Все, что я читал в учебнике о Казахстане, разом выскакивает у меня: из головы. Зато вспоминается совсем другое. Вместе со мной в санатории лежал смуглый скуластый мальчишка-казах. Звали его Асхат. По вечерам, когда все укладывались спать, он рассказывал нам о Казахстане, о заросших серебристым ковылем степях, по которым ветер гонял круглые колючие шары перекати-поля. Шары эти катились далеко-далеко, потому что степь плоская, ковыль мягкий, и им не за что зацепиться. Степь эту назвали целиной - на ней никогда ничего не сеяли. Но потом на целину приехали комсомольцы. Они приехали из разных городов и деревень нашей страны. Асхат тогда еще был здоровым, он хорошо помнил, как в метель, в буран прибывали на станцию эшелоны и комсомольцы уходили в степь, туда, где колышками были обозначены границы новых совхозов. Тракторы прокладывали комсомольцам дорогу, парни и девушки мерзли в палатках и согревались у походных костров, и даже самый сильный буран, когда в пяти шагах не видно ничего, кроме белесой мглы, не мог их остановить. А осенью перестали круглые шары перекати-поля метаться по целинной степи - запутались в колючей стерне убранных хлебов, попали под гусеницы тракторов, которые поднимали новые и новые тысячи гектаров целины, пушистыми котятами улеглись у стены выросших, как в сказке, домов.
Асхат часто читал нам письма, которые получал из дому. Его отец работал трактористом в совхозе "Минский". Когда Асхат узнал, что я сам из Минска, мы с ним очень подружились. Совхоз "Минский" создали белорусские комсомольцы, но вместе с ними работали и москвичи, и казахи, и латыши, и грузины. Асхат тоже мечтал, поправившись, вернуться домой и стать трактористом. Он уехал из санатория немного раньше меня совсем здоровым. Как он там живет сейчас, в совхозе "Минский"? Он ведь уже десятиклассник, ему до своей мечты рукой подать…
Я отвечаю урок. В учебнике ни про Асхата, ни про его родителей нет ни слова. Но, по-моему, Клавдию Ивановну это не очень огорчает. Она слушает меня, облокотившись на тумбочку. А за ее спиной стоят Венька и Алеша, они тоже слушают, как я отвечаю урок.
В палату бесшумно входит профессор Сокольский. Он садится возле Женькиной кровати, облокачивается и потирает лоб там, где его пересекает след от руки Сачка. Мохнатые брови у него сведены на переносице - он тоже слушает.
- Довольно, - говорит наконец Клавдия Ивановна, и губы у нее улыбаются, и теплеют глаза, как будто их изнутри чем-то осветили. - Это ты знаешь. А сейчас расскажи нам о Грузии.
В палату входит тетя Даша. Оглушительным шепотом она зовет Федора Савельевича к телефону. Он отмахивается: "Скажите, что я занят" - и сидит, подперев руками голову и закрыв глаза. Лучше бы он ушел. Потому что я начинаю плавать.
Клавдия Ивановна огорченно останавливает меня:
- Ты очень хорошо ответил на первый вопрос, Саша. Просто прекрасно. Не торопись, подумай.
Я замолкаю, делаю вид, что думаю. А в голове пусто. Федор Савельевич мрачнеет и выходит из палаты. Венька не выдерживает и свистящим шепотом пытается мне что-то подсказывать. Но Клавдия Ивановна оборачивается к нему, и он тут же прикусывает язык. Собственно, она могла и не оборачиваться, я все равно ничего не слышу, подсказки мне не помогут.
Клавдия Ивановна встает.
- Ничего, Саша, - говорит она, - ничего, дружок. Ты много успел сделать, очень много. Но отметку я тебе сейчас ставить не буду. Дело ведь не в отметке, а в знаниях. А знания у тебя непременно будут, я в этом уверена.
Клавдия Ивановна протягивает мне руку. Красный, как помидор, я подаю свою. На душе у меня скребут кошки.
Учительница уходит, Венька и Алеша задерживаются. Венька беззаботно мурлычет что-то себе под нос, я вижу - он бодрится изо всех сил. И вдруг мне становится смешно. Вот еще новости! Ну я не смог ответить географию. Так ведь Клавдия Ивановна сама сказала, что я много успел. Просто надо будет в третьей четверти больше позаниматься.
