Артёмка (сборник) - Василенко Иван Дмитриевич 14 стр.


Оказалось, Труба в детстве служил поваренком в харчевне.

– Это дело! – обрадовался Дукачев. – А борщ?

– Могу.

– Ну, так засучивай рукава, – сказал командир. – В помощники дам тебе Таню. А насчет короля Лира – это тоже можно. Только в свободное время.

Через два дня весь отряд уже ел борщ с салом и похваливал повара. А повар сшил себе белый колпак и в этом колпаке, пуча рачьи глаза, заложив руки за спину, ходил по дворам и заглядывал в миски.

На Артемку я не переставал дивиться: как его на все хватало! С учения он шел в сапожную мастерскую и с великим старанием прибивал партизанам подметки. А чуть начинало смеркаться, бежал в амбар на репетицию. Иногда, задумавшись, он улыбался и, видимо, сам того не замечал. Однажды я ему сказал об этом.

– А что ж, – ответил он, – я вроде домой попал, вроде в свою семью. То все чего-то ждал, тревожился, а теперь ничего не боюсь.

– И не ждешь? – спросил я с особым значением. Он взглянул на меня и вдруг вздохнул:

– Нет, жду. Наверно, всю жизнь буду ждать. – Но тут же опять повеселел: – Айда на репетицию! Там уже собрались.

Конечно, его уже там ждали: ждал Ванюшка Брындин, ждал голубоглазый застенчивый партизан Сережа Потоцкий, ждали поселковые девушки, ждала Таня помощница Трубы.

Не успев показать в Харькове "Бедность не порок", совсем уже приготовленный спектакль, Артемка с Трубой решили поставить его здесь и с азартом принялись сколачивать драматический кружок. Самой пьесы у них не было, но что за беда! Они знали ее наизусть, а остальные исполнители заучивали свои роли с их слов. Конечно, Гордея Торцова, купца-самодура, играл Труба; Любима Торцова, уличного скомороха и доброй души человека, – Артемка. Роль весельчака и певуна Гриши Разлюляева дали Ванюшке Брындину. Роль эта сплошь состоит из прибауток, песен и пляски. Ванюшка был от нее в восторге и старался изо всех сил. Митю, скромного, застенчивого приказчика, играл Сережа Потоцкий. На репетициях он смущался, и Митя у него получался очень натуральный. Хорошо получалось и у Тани, которая играла дочку Гордея – Любу. Тане лет пятнадцать, она худенькая, с бледным лицом и маленькими, глубоко запавшими глазами. Все знали, что мать ее расстреляли немцы, и все ее жалели.

Однажды в амбар заглянул командир. Он постоял, послушал.

– Эх, – сказал он, – сейчас бы что-нибудь боевое, сильное. Да нет еще таких пьес. Ну, ничего и "Бедность не порок" сойдет. Ты, Артемий Никитич, вот на эти слова напирай: "Кабы я беден был, я б человеком был".

Репетировали на подмостках, которые сложили из пустых ящиков. Но не было ни занавеса, ни декораций. Решили так: перед каждым действием кто-нибудь выйдет и объяснит, что тут вот дверь, тут окно, это, мол, не табуретки, а кресла бархатные, а тут вот не ящик, а буфет с посудой и серебряными ложками. Пусть зрители воображают. Купеческие ж бороды можно было и из пакли сделать, только сначала помочить ее в чернилах.

– Занавеса нет, – сокрушался Артемка. – Что это за театр без занавеса!

В самый последний день приготовлений вдруг закапризничал Труба.

– Не буду играть, – упрямо сказал он. – Какой это Гордей Торцов – без цилиндра! Шампанское пьет, все столичное у себя заводит, да чтоб без цилиндра?

Я знал: если Труба заупрямится, лучше его не переубеждать. Постепенно он "отходил", и тогда все улаживалось. Мы повздыхали, и спектакль отложили.

Рассказ Тани

Вечером Артемка, Ванюшка, Таня и я сидели в нашем сарайчике. Я только что вернулся из Щербиновки. Было темно, пахло свежим сеном, которое натаскал сюда Ванюшка. Я невольно вспомнил далекие годы, свое убежище под полом амбара, ночь, проведенную на таком же пахучем сене вместе с милым Евсеичем. Мне стало грустно, как всегда, когда вспоминалось горькое детство. И в то же время у меня было тепло на сердце: ведь я опять с Артемкой, и мы оба служим делу, за которое не жалко и жизнь отдать.

