4
Крохотная надежда жила в сердце: а вдруг Доппель действительно так торопится, что уедет без Пауля?… Удивительная штука человеческое сердце: уже совсем тупик - кругом высокие стены, выхода нет, а сердце все надеется. На брешь, на трещину, на внезапное землетрясение, - вдруг она рухнет, эта стена…
Спрятать Пауля! Чтобы не нашел. И тогда уедет один.
Где? Как? Штурмбанфюрер Гравес сам привел мальчика в гостиницу. Гравес насторожился, чует опасность. Нюх у него собачий. Не зря же никому не выдал пропуска на выход. Захлопнул всех в гостинице, как мышей в мышеловке. Знал бы, что поздно!…
Ах, если бы Павел прибежал не к ней, не сюда, а к Фличу или к тому старику, у которого они жили в прошлом году или еще к кому!…
"Если бы"… "если бы"… Этих "если бы" не перечесть. Если бы не было этой страшной войны, как бы они жили сейчас! С Иваном, с мальчиками…
Гертруда Иоганновна потерла виски кончиками пальцев. Начиналась головная боль, сказывалось напряжение последних недель. Все эти длинные жаркие дни ее не покидало ощущение, что она идет по тонкой шаткой жердочке над бездной. Достаточно неверного движения, не то что шага, и неминуемо сорвешься. И не одна. Мальчиков за собой потащишь, Флича, Федоровича, Шанце и еще многих, многих, которых она и в лицо-то никогда не видела, но с которыми связана цепями страданий, крови и боли. Общая радость так не связывает, как общая беда.
С минуты на минуту может появиться Доппель. Не надо себя обманывать. Что ж она сидит здесь одна?…
Гертруда Иоганновна прислушалась. Даже обычной возни не слышно, притихли мальчишки… Надо поговорить с Паулем. На всякий случай. Она была уверена, что Доппель будет вечером в ресторане. И заряд заложен поближе к его постоянному столику. Поэтому не тревожилась всерьез. Как-то не верилось, что Пауля и в самом деле могут увезти…
Оттянуть бы отъезд до вечера!
И Шанце не идет утверждать меню. Значит, "водопроводчик" еще не появился.
Гертруда Иоганновна поднялась с низенькой кушетки, приоткрыла дверь в спальню.
Мальчики сидели на коврике возле кровати и тихо о чем-то разговаривали. Рядом растянулся Киндер, он поднял голову и хлопнул несколько раз по полу хвостом.
– Пауль, мне надо с тобой поговорить.
– С одним?
– Да. Петер, прогуляй Киндера во дворе.
– Он уже гулял.
– Пусть еще погуляет.
Братья переглянулись. Это что-то новое, обычно попадало сразу обоим. Петр поднялся с коврика.
– Идем, Киндер, гулять.
Пес вскочил и завертел хвостом: что может быть приятней внеочередной прогулки!
Павел тоже стал подыматься.
– Сиди, - махнула рукой Гертруда Иоганновна.
Когда Петр с Киндером ушли, она опустилась рядом с Павлом на коврик, посмотрела на сына внимательно, словно хотела разглядеть вблизи и запомнить.
Павла насторожил ее взгляд, он уловил в нем и ласку, и печаль, и боль. Сердце сжалось.
– Плохо дело, Павка, - тихо сказала Гертруда Иоганновна по-русски. - Минута через минуту придет Доппель.
– Я спрячусь.
Она медленно покачала головой.
– Они будут находить тебя. И будет только хуже.
– Я не здесь спрячусь. В городе.
– Сегодня отсюда нет выхода. Даже для меня. Гравес засадил нас в мышеловку. - Она протянула руку, ласково откинула волосы Павла со лба. - Ошень может стать, что тебе будет ехать в Берлин.
Он прижался щекой к теплой маленькой руке.
– Я не хочу, мама!
– И я не хочу. Война. Она разбрасовывает людей. - Гертруда Иоганновна тяжко вздохнула и перешла на немецкий. То, что она хотела сказать сыну, казалось ей очень важным и русского могло не хватить: - Тебе пятнадцать лет, Пауль. Ты почти мужчина… Берлин - это не только Гитлер, наци. Мой папа, твой дед, тоже берлинец. И я родилась в Берлине. Сейчас там все в угаре от побед. Если смотреть на солнце, как бы слепнешь. Отведешь глаза и - ничего кругом, сплошное пятно. Потом слепота проходит. Нужно, чтобы немцы терпели поражения. Как под Москвой. Чтобы солнце победы погасло. И тогда к ним вернется зрение и они увидят, что натворили. Только ты не думай, что я хочу оправдать их. Если тебе придется уехать с Доппелем… - голос ее прервался, не хватило дыхания. Она замолчала. Справилась со спазмом в горле: - Тебе будут вбивать в голову, что ты приехал на Родину. О-о, они умеют выбивать твои мысли и вбивать свои! Соглашайся с ними. Но где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, никогда не забывай, что Родина твоя - здесь, эта земля - твоя Родина. Они будут внушать тебе, что ты - немец. Соглашайся. Но помни, что ты - русский. Весь их великий рейх держится на обмане. На большом, когда обманывают целые народы и весь мир, и на маленьком, когда обманывают людей и обманывают самих себя. Так обмани их, Пауль. Понимаешь, мальчик? Всю жизнь я учила вас быть правдивыми. А теперь говорю - обмани. Как я их обманываю, сынок. Они уверены, что я - Гертруда Копф, а я - Гертруда Лужина.