И говорю им это, и оба облегченно вздыхают. И мы как ни в чем не бывало начинаем толковать про Леньку, про отрядные дела: по совести говоря, меня сейчас это интересует больше, чем география.
Улица и три колеса
Утром 30 декабря, прорвавшись через могучий заслон в лице тети Даши, в палату влетает Венька.
- Ура! - шепотом кричит он, опасливо оглядываясь на дверь. - Федор Савельевич сказал, что сегодня тебя выписывают.
- Да ну?! - обрадовался я. - Когда это он тебе сказал?
- Да не мне, врачам. В коридоре. А я услышал.
Входит профессор.
- Уже успел, пострел! - шутливо грозит он Веньке пальцем и спрашивает у меня: - Ну как, рад?
- Очень рад, - улыбаюсь я. - Все-таки надоело здесь, Федор Савельевич.
- Тогда собирайся. Дальше тебе можно лечиться и дома.
Выписывают! Я обнимаю Веньку и смеюсь от счастья. Снова к маме, к дяде Егору, к Леньке! Снова домой! Хорошо!
Венька увязывает мои книги, и сборы на этом заканчиваются. Затем он исчезает, бросив с порога:
- Скоро приду!
Проходит час, и тетя Даша приносит мне одежду. С какой радостью сбрасываю я полосатую пижаму и больничное белье и натягиваю свою рубашку! Десять минут - и я уже одет. Снова заходит Федор Савельевич, а с ним дядя Егор и мама. Она поправилась уже, недавно начала работать на своей фабрике, несколько раз была у меня. Мама молчаливая, задумчивая и бледная. Она смотрит на меня и уголком платка вытирает глаза - на моленьях она столько плакала, что сейчас слезы сами катятся у нее. Но врачи говорили, что со временем это пройдет.
- Тебя внизу дожидаются ребята, - говорит профессор. - Они приготовили тебе хороший подарок. Нет, нет, не спрашивай, сам увидишь…
Дядя Егор берет меня на руки и несет вниз. В вестибюле - Григорий Яковлевич, Венька, Алеша и Ленька. Я здороваюсь с ними и краснею: все-таки неприятно, когда тебя, такого большого, несут на руках.
Мы выходим во двор, и я вижу подарок, который мне приготовили Ленька и его товарищи - заводские комсомольцы. Дядя Егор уже успел рассказать мне о нем. Оказывается, когда Леня в первый раз еще пришел навестить меня в клинику, профессор сказал ему, что мне надо чаще бывать на свежем воздухе, и написал записку на специальный завод, чтобы мне сделали такую коляску: три колеса и два рычага. Как у меня была, когда я лежал в санатории. Руками работаешь и едешь.
Ленька записку взял, но никому ее не показал. Вместо этого он пошел в комитет комсомола мотовелозавода и рассказал обо мне. И комсомольцы после работы соорудили мне не коляску, а настоящий автомобиль. Правда, у него было тоже три колеса и два рычага, но зато над ними высился настоящий кузов, серебристый, обтекаемый, и коляска была похожа на машину невиданной конструкции. Вокруг нее уже толпились мальчишки.
- Нравится? - спросил Ленька.
- Очень! - с восхищением ответил я.
Он откинул крышку кабины, и дядя Егор осторожно опустил меня на мягкое сиденье. Я положил руки на настывшие рычаги.
Как солнечный луч, бесконечная и прямая лежала передо мной улица. Теперь я не буду на нее только смотреть из окна нашей комнаты. Она моя! И эта, и та, что плавной дугой уходит за высокие дома к железнодорожному переезду. Мой снег - мне больше никто не будет приносить его в погнутой алюминиевой миске; мои деревья - я могу подъехать к любому из них и погладить его по шершавой коре; мой ветер - колючий, морозный, тихонько гудящий в проводах!
Венька отвернулся, слепил снежок и изо всех сил запустил им в ворону, которая уселась на столбе. Дядя Егор покусывает прокуренные усы. Мама оперлась рукой на кузов моей машины, и у нее мелко-мелко дрожат губы. Григорий Яковлевич рассеянно хлопает себя по карманам, наверно, ищет пенсне. Ленька ковыряет носком туфли снег. Алеша внимательно рассматривает след реактивного самолета, прочертившего небо.