В этот вечер было грустно не только мне: огорченные тем, что спектакль не состоялся, все понуро молчали.

Пришел и Труба. Он пробрался в угол сарая, лег и притворился, будто спит. Но он не спал, ворочался и вздыхал. Наверно, его мучило раскаяние.

– Вот, братцы, какого я помещика знал, – сказал будто ни с того ни с сего Ванюшка. – Всю жизнь он мебель скупал. Получит с мужиков деньги за землю – и едет в Петербург. Раз даже привез кресло из-под самого испанского короля, ей-богу. Весь дом мебелью завалил. Ну, надо правду сказать, мебель была красивая. Посидит он немного на голубом кресле, выпьет водки и пересядет на турецкий диван, с дивана – на розовое кресло, а там опять на какой-нибудь диван. И на каждой мебели по рюмке спиртного хватал. К вечеру до того набирался, что как зюзя ползал. Его кондрашка и хватила. Так что вы думаете? Велел он вытащить всю мебель во двор, облить керосином и спалить. Это – чтоб после его смерти никто на этой мебели сидеть не смел. Вот какой был паразит, закончил Ванюшка, неожиданно повернувшись к Трубе.

– Таня, расскажи и ты что-нибудь, а то ты все молчишь, – попросили мы.

– Я не умею, – вздохнула Таня.

– А ты – как умеешь.

– Ну хорошо, – сказала Таня. – Я про немцев расскажу. Про двух немцев.

И рассказала вот что.

Пришли в рудничный поселок Кульбакинский немцы. Были они в серых куртках с бронзовыми пуговицами, на головах, по самые брови, – стальные каски, и у всех одинаковые лица: без всякого выражения. Переночевали и пошли дальше, а двух оставили.

Один, худой, был офицер, а другой, короткий и толстый, – солдат. Звали этого короткого Карл. Поселились они в школе: офицер – наверху, а Карл внизу. Таня с мамой тоже жили в школе, потому что Танина мама была школьной уборщицей.

У Карла были желтые, выцветшие на солнце брови, а лицо в морщинах. Он сажал к себе на колени Танину годовалую сестренку Пашутку и забавлял ее; блеял овцой, кукарекал, совал девочке в рот свой заскорузлый палец.

А офицер любил играть на фисгармонии и петь что-то тягучее, наверно церковное.

Каждый день, ровно в двенадцать часов, офицер с Карлом шли в тюрьму.

Тюрьма стояла недалеко от школы, серая, обнесенная высокой стеной Иногда оттуда доносились выстрелы. Заслышав их, люди в поселке крестились Таня не раз видела, как раскрывались железные ворота и во двор тюрьмы белоказаки вводили арестованных. Это были шахтеры с соседних рудников.

Что делали офицер с солдатом в тюрьме, Таня не знала. Офицер возвращался раньше, шел наверх, садился за фисгармонию и с чувством пел. А солдат приходил позже. Вид у него всегда был усталый, сапоги в желтой глине. Он мыл руки и садился обедать, а пообедавши, сажал на колени Пашутку и забавлял ее.

Однажды, когда офицер с солдатом ушли в тюрьму, Таня полезла на чердак и стала смотреть в слуховое окно. Двор тюрьмы был виден как на ладони. Сначала во дворе не было никого. Но вот два тюремщика вывели по пояс голого человека и дали ему лопату. За ними вышел Карл. Иногда человек хватался за голову и падал на землю. Тогда Карл не спеша поднимал его и так же не спеша бил в бок сапогом. Пришел офицер. Тюремщик завязал человеку платком глаза и подвел к краю ямы. Потом отошел, вынул револьвер и прицелился.

Выстрела Таня не услышала: в глазах у нее потемнело, ноги подкосились. А когда она пришла в себя и опять заглянула в окошко, то увидела, что во дворе был только один Карл. Он загребал лопатой землю и утаптывал ее сапогами.

– Убить их надо! – крикнул Ванюшка и даже подскочил на сене. – Гранатой!..