– Я знаю, мама, - шепнул Павел.
– Если тебе придется вмешиваться в какие-нибудь события, подумай сначала, кому от этого будет хорошо, а кому плохо. И поступай по своей совести. Мы все сейчас на войне. Посторонних нет. И еще… Этого никто не должен знать, Пауль. И я не должна тебе этого говорить, но… Тебе будет легче там, на чужбине, если ты будешь знать правду. Наш папа - жив.
– Жив? - Павел поднялся на колени и посмотрел на мать долгим удивленным взглядом. - Кто тебе сказал?
– Не важно. Важно, что он жив.
– А… а как же газета?
– Фальшивка. Я же говорила, что весь рейх держится на обмане.
– Значит, он не Герой?
– Герой. Настоящий Герой. Они прибавили только одно слово: "посмертно". Они хотели убить его в нас.
– А Петя знает?
– Узнает в свое время. И они не знают, что мы с тобой знаем правду.
Павел ничем не проявил радости, и Гертруда Иоганновна опечалилась.
Но она понимала, что отец для него был далеко, дрался с фашистами, погиб под Москвой, мальчики пережили его гибель и смирились с ней, привыкли считать отца погибшим. В их возрасте быстро стираются и горе и радости. И хоть они и повзрослели за этот страшный горький год, узнали и увидели такое, чего другим не выпадет и за всю жизнь, все-таки они - дети. Она верила: пройдет время, Павел поймет сердцем, что Иван жив. И там, в Германии, среди коричневых и черных волков, ему легче будет выжить, потому что он будет знать, что отец с боями идет к нему, его отец, Герой Советского Союза Иван Лужин. Нельзя, чтобы мальчик на чужбине ощущал себя сиротой.
Гертруда Иоганновна взяла голову сына обеими руками, и долго молча смотрели они друг другу в глаза, стоя на коленях друг против друга. Со стороны могло показаться, что маленькая светловолосая женщина и долговязый белобрысый подросток совершают, какой-то странный молитвенный обряд.
Так и показалось появившимся в дверях доктору Доппелю и штурмбанфюреру Гравесу.
5
Машина сразу от шлагбаума набрала скорость. Переднее стекло было поднято, боковые опущены. В салон с однотонным свистом врывался наружный воздух, но прохлады не приносил.
Справа мелькали деревянные телеграфные столбы. Провода между белыми, как цветы ландыша, изоляторами сильно провисали: то никли к земле, то взмывали в густое голубое небо, тянулись, тянулись, и от мотания проводов вверх-вниз начинало рябить в глазах.
Впереди, между голов шофера и сидевшего с ним рядом Отто, текла навстречу серая широкая лента шоссе. У горизонта она мокро блестела и переливалась, словно там прошел дождь.
Машину иногда встряхивало на неприметных ухабах. Павла подбрасывало чуть не до крыши, какое-то мгновение он чувствовал себя беспомощно висящим в воздухе, и от этого в желудке становилось пусто. Но тотчас тело вжимало обратно в мягкое кожаное сиденье. Пахло кожей, незнакомыми духами, дорогим табаком. Горячий ветер никак не мог выдуть этот чужой запах.
Рядом, закрыв глаза, покачивался на сиденье доктор Доппель, в светло-сером костюме с чуть приподнятыми плечами, в белой рубашке с жестким воротником, стянутым полосатым галстуком. Несмотря на жару, он не позволил себе расстегнуть даже пуговку у ворота. За все время, что они мчатся по бесконечному шоссе, не произнес ни слова. Только когда машину встряхивало, доктор открывал глаза, смотрел мгновение безучастным взглядом прямо перед собой и снова закрывал их. На Павла не взглянул ни разу, будто место рядом было пусто.
Пронзительно и однотонно свистел ветер, свист вызывал в памяти вой Киндера.
…Все вышли из номера в коридор, пса закрыли. Он часто.оставался дома в одиночестве, растягивался в прихожей у двери и, положив голову на лапы, терпеливо ждал возвращения хозяев. Хозяева вернутся, никуда не денутся! И не было случая, чтобы он подал голос, залаял.
