему мы с Васькой.

- Ребята, - шепотом сказал Андрейка, спускаясь по ступенькам, - айда на поле! Сколько убитых там! Ой-ой!…

- Ты что тут болтаешься? - сурово спросил Андрейку Илья Федорович.

- Я, дядь, не болтаюсь. Я ребят проведать пришел.

- Проведать - это хорошо, - сказал Илья Федорович. - Да вот ходишь ты не вовремя - это плохо. Сам знаешь, время теперь какое - ни за что пропадешь. Смотри, ребят нам не сманивай!

- Да как же я их сманиваю? Я проведать…

- Проведать! Знаем - проведать. Кто теперь проведывает, когда люди в погребах сидят? Кто шляется в такую пору?

- Дядь Илья, да что я сделал, что ты кричишь на меня? Если что, я уйду, - сказал Андрей и натянул на голову шапку.

- Чего вы, дядя Илья? Он никому не мешает, - крикнул я Васькиному отцу.

- Ложку бери да ешь! Что рот-то разинул? - оборвала меня мать.

Я сел на ведро, схватил здоровенную ложку и стал нехотя хлебать суп. А сам не сводил глаз с Андрея.

Андрей тихо говорил Ваське:

- На нашем краю никто не сидит в погребе.

- А у нас все сидят, - сказал Васька. - Сами сидят и нас не пускают.

- Ешь, Гришка, ешь! - заворчала на меня мать. - Не вертись на ведре, как сатана на барабане.

- Да что ты привязалась? Наемся еще, успею, - сердито ответил я матери и бросил на мешок деревянную ложку. "Как это она не понимает - тут Андрей пришел, а она со своим супом лезет".

Васька о чем-то сговаривался с Андрейкой. Он то и дело подмигивал мне и косился на дверь. Сперва я не понимал Васькиных сигналов. Но потом догадался. Как только мать отвернулась, я незаметно, со ступеньки на ступеньку, добрался до верха лестницы и выскочил на улицу вместе с Андреем и Васькой.

Первый раз за четыре дня я вышел на улицу, От резкого свежего воздуха защекотало в носу.

Назад Дальше