– А их уже убили, – спокойно сказала Таня, – Только не гранатой, а кулаком.

– Как кулаком? – удивились мы.

– Да, кулаком, – подтвердила Таня. – Я пошла в Липовку и все рассказала дяде Ивану, маминому брату. Он хитрый, дядя Иван: днем в шахте, а ночью партизанит. Рассказала, а он и говорит: "Иди домой, а в полночь сними незаметно с двери болт". Я вернулась, подстерегла, когда Карл заснул, и сняла болт. Ну, они и явились, партизаны. И с ними пришел негр Джим. Он раньше на шахте Гольда работал. Только их заметил казак – часовой. Заметил и давай стрелять. Немцы вскочили – да на черный ход. А там уже стоял Джим Никсон. Размахнулся он да как даст Карлу кулаком в лоб! Тот даже не охнул: так, мертвый, и упал. За Карлом к двери подбежал офицер. Джим и офицера таким же манером. Обоих убил. Вот какой силы человек!

Мы сразу все заговорили. Артемка повторял: "Правильно, они сильные, негры! Я знаю!" Ванюшка свирепо кричал, что, если б Джим не прикончил этих катов, он сам бы пооткручивал им головы. А я доказывал, что больше всех в этом деле отличилась сама Таня и что ей надо выхлопотать от правительства награду.

И тут, не знаю уж почему, Труба вдруг стукнул кулаком по стенке сарая и прорычал:

– Черт с ним, с этим цилиндром! Объявляй, Артемка, на завтра спектакль!

Партизанский налет

Но и на следующий день спектакль не состоялся – такая уж выпала ему доля. На другой день мы готовились совсем к другому делу.

Только Труба умолк, как вошел связной и велел мне идти к командиру.

Таня сказала:

– Нам по пути.

Мы вышли вместе. На улице было темно, пустынно и тихо. Только лаяли собаки да квакали лягушки на речке. Спустя немного из темноты к нам донеслись глухие шаги. Мы уверены были, что это идет наш патруль, но, когда шаги слышишь, а того, кто идет, не видишь, почему-то делается не по себе. Патруль поравнялся и, хоть узнал нас, все-таки спросил пароль и сказал отзыв. Мы прошли дальше.

Вспомнив, о чем только что рассказывала Таня, я сказал:

– Какую надо силу иметь, чтоб убить кулаком! Это ж великаном надо быть.

– А он и есть великан, – ответила Таня.

– Страшный?

– Ни чуточки. Даже симпатичный.

– А на шахте он давно? – спросил я.

– С революции, – сказала Таня.

– А до этого где был?

– До того в какой-то Филадельфии, что ли. В Америке, словом.

У командира я застал всех взводных. Наклонившись над столом и шумно дыша, они смотрели на карту. Карта была вся в синих черточках. Командир водил по ней карандашом, что-то объяснял и ставил квадратики. Заметив меня, он строго спросил:

– В Щербиновке две рощи?

– Две, – ответил я.

– Вот то-то, что две. А ты сказал: "Орудие в роще". А в какой – не сказал.

– В той, что в сторону хутора Сигиды.

– Значит, в северной. Так и надо было сказать: в северной.

Мне стало страшно, и я даже весь вспотел при мысли, какая бы случилась беда, если б мы спутали рощи.

Следующей ночью, получив от командира задание, я опять отправился в Щербиновку.

Еще и солнце не взошло, а я уже ходил по майдану и оглядывал возы. Возов было много: с капустой, с сеном, с душистыми дынями. Не было только тех, которых я ждал.

Но вот в переулке послышался скрип, и на майдан въехала арба с рябыми арбузами. Рядом с арбой шли два крестьянина с батогами в руках, а поверх арбузов сидела молоденькая дивчина и кричала на быков:

– Цоб!.. Цоб!.. А щоб вас… Цоб!..

– Цоб!.. Цоб!.. – басом вторили ей крестьяне. Быков распрягли. Они тотчас легли и принялись за свою жвачку, глядя в пространство большими печальными глазами.

– Почем кавуны? – приценился я.

– А яки у вас гроши? – предусмотрительно осведомился длинный крестьянин с китайскими усами.