А в этот раз Киндер, видимо, учуял что-то необычное, неладное или понял, что Павел покидает его навсегда. Кто угадает собачьи чувства и мысли? Он вдруг завыл протяжно, тоскливо, на одной высокой ноте. Вой вонзался в уши, заполнял мозг, леденил сердце. Павел остановился, рванулся назад. Он бы помчался обратно к плачущей собаке, но мамина рука крепко сдавила плечо. Мамина маленькая рука может быть такой тяжелой!
Вой оборвался, а Павлу казалось, что он все еще звучит, мечется в длинном гулком коридоре от стены к стене. А когда ступили на лестницу, Киндер снова завыл.
И только в этот миг Павел по-настоящему понял, что сейчас он уедет, на самом деле уедет от мамы, от Петра, от Киндера… Они останутся здесь, будут жить без него, а он - без них один, совершенно один в далекой чужой Германии, которую и представить себе не мог, даже рассматривая ее на цветных открытках у доктора Доппеля.
Лестница и вестибюль внизу начали терять очертания, становились зыбкими. Сквозь набежавшие на глаза слезы он увидел, как шедший впереди штурмбанфюрер Правее, не останавливаясь, обернулся и сказал Доппелю:
– Собака воет не к добру.
В голосе прозвучало плохо скрытое злорадство.
– К покойнику, а мы - уезжаем, - отпарировал Доппель.
Павел шмыгнул носом и поморгал ресницами. Предметы и люди обрели четкость. Нет, он не заплачет. Хотя бы ради мамы, чтобы не терзать ее сердце. И не доставлять удовольствия штурмбанфюреру. Мама хочет, чтобы они думали, что он настоящий немец!… Он взглянул на осторожно ступающую рядом мать. Какая у нее прямая спина, независимо и гордо поднята голова, а бледное лицо спокойно, словно высечено из мрамора.
Внизу, на середине вестибюля, расставив ноги в блестящих сапогах, стоял офицер, начальник караула, и с удивлением вслушивался в вой Киндера.
Спустились вниз. Остановились у входной двери.
– Все будет хорошо, Гертруда, - сказал Доппель. - Ждем писем.
– И я буду ждать, - ровным голосом произнесла мама.
А Петр спросил:
– А мне можно будет приехать к Паулю в Берлин? Я тоже никогда не бывал в Берлине.
Ай да Петька! Доппель улыбнулся:
– Полагаю, можно. И очень скоро. Война подходит к концу, - сказал он назидательно, - Москва, отрезанная от угля, железа и хлеба, умрет естественной смертью. Поцелуй маму, Пауль. Из-за тебя мы опоздали почти на два часа.
Павел обнял мать, и она вдруг показалась ему маленькой, хрупкой и беззащитной. Он шепнул ей по-русски:
– Я тебя очень люблю, мама.
А Петру сказал:
– Ты теперь у мамы за двоих.
И Петр понял его.
И когда Павел вместе с Доппелем вышел из гостиницы - остальных не выпустили автоматчики, - и когда садился в машину, и заурчал мотор, и машина тронулась, время как бы остановилось, сжалось в одно горькое мгновение. А в ушах непрерывно звучал вой Киндера. И потом, когда выехали за шлагбаум на мосту и помчались по шоссе, Павел слышал тоскливый голос своего мохнатого друга. Вой словно завяз в ушах.
…Доппель открыл глаза, взглянул на серую реку шоссе, стремительно текущую под машину. Впереди показалась деревня. Справа и слева от дороги стояли на пепелище кирпичные печи с длинными вытянутыми к небу шеями труб. Будто села на землю стая больших нелепых птиц. И ни живой души вокруг.
Запахло гарью.
Доппель поежился, приказал шоферу:
– Поднажмите, Фишман. Надо засветло доехать до города.
"Боится партизан", - подумал Павел.
Зелеными, стремительно мелькающими стенами побежал мимо лес. Павел пытался отделить деревья одно от другого, но ничего не получалось. Глаза устали. Он закрыл их и представил себе, как из лесу выскакивают на шоссе партизаны. Здесь был и Алексей Павлович, и тетя Шура, уводившая их в прошлом году от деда Пантелея, и Семен с пистолетом на поясе, и еще много-много людей, мужчин и женщин, перепоясанных пулеметными лентами крест-накрест поверх ватников и тужурок. В фуражках и папахах. А впереди - огромный "дядя Вася", о котором столько говорили фашисты. В руках у него граната. Лимонка, величиной с футбольный мяч. Он бросает гранату. Шоссе перед машиной встает на дыбы черным дымным столбом. Машина спотыкается об этот столб, переворачивается, летит в кювет.
И вот уже связаны крепкой веревкой и доктор Доппель, и Отто, и шофер Фишман.
"Дядя Вася" подходит к нему, к Павлику, и говорит громовым голосом:
– Иди в Гронск, Павка. Там тебя ждет мама. И вот тебе автомат на всякий случай.
