- В подворотне, милостивец-князь, лежала грамотка эта, - молвил Кузёмка, поклонившись земно и отступив к двери. - На земле лежала, кирпичом прикрыта.
- Кирпичом?!
У старика захолонуло сердце. Он развернул сложенный вчетверо листок, исписанный мелко, густо, кудряво.
- Ступай, Кузьма… Ступай уж!.. Охти мне!.. Гляди накрепко, нет ли таких листов и по другим местам. Под городьбой смотри, под тыном, под плетнями. Увы, увы!..
Конюх ушел, а старик кликнул князя Ивана и велел ему прикрыть поплотнее за собой дверь.
- Вот, сынок, видишь письмо?.. - показал он князю Ивану исписанный неведомою рукою лист. - Стали их уже метать и по боярским дворам. Ох, ох!.. Что и будет теперь?..
Князь Иван взял из рук Андрея Ивановича лист. Письмо на нем было уверенное и отчетливое, только чернила чуть поржавели от солнца либо сырости. А на гладкой голубоватой бумаге просвечивало водяное клеймо: пучок цветов и словно папская корона.
- Читай, сынок, мне тихонько грамотку эту. А как прочтешь, так и забудь.
Старик наклонился к сыну, и тот стал ему шепотом вычитывать по бумаге неслыханное, доселе небывалое, то, от чего волосы дыбом поднимались на голове.
XV. Подмётное письмо
По бумаге этой выходило, что он и впрямь был жив, царевич Димитрий, сын Иоанна, еще в 1591 году убитый, как утверждали - по наущению Бориса Годунова, и словно воскресший теперь, спустя тринадцать лет.
Старый князь Андрей Иванович требовал, чтобы сын еще и еще раз читал ему из грамоты, которая была - страшно вымолвить - от царевича и великого князя Димитрия Ивановича всея Руси и направлена была ко всем воеводам и дьякам, и всяким служилым и торговым людям, и ко всему черному люду.
- "Божьим произволением, чья крепкая рука защитила нас от нашего изменника Бориса Годунова, хотящего нас злой смерти предати: бог милосердный злокозненного его помысла не восхотел исполнит и меня, государя вашего прирожденного, невидимою рукою укрыл и много лет в судьбах своих сохранил".
У князя Ивана жарко разгорелось лицо, и огненным своим шепотом он полыхал в Андрея Ивановича, то и дело заглядывавшего к сыну в бумагу.
- "И я, царевич и великий князь Димитрий Иванович, ныне, возмужав, с божьего помощью иду на престол прародителей наших, на Московское государство, на все государства Российского царствия".
Старик ахал, вздыхал, откидывался в изнеможении на обитую красным сукном спинку скамьи и вновь шебаршил бородой своей по бумаге, которую уже в третий раз вычитывал ему князь Иван.
- "И вы ныне от нашего изменника Бориса Годунова отложитеся к нам и впредь уже нам, государю своему прирожденному, служите и прямите и добра хотите, как отцу нашему, блаженной памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси".
Князь Иван глянул на отца. Старик был бледен, крупные капли пота выступили у него на лбу, и сидел Андрей Иванович неподвижно, с закрытыми глазами, с запрокинутой назад головой - только кончик бороды его дрожал, как неукрытая былинка под играющим ветром. Но, как только князь Иван умолк, старик забеспокоился, открыл глаза и опять приклонил к бумаге ухо.
- "А я… - снова зашевелил князь Иван сухими губами и совсем пересохшим во рту языком, - а я вас начну жаловати по своему царскому милосердному обычаю и еще в большей чести держати и все православное христианство в тишине и в покое и во благоденственном житии учинить хотим".
Бумага была прочитана в третий раз, и старик потребовал огня. В комнату к Андрею Ивановичу, постукивая костылем, притащилась с тоненькой восковой свечкой княгиня Алена Васильевна. Грузная, большая, она еле передвигала распухшие ноги, шурша коричневым шелком, траурным платьем своим, которое носила теперь постоянно - и в пост и в скоромные дни, в праздник и в будни. Она зажгла свечку от лампады перед образом и прилепила к столу, раскрашенному выцветшими красками.
Андрей Иванович взял из рук сына подмётное письмо. Он поднес толстый бугроватый листок к огню, но бумага не загорелась, а стала тлеть, рассыпаясь серебристо-черным прахом по столу. Когда бумага истлела вся, Андрей Иванович дунул на черные соринки, усеявшие весь стол, и они, как мухи, целым роем взвились вверх и разлетелись в разные стороны под низким дубовым потолком.