– Да хоть бы и керенки. Есть и царские.

Крестьянин подумал и предложил:

– На барахло сменяемо?

– Можно, – согласился я. – А красненькие у вас есть?

– Красненькие зараз будуть. Кум везе.

– А синенькие?

– И синенькие везуть.

Пока мы так разговаривали, дивчина смотрела на меня, и глаза ее смеялись.

Спустя немного показался воз с "красненькими", потом с "синенькими", потом с молодой кукурузой, потом опять с кавунами… День был базарный, и возы шли и шли.

– Вы откуда? – спрашивали покупатели.

– А с Кудряевки.

– Так это ж рядом с Припекином. Правда, что там красные?

– Да боже ж мий, де воны, ти красные! Булы, а зараз немае. Кудысь пошлы.

Около одного воза стоял парень с придурковатым лицом и зазывал сновавших по базару офицеров:

– Ваши благородия, купуйте кавуны. Це ж не кавуны, це мед. Господын повковнык, – хватал он за рукав безусого юнца-прапорщика, – чи у вас повылазыло! Берыть же кавуны!

Увидя меня, парень чуть заметно подмигнул. Я ходил от воза к возу и с беспокойством всматривался, не высовывается ли где из-под арбузов или кукурузы дуло винтовки. Но нет, все было припрятано как следует. "Крестьяне" торговали, покупали тут же самогон и – цоб, цоб! – тянулись к заезжему двору. Там уже частила гармошка. В кругу, упершись кулачками в бока и дробно стуча каблучками, дивчина, что приехала на возу с арбузами, задорно пела:

И спидныця в мэнэ е,
Сватай мэнэ, Сэмэнэ!..

"Придурковатый" парень носился вокруг нее вприсядку. Тут же стоял длинный крестьянин. Пуская слезы и растирая их на морщинистом лице кулаком, он умиленно говорил:

– Та шо ж воно за диты!.. Та це ж не диты, це ж ангелочки божи, нехай им бис!.. А ну, выпьемо ще по стопци…

А ночью в северной рощице вдруг загрохотало. Точно эхо, грохот отозвался на околице, где стояли два пулемета. В разных местах заполыхали пожары. Поднялась беспорядочная стрельба: белые выскакивали полураздетые из хат и палили куда попало. И тут из оврага к поселку с неистовым криком устремился весь наш отряд.

Не прошло и часа, как белые были выбиты.

Но утром, когда группа ребят проходила с Дукачевым через площадь, на колокольне оглушающе громко застучал пулемет. Мы бросились врассыпную. Двое остались лежать неподвижно, третий – Сережа Потоцкий – схватился руками за ногу и запрыгал на месте.

Дукачев поднял бревно и ударил им по железной двери, что вела на колокольню. Бревно то поднималось, то падало, по за стуком пулемета ударов слышно не было, и мне казалось, будто оно колотит по железу беззвучно.

Мы прижались к стенкам церкви. Не рискуя выйти из "мертвого" пространства, партизаны поднимали винтовки вертикально и стреляли вверх. Пули задевали карнизы, и битый кирпич падал нам на головы.

Тогда от стены отделился какой-то парень с чугунным котелком вместо каски на голове и, не пригибаясь, с колена стал посылать на колокольню пулю за пулей. На короткую минуту пулемет умолк, но потом опять застрочил, и перед парнем, в пяти-семи шагах от него, частыми вспышками задымилась пыль.

– Прижмись!.. Прижмись!.. – кричали от стенки.

– Артемка, прижмись!.. – закричал и я, узнав под чугунным котелком своего друга.

Еще трое отбежали от стены, растянулись на булыжниках и принялись стрелять по колокольне.

И вдруг из переулка показались белые. Полураздетые, кто без сапог, кто в ночной рубашке, они шли сомкнутым строем, со штыками наперевес, с бледными лицами и в предрассветном сумраке казались воскресшими мертвецами.

Мы окаменели. Опять загрохотал пулемет. Но теперь из него бил не враг, а сам товарищ Дукачев. Несколько человек у белых упало, строй искривился, начал ломаться. Толстый офицер, шедший сбоку, сделал яростное лицо и истошным голосом провизжал:

– Сомкни-ись!..