Не надо, люди! Слышите? Не надо! Все в порядке. У меня есть улица и три колеса. И есть вы. А это самое главное.
Я нажимаю на рычаги, и моя машина медленно катит по тротуару. Какой-то карапуз с завистью щелкает языком: "Вот это да! Ракета!" - и сбивает на затылок ушанку с оторванным ухом. И все - мама, дядя Егор, Григорий Яковлевич, Венька, Алеша и Ленька - весело переглядываются. Совсем другое дело!
Я еду все быстрее и быстрее, притормаживая только на перекрестках. Рядом со мной - Алеша и Венька. Они раскраснелись, запыхались, но не отстают.
- Сашка, а Сашка, - говорит Венька, когда я останавливаюсь, чтобы растереть онемевшие с непривычки руки. - А ведь ты теперь запросто можешь в школу ездить.
- Конечно, - подтверждает Алешка. - По-моему, это будет просто здорово.
- Ничего не выйдет, - отвечаю я и дую на руки. - Как я спущусь, чтобы сесть в коляску? Как зайду в класс? На костылях ковылять я еще только начну учиться. Пока, ребята, с этим придется обождать.
- Нет, не придется, - решительно отвечает Венька. - Твое дело - ездить. Остальное мы берем на себя. Правда, Лешка?
- Это ты хорошо сказал, - чуть помедлив, подтверждает Алеша. - Остальное мы берем на себя.
Взрослые догоняют нас, и Венька говорит Григорию Яковлевичу:
- С третьей четверти Сашка идет в школу. Вместе с нами.
- Отлично, - говорит Григорий Яковлевич. - Я завтра же поговорю с директором, чтобы наш класс перевели с третьего этажа на первый, в самую крайнюю от вестибюля комнату. Откровенно говоря, когда я увидел, как лихо Саша помчался по улице, я об этом тоже подумал. Заходить за ним будете по очереди, всем отрядом…
И вот я снова в нашей квартире. Тетя Таня суетится у накрытого стола и сердито командует:
- Усатый, ножи неси… Ножи…
А глаза у нее смеются, а руки так и мелькают над тарелками.
Мы все вместе пьем чай с душистым вишневым вареньем и румяными пирожками, которые горками высятся на столе, а потом грызем запотевшие, словно только что с дерева, яблоки. Смеемся, говорим все вместе и никак не можем наговориться.
Венька сидит рядом со мной. Он наклоняется и просительно шепчет:
- Сыграй что-нибудь, а!
Услыхав его шепот, мама вздрагивает и испуганно смотрит на этажерку, где обычно лежала моя гармошка. Сейчас верхняя полка пуста. Мою старенькую гармошку, которая побывала вместе со мной во всех больницах и санатории, дядя Петя поломал в первый же день, как мы приехали в Качай-Болото.
- Духовные песни ты играть не хочешь, а другие играть - только беса тешить, - хмуро сказал он и выбросил в широко раскрытую пасть печи планки с черными пуговицами и разодранные меха.
Мама подходит ко мне и обнимает меня за плечи.
- Не горюй, сынок, - негромко говорит она. - Купим новую гармошку. Непременно купим.
Отсюда, со своего места, я вижу, как тетя Таня и дядя Егор молча переглядываются. Затем тетя Таня отодвигает от себя блюдечко и выходит из комнаты. Через несколько минут она возвращается, осторожно прижимая к груди перламутровый Андрюшин баян.
- На, играй, - говорит она и ставит баян мне на кровать.
Дядя Егор тоненько звякает ложечкой. У меня в груди что-то сжимается, я отдергиваю руки и отрицательно мотаю головой - говорить я не могу.
- Играй, - повторяет тетя Таня, и большие глаза ее смотрят на меня ласково и печально. Она подвигает ко мне баян и помогает забросить на плечи ремни.