- Присядь, княгиня, посиди уж, - подвинул Андрей Иванович ногою Алене Васильевне скамейку. - А ты, сынок, ступай, побегай еще, порезвись, походи по Москве. Тебе уж недолго… Скоро уж ты… И о чем читал тут, забудь. Нельзя тебе и припомнить ничего из письма этого лихого. Слова не молви… забудь!.. - И старик коснулся уст своих пальцем.
Но как забыть князю Ивану это письмо? Он прочитал грамотку эту три раза. Он чуть ли не всю знал ее теперь наизусть.
XVI. Весенней ночью
С некоторых пор пан Феликс Заблоцкий стал как-то прихмурлив, точно на сердце пала ему крутая забота. Он бросил наигрывать на своей свирёлке, и грохочущий его хохот не так часто вырывался из раскрытого окошка, взметаясь над бурьяном. Даже по Мюнстеровой космографии переводил он русобородому ученику своему как бы нехотя и через силу. А князь Иван, когда приходил к нему по субботам, заставал у него теперь каких-то странных людей, литовских, должно быть, купчин в черных атласных кафтанах, в желтых шапках, с длинными кудерками, которые вились у них, словно шурупы, по щекам, поверх черных бород. Но стоило только князю Ивану, приклонивши голову, переступить порог "замка", обмазанного потрескавшеюся глиной, как литовские люди живо собирали свои пожитки и, не мешкая, убирались прочь со двора. Кто знает, о чем шептался с желтыми шапками пан Феликс Заблоцкий нерусскою речью?.. Но, случалось, князь Иван успевал поймать и знакомое слово: "царевич", либо "война", либо "Борис". "Не желтые ли те шапки по дворам листы мечут, - подумалось князю Ивану: - Литва да Польша? Царевич Димитрий - он в Литве, бают, в Гоще или в Самборе". И как бы подлинный голос царевича прозвучал у князя Ивана в ушах словами из подмётного письма, найденного в подворотне под кирпичом: "Я, Димитрий Иванович, ныне, возмужав, иду на Московское государство, на все государства Российского царствия".
Князь Иван уже немало всякой науки перенял от бойкого шляхтича, переводил с латыни на русский язык, знал цену иным басням поповским, был даже знаком и кое с какими европейскими обычаями. Но хранил все это про себя, и даже родному отцу, старому князю Андрею Ивановичу, невдомек было, какими странными и "греховными" для старорусского человека познаниями преисполнен был теперь его единственный сын. Многоречивый пан Феликс, потешаясь и гуторя, наговорил ученику своему с три кошеля былей и небылиц про Литву, про Польшу, про Цесарскую землю - "Священную Римскую империю", - и князь Иван все ждал, не упомянет ли как-нибудь разболтавшийся шляхтич Гощу или Самбор. Но пан Феликс называл ему городов без числа и даже показывал их на картинках в Мюнстеровой книге. Города эти были все в легких стрельчатых башнях; улицы были замощены тесаным камнем; на перекрестках толпились какие-то чванливые люди в плащах и шляпах, бок о бок с дамами, разряженными, должно быть, в шелк и бархат. Да, но о Гоще и Самборе не обмолвился пан Феликс ни разу. Князь Иван сам вздумал завести с ним об этом речь, но вовремя вспомнил отцовский наказ, много дней подряд повторенный затем: "Забудь, сынок, забудь… Слова не молви о том… забудь…" Он уже больше не вставал с постели, князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, и лежал, укрытый желтым одеялом, всклокоченный, похудевший, испитой. Что ни ночь дул и шептал над ним приводимый туркинею колдун; что ни день пел и кадил у изголовья больного тот либо другой поп. Но было видно, что уже недолго осталось жить старому князю.
Была весенняя ночь. Соловьи жарко отстукивали в едва прикрытое окошко. В горницу к князю Ивану струил роскошное благоухание зацветший шиповник. И князь Иван словно поплыл в этих струях. Он плывет во сне все дальше и дальше. "Куда? - думает он. - В Гощу либо в Самбор?.. К царевичу Димитрию?.. Но царевич давно умер! Тринадцать лет тому назад он играл в тычку со своими сверстниками и набросился на ножик сам".
"Ха!.. - грохочет пан Феликс над ухом князя Ивана. - Князь ваша милость знает, что это такие же поповские басни. Царевич жив!"
"Жив, жив!.." - закричали из всех углов желтые шапки и стали трясти своими витыми кудерками.
"Жив!.. - залязгал зубами выползший из кузницы на четвереньках мужик. И заскулил: - Хле-эбца пиченова кусочик…"
Князь Иван хотел бросить ему краюшку хлеба, но никак не поднять было руки, которая обвисла, точно кулек, полный мякины. И князь дернулся, чтобы хоть раскачать немного руку, но тут что-то грохнуло, смешалось, завертелось. И вот примечает князь Иван, что лежит он у себя в горнице на лавке и лавка та ездит под ним от стены к стене все тише и тише и наконец и вовсе остановилась в углу, вдоль ковра, на месте своем. Князь Иван еле разомкнул веки и услышал внизу вопль и стук.