Строй сомкнулся, выпрямился, и колонна, не ускоряя шаг, не делая ни одного выстрела, двинулась прямо на нас.

Это было нестерпимо страшно. Хотелось закричать и стремглав броситься бежать. И кто знает, не началась ли бы паника, если б из другой улицы не показался командир. Был он в распахнутой тужурке, с наганом в руке и тоже страшный.

– Бе-ей их!.. – закричал командир сиплым, незнакомым мне голосом.

На белых бросились с двух сторон; от церкви – мы, а с улицы – шахтеры, подоспевшие с командиром. Я помню только начало схватки: раздробленная пальба, вскинутые приклады, перекошенные лица, хряск, стон, сцепившиеся в пыли тела… Да помню еще тишину, которая наступила, когда все было кончено.

Артемка принимает решение

В Щербиновке нам оставаться было нельзя: после такого дела нас быстро обнаружили бы. Путая следы, кто пешком, кто на арбах, мы разбрелись в разные стороны, а неделю спустя, потные, запыленные, заросшие, опять собрались вместе. И даже не сразу в Припекине, а сначала в лесу, за поселком.

Из Щербиновки мы вывезли тридцать шесть винтовок, много гранат и два пулемета. Но что мы еще вывезли из Щербиновки, наверно не вывез бы ни один партизанский отряд. В поселке было театральное помещение, вроде сарая, где играли заезжие актеры, со сценой, с занавесом, с декорацией, даже с суфлерской будкой. Увидя все это, Артемка побежал к командиру:

– Дмитрий Дмитриевич, да неужто бросить все это добро?

И добился того, что командир велел занавес снять и постелить на арбе под ранеными. А картонную декорацию Артемка уже своей волей разрезал на куски и уложил в другой арбе.

Пока мы сидели в лесу, в Припекине побывали белые. Не найдя тут нас, они переночевали и ушли. Через два дня мы как ни в чем не бывало опять расположились в поселке.

Теперь уже спектакль готовился по всем правилам: повесили занавес, из кусков картона соорудили "комнату"; даже мебель появилась в виде трех кресел и дивана, пожертвованных нам командиром из своего кабинета.

Но вот беда: разбрелась часть исполнителей. Сережа Потоцкий ходил с костылем; Таня не отрывалась от раненых; кое-кто из поселковых ребят, испугавшись белых, убежал на соседние рудники. Артемка рыскал по поселку и уговаривал местных девушек вступить в драмкружок. Он взывал к их сознательности и обещал славу. Не меньшую энергию развивал и Ванюшка Брындин. А Труба даже наливал Сереже в миску двойные порции, лишь бы тот скорее поправлялся. Через короткое время спектакль был опять готов. На этот раз даже афиши расклеили по поселку. Правда, писал их Артемка на старых газетах; правда и то, что через час их уже содрали со стен на цигарки наши люди. Но все-таки афиши были.

А спектакль опять не состоялся. Как заворожил его кто!

Вот как получилось.

Вернувшись в Припекино, я опять принялся за свое дело. Ходил я теперь не в Щербиновку, которая оставалась ничьей, а в Крепточевку, маленький городишко, занятый каким-то сводным отрядом из казаков и десятка то ли дроздовцев, то ли алексеевцев – короче, белых офицеров. Стояла она на пути Красной Армии и была у нас как бельмо на глазу. Нам до зарезу надо было знать не только количество штыков, сосредоточенных там, но и планы врага. А что я мог знать об этих планах! "Языка" нам достать не удавалось, а тех сведений, что я добывал, было недостаточно. Докладывая командиру, я видел, как темнело его лицо, и беспомощно умолкал.

– Ну хорошо, – сказал однажды командир, сдерживаясь, чтоб не повысить голоса, – ты насчитал четыре "кольта". Так этих пулеметов они и не маскируют. А где укрытые? Ты знаешь, сколько беды принес нам с колокольни "максим", пока не захватил его Дукачев?

– Знаю, – отвечал я угрюмо. – А что ж я мог сделать?

Тут в разговор вмешался Дукачев:

– Ничего он больше и не узнает, если будет только ходить да присматриваться. Надо своих людей иметь там, прямо у них в середке.

– В этом все и дело, – согласился командир.

Назад Дальше