Я осторожно растягиваю тугие меха и медленно, словно впотьмах, брожу пальцами по холодным пуговкам. Мне кажется, что не из баяна, а из самого моего сердца рвется сейчас какая-то непонятная музыка, которой я раньше не слыхал. О чем она? Не знаю. Я просто играю и играю. О звездах, которые зелеными льдинками стынут на фиолетовом небе. О людях, что сидят за нашим столом. О себе. Об улице и трех колесах. О тополе, моем старом дорогом тополе, который тихонько стучит в окно черными, озябшими на морозе пальцами. О Катьке, которая осталась на далеком полесском хуторе вместе с Митей и Севкой, хорошими моими товарищами…
Григорий Яковлевич подпер ладонью щеку и закрыл глаза. Наверно, ему моя музыка говорит совсем о другом. И дяде Егору тоже. Глаза его устремлены куда-то вдаль. Что он видит? Своих товарищей по партизанскому отряду, цех, где он работает, или заросшее злой щетиной угрюмое лицо Сачка? О чем думают тетя Таня, мама, забившаяся в уголок дивана и замершая там? Венька, который так и застыл с недоеденным яблоком в руке? Ленька, прислонившийся к двери и мечтательно улыбающийся чему-то, чего мы никогда не узнаем?
Я играю и играю, хотя у меня уже немеют пальцы. Потому что музыка - это пока единственное, чем я хоть как-то могу заплатить всем им за то, что они такие славные, такие замечательные люди, за то, что мне так хорошо с ними.
Расходятся все поздно вечером. Тетя Таня приносит футляр, бережно укладывает в него баян и ставит возле моей кровати. И выходит, неслышно ступая мягкими шлепанцами.
Мама несколько минут роется в открытом чемодане и достает из него мой разглаженный галстук, тот самый галстук, который мне подарил Венька. Я не видел его два месяца, долгих как два века. Как, почему сохранила она его там, в Качай-Болоте, когда боялась даже лист бумаги с конвертом принести мне, чтоб я мог написать письмо? Она приподнимает меня, сама повязывает мне галстук, и он жарко вспыхивает на моей груди. Я беру его струящиеся концы и прижимаю к щекам. И засыпаю.
И до самого утра мне снится прямая, как солнечный луч, улица, продутая колючим декабрьским ветром.
Дома
Никогда даже, не думал, что это так славно - быть дома. Слушать, как в водопроводном кране на кухне булькает вода. Как под домашними туфлями дяди Егора мягко поскрипывают половицы. Как за окном тоненько звенят на ветру покрытые наледью гибкие тополиные ветви… Знать, что ровно в два распахнется дверь и в комнату ввалится ватага румяных от мороза ребят. До хрипоты спорить с Венькой и Алешкой о том, какие ракеты лучше - с фотонными двигателями или атомными, а потом смотреть, как в углу переливается разноцветными огоньками пушистая елочка.
Елочку принесли нам Венька и Алешка. Вместе с дядей Егором мы сколотили для нее подставку. Ленька спаял лампочки в огромную гирлянду, а девчонки нанесли столько игрушек, что на елочке нет ни одной свободной ветки. Она такая сверкающая, такая нарядная, будто из сказки, и я то и дело поглядываю на нее - не исчезла бы куда-нибудь. А в комнате у нас пахнет снегом и хвоей. И, по-моему, это самый лучший запах на свете.
В пять приходит с работы мама, и мы отправляемся гулять. Я медленно передвигаю рукоятки своей машины, она легко катится по тротуару, а мама идет рядом со мной и жадно смотрит вокруг - на веселых нарядных людей, спешащих куда-то по своим делам, на разноцветные сполохи реклам над крышами домов и магазинов, на бесконечный поток машин, которые катят по Ленинскому проспекту, подмигивая на поворотах рубиновыми фонариками. На Центральной площади, где залит каток и гремит музыка, мы останавливаемся и смотрим, как с веселым хохотом вихрем носятся вокруг огромной елки конькобежцы в разноцветных свитерах. Смотрим, пока я не начинаю ежиться в своей машине - холодно…
Мама никак не может забыть Качай-Болото и все, что там произошло. Правда, за это время она посвежела, вся как-то выпрямилась, перестала носить свой черный платок. У нее даже морщинки возле глаз немножко разгладились, но руки еще висят бессильно, как будто она не знает, куда их девать. Однажды, когда мы вернулись с прогулки, она тяжело села на диван, сложила руки на коленях и, глядя куда-то в сторону, глухо сказала:
- Поломалось во мне что-то, Сашенька. Тот самый стержень, на котором человек держится, поломался. И ничем теперь его, наверно, не склеишь.