XVII. "Увы нам!"
Рано, перед зарею, друг дружку перемогая, пропели петухи на курятном дворе, и раскрашенная слюда в окошках хворостининского дома чуть побелела, зарумянилась, загорелась разноцветным пламенем. Над чердаком умолк жестяной флюгер, повернувшийся солнцу навстречу, а оно уже скользило над росными лугами, над не кошенной еще травой и словно стрелами, добытыми из огненного колчана, прорывалось сквозь зеленый пух кремлевских садов. Разыгравшись во всю свою силу, солнце метнуло полную горсть самоцветов в спальню к Андрею Ивановичу, который лежал, как вчера, как тому назад полгода, на постели своей под стеганым желтым одеялом. Княгиня Алена Васильевна все в той же траурной своей телогрее заснула, сидя на скамье, опершись обеими руками на костыль. Возле двери на полу, захлебываясь, храпел козлобородый мужик, Арефа-колдун, шептавший над Андреем Ивановичем всю ночь.
Красное солнечное пятно попало на подол княгининой телогреи и медленно поползло вверх, светлея и расплываясь, захватывая все больше коричневого лоснящегося шелка. Вот уже к верхним пуговкам плотно застегнутой одежины подобралось солнце и перекатилось затем на княгинино желтое, вялое, до времени утратившее белизну и румянец лицо. Алена Васильевна покачнулась на скамейке, провела рукою по лицу и, поднявшись с места, тихо подошла к князю.
Старик лежал недвижимо. Мутные глаза его были открыты. Жалкая улыбка пряталась в укромном серебре бороды. Алена Васильевна приникла к восковой щеке мужа, но черные губы ее точно обожглись могильным холодом его ввалившихся щек. И княгиня отшатнулась, выронила из рук своих костыль, заломила руки, закричала, завопила, грохнулась всем грузным телом на растянутое по полу алое сукно. Арефа перестал храпеть и вскочил на ноги. Он отплевался, почесался, взглянул на лежавшую без дыхания Алену Васильевну, подбежал к князю и сунул руку к нему в подголовок. Из груды ключей и других звонких предметов выудил колдун кожаную мошну, запихнул ее себе за пазуху и стал поспешно выбираться из комнат, которыми владела теперь смерть. Когда князь Иван, проснувшийся от вопля и стука внизу, распахнул окошко и выглянул на двор, то увидел козлобородого мужика, шагавшего к так и не починенным до сих пор воротам.
А внизу разрастался шум, двери заскрипели там по всем покоям, по всему дому пошла шаркотня. Князь Иван накинул на себя комнатную шубку и сбежал вниз, в спальню к отцу. Здесь он увидел старую туркиню, которая сидела на лавке и мотала во все стороны головой. А стряпейка Антонидка стояла на коленях подле растянувшейся на полу Алены Васильевны и лила княгине на голову воду из оловянного ведра.
Князь Иван глянул отцу в лицо. В мутных глазах старика ничего не прочитал он, но улыбка покойника была жалка и горька; казалось, вот зашевелит он губами и молвит… Что молвит?.. Князь Иван пал на колени перед отцом и поцеловал его бескровную, холодную руку. И когда снова заглянул ему в очи, то как будто разобрал, что хотел сказать старик сыну своему в последний раз.
"Бедный ты!.. Несмышленый ты… - читал князь Иван в горькой улыбке отца. И даже в потухших глазах его уже разбирал князь Иван не хулу, не укоризну, а только сожаление о нем, о князе Иване: - Увы нам!.. Увы!.."
Но возле постели Андрея Ивановича сразу столпились люди. Какой-то монах, отслонив князя Ивана, закрыл покойнику глаза. И стал омывать он Андрея Ивановича, одевать его в саван смертный, словно собирать его в далекую путину.
Синий дым из брякнувшего кадила начал клубиться в углу, подтягиваясь к открытому окошку, где на высоком подоконнике поставлена была, по тогдашнему обычаю, серебряная чаша с водой да с мукою медная кованая миска. Под вопли и причитания подняли с постели старого князя, чтобы положить его в столовой на стол, покрытый коричневой скатертью. И тут заблекотал потерянным голосом дьячок, подхватил заупокойную молитву монах, и хоромы стали наполняться боярами, приказными людьми, торговыми мужиками, пришедшими дать последнее целование безжизненному телу князя Хворостинина-Старка.
XVIII. Холщовые колпаки
Два дня тащились они, Алена Васильевна с князем Иваном, с доброхотами и челядинцами, в Троице-Сергиев монастырь вслед за дрогами, на которые поставлен был тяжелый гроб. Конюх Кузьма с вожжами в руке бежал подле, приваливаясь к дрогам плечом на кривых накатах, на выбоинах и горбах. Дорога пролегала по дворцовым полям, где, обутые в лыки, топтались за сохой государевы холопы. Протяжным звоном встречали и провожали путников панихидные колокола. В селах по пути были всюду нищей братии корм и денежная милостыня. На распутьях суеверные люди окуривались ладаном от нечистого духа.
За Талицами они проехали болото с выплясывавшими на кочках журавлями; а за болотом пошло чернолесье, и на узкой просеке дороги едва разминуться можно было со встречной коляской. Алена Васильевна с туркиней Булгачихой ехали в большой красной колымаге, а подле, перетянутый отцовскою саблею, раскачивался на буром своем жеребчике князь Иван. Он похудел, возмужал, нечесаная бородка разошлась по щекам его кольчиками. Все перемешалось в его голове за последние дни: россказни пана Заблоцкого, безбожная, как ее называют, латынь, последняя улыбка отца, полная горечи и сожаления.
Но конь под князем Иваном неожиданно взмыл, чуть не выбив раздумавшегося всадника из седла. По лесу пошел злодейский какой-то свист, холщовые колпаки замелькали в дубках вдоль дороги, княжеского конька схватил под уздцы косоокий мужичина, поднявший вверх навязанный на палку нож. Князь Иван дернулся к сабле, но его ёкнул кто-то дубиной по руке и мигом срезал саблю с ременного тесмяка.
- Чьи таковы?! - заорал косой, размахнувшись ножом своим у самых глаз князя Ивана.
- Что ты, злодей, не видишь?.. - вскипел князь Иван и показал ему пальцем на остановившиеся вдали дроги с гробом, прикрытым куньей шубой.
Но косоокий, не оборачиваясь, гаркнул:
- Вижу я на тебе однорядку сукна аглицкого, а мне, сироте, где бы добыть хоть сермяжный зипун! Велено вас, таких, побивать и добро ваше на государево имя забирать.
Народ, сколько его было с печальным обозом, бросился в лес. В колымаге хрипела и кричала Алена Васильевна. Старая туркиня свесила черный тюрбан свой из окошка возка.
- Что ты врешь, холоп, злодей!.. - крикнул князь Иван, которого уже стащили с коня на землю. - Клевещешь на великого государя!.. Грабь живых и мертвых до поры - ответишь палачу на Козьем болоте.
- Да ты, я вижу, боярин молодой, речист! Скажу тебе: палачей у государя и про вас хватит. Один он у нас, свет государь, - Димитрий Иванович. А тебе, такому, он, ведомо, не государь.
Неизвестно, как обернулось бы это дальше для князя Ивана, если бы к косому не подбежал запарившийся мужик с куньей шубою, содранною только что с княжеского гроба. Мужик шепнул что-то косому, и тот, обернувшись, разглядел впереди на дрогах обитый вишневым бархатом гроб. Сдернув с головы колпак свой, косой перекрестился трижды и посмотрел на князя Ивана, раскосив от смущения оба свои ока.
- Вон оно-то как вышло негоже! Зачем, боярин, не сказался сразу? Спорить стал?.. Государевы мы работники, а с умерлым чего уж делать! Сродного кого хоронишь?
- Отца родного, - глянул князь Иван в ту сторону, где на дрогах стоял неукрытым княжеский гроб: - Хворостинина Андрея Ивановича.
- Андрея Ивановича!.. - встрепенулся мужик и даже нож свой на палке из рук выронил. - Чего бывает, чего бывает! - заохал он и стал снова размахиваться крестами по латаной своей рубахе. - Да ты постой… постой… Да ты, выходит, князь Иван?.. Так и выходит: князь Иван. Вишь ты, какой срослый стал!
- Отколь это я так ведом тебе? - молвил с досадою князь Иван, потирая больно ушибленную злодейскою дубиною руку.
- Да господи, да как же! - спохватился мужик. - Да все мы тут хворостининские, княженецкие, вашинские мы, дворовые. Да вон и Кузёмка! Гей, Кузьма!
Но Кузьме уже напихали полон рот пакли, а самого его накрепко привязали к дрогам, так что конюх только головой вертел да глаза таращил. Косой же до того разжалобился, что не замечал и детины, стоявшего позади князя Ивана, обхвативши его руками и не давая ему сдвинуться с места.
- Чего бывает, чего бывает!.. - продолжал сокрушаться косоокий. - Батюшка твой - чего уж об умерлом говорить! - в обиде мы на батюшку твоего. В голодные леты