И дает ему новенький, холодный, тяжелый автомат.
От сладкого видения Павел улыбается, сам того не замечая.
Доктор Доппель покосился на него. Он уже не так сильно сердится за побег. Мальчишка! Да и Фишман жмет, в город они приедут еще засветло.
Сбежал, паршивец! Ну ничего, он из него сделает настоящего мужчину, опору рейха. И Гертруда… Теперь, когда Павел с ним, она связана по рукам и ногам. Кончится война, он с ее помощью приберет к рукам весь город: рестораны, пивные, лавки. Деньги потекут рекой! Гертруда - истинный клад, деловая женщина. И нашел ее он, Доппель.
– Побыстрее, Фишман!
Павел открыл глаза. Поперек шоссе легли синие тени. Солнце садилось за зеленую стену.
Партизан не было. А жаль…
6
Флич пришел в гостиницу как обычно около шести. Улицы перекрыли эсэсовцы, солдаты и полицейские. Несколько раз его останавливали, проверяли пропуск.
Вдоль здания гостиницы прохаживались автоматчики. Ресторанные окна были раскрыты, тяжелые плюшевые шторы не пускали в зал солнце. Улица пустынна. Из соседних домов и домов напротив никого не выпускали.
В вестибюле возле швейцарской сидел неподвижно штурмбанфюрер Гравес, встречал и провожал каждого проходящего тяжелым взглядом немигающих выпуклых глаз. Взгляд и поза делали его похожим на филина.
Флич приподнял шляпу и поклонился. Гравес едва приметно кивнул.
Сначала Флич намеревался пройти наверх к Гертруде, но почему-то передумал, взял в швейцарской ключ от артистической и направился прямо туда. Артистическая помещалась напротив запасного хода в ресторан, в самом конце коридора, возле туалетов.
На стульях и столе лежали в беспорядке брошенные после вечернего представления цветные шелковые ленты, платки, бумажные цветы. Большое алое полотнище с белым кругом в центре и черной свастикой на нем свисало с подоконника. Под ним в клетке клевал пшено маленький пестрый петушок. Длинные перья хвоста отливали синевой. Петушок покосился круглым глазом на вошедшего и снова деловито застучал клювом.
Флич присел на стул, сдвинув в сторону ленты. Никакого особого волнения он не ощущал, хотя вечер предстоял необычный. Он достал из кармана медный пятак, уверенно повел его между пальцами с лицевой стороны ладони на тыльную и обратно. Пятак двигался ровно, подчиняясь неприметным движениям тренированных мышц.
Флич вызвал в памяти ресторанный зал, столики, накрытые подкрахмаленными белыми скатертями, тяжелые люстры, металлический шар, подвешенный к высокому потолку и оклеенный мелкими зеркальными пластинками. В углах зала - четыре прожектора с цветными стеклами. Шар висел когда-то под куполом цирка. И прожектора - цирковые. Они посылали круглый яркий луч и назывались "пушки".
Сначала в ресторане появились прожектора. Он помнит, как во время танцев впервые погас в зале свет и четыре цветных луча заметались по потолку и стенам.
Комендант города полковник фон Альтенграбов крикнул истеричным тонким голосом:
– Прекратить!
Произошло замешательство. Включили свет. Полковник был бледен, нижняя его челюсть непроизвольно отвисала, он водворял ее на место и при этом издавал глухой клацающий звук зубами.
– Прекратить! - повторил комендант. - Это ни к чему, напоминает ночную бомбежку.
Вот тогда Гертруда вспомнила о подвешенном к куполу "Шапито" зеркальном шаре. Его крутил маленький электрический мотор, шар вращался, по стенам и потолку шатра скользили цветные звезды, казалось, что цирк плывет в небе.
Гертруда решила заполучить этот шар, если он, конечно, цел и немцы не упражнялись в стрельбе по нему. Шар оказался на месте.
С помощью штурмбанфюрера Гравеса она раздобыла пожарную машину с лестницей. Машина въехала прямо через форганг на манеж. Лестницу выдвинули, но никто не решился лезть по ней на самую верхотуру. Ни к чему не приставленная, лестница оказалась очень шаткой.
Тогда Гертруда надела Петькины штаны и полезла сама.
Лестница раскачивалась как на пружине. Чем выше лезла Гертруда - тем больше.
На манеже воцарилась тишина. Замерли солдаты, замерли пожарные.
Уж как она там, на высоте, умудрилась прицепить довольно тяжелый шар к лонже и снять его с крюка, никто так и не понял.
Она махнула рукой, двое пожарных бережно спустили зеркальный шар на манеж. И только после этого Гертруда двинулась вниз - маленькая, светловолосая, ладная фигурка в легкой блузке и мальчишечьих штанах.