Я смотрел на маму и думал о таинственном стержне, на котором держится человек. Какой он из себя? И почему он не сломался у тети Тани, когда погиб Андрей? Ведь ей было труднее, а она живет, работает, ходит в театр, смеется, когда мы с дядей Егором начинаем рассказывать что-нибудь веселое. Неужели же никогда не улыбнется моя мама, неужели она всегда будет по вечерам так бессильно сидеть на диване, уронив на колени руки! Стержень сломался… Знать, из какого-то особого, крепкого сплава сделан он у тети Тани и дяди Егора, если не сломался, не согнулся от такой беды. Значит, как следует закалила его жизнь. А вот у моей мамы стержень, видно, не на том огне калился.
И все-таки придет весна, оттает моя мама, с надеждой думал я. Забудет про "бешеных", как про дурной сон забывают. И тогда по вечерам не будет у нас в комнате этой проклятой, как на кладбище, тишины.
Но тишины не стало гораздо раньше, чем я ожидал.
Во-первых, Венька, Алешка и все ребята, которые после уроков собирались у нас, шумели так, что на них ворчала даже тетя Таня. А во-вторых, к маме тоже зачастили гости. Они работали вместе с ней на фабрике: лекальщица Зойка, та самая, что когда-то запорола целую партию костюмов, потому что сделала плохие лекала, швея тетя Прасковья, закройщица Нина Герасимовна Глинская. Они приходили по вечерам и уводили маму то в кино, то в клуб. Сначала она немножко упиралась, отнекивалась, но они так весело ее уговаривали, и я тоже, что мама молча начинала собираться.
Первая картина, которую она посмотрела, была "Судьба человека". Домой мама вернулась с красными от слез глазами. В тот вечер она даже присесть не могла - все ходила по комнате, ходила… А потом начала мне рассказывать, какая нелегкая судьба выпала на долю русского человека Андрея Соколова. Фильм я уже знал во всех подробностях со слов Веньки, да и книгу я читал, но маму слушал, затаив дыхание. А она зябко кутала плечи в пуховый платок, хотя в комнате стояла жара, и рассказывала, рассказывала, ничего не пропуская. А потом оборвала себя и не сказала, а выдохнула:
- Господи, десять ведь лет в кино не была. Даже названия последней картины-то не помню. И как же это я так обокрала себя и тебя, сынок…
Она обхватила руками голову и, пошатываясь, вышла на кухню. И я слышал, как тетя Таня и дядя Егор ласково утешали ее, и долго-долго еще шел у них хороший разговор.
Когда мамины подруги не вели ее ни в кино, ни в театр, они усаживались на диване и толковали о всяких там выкройках, фасонах, тканях. И дружно ругали Зойку, которая еще нет-нет да и портила лекала. А Зойка - толстая, маленькая - трясла кудрявой головой и беззлобно отшучивалась.
Я замечал, что в первое время, когда они приходили, маме было очень не по себе. Наверно, она думала, что вот-вот начнутся расспросы о Сачке. Но никто из троих вовсе этим не интересовался, как будто они сговорились ничем не напоминать маме о прошлом. И как-то само собой получилось, что она начала с нетерпением поджидать их и иногда даже на прогулку отправляла меня с Ленькой или ребятами, чтобы быть к их приходу дома. Теперь она тоже понемногу стала принимать участие в разговорах, а однажды даже поспорила с тетей Прасковьей из-за раскроя какого-то фасона брюк.
Спокойнее, ровнее начала относиться мама к моим друзьям - Веньке, Алеше, Томе. Она уже не выходит из комнаты, когда они бывают у нас, а, наоборот, прислушивается к тому, о чем мы говорим, заботливо поит ребят чаем. Время от времени мама рассматривает мой дневник, тетради, книги, и я вижу, как у нее теплеют глаза.
- Хорошие у тебя друзья, Сашок, - как-то сказала она, когда Венька и Алешка допоздна просидели у нас, объясняя мне непонятную теорему, и чуть заметно улыбнулась. - Особенно этот… Венька…
- И Лешка не хуже, - вступился я за Алешу. - А у тебя разве плохие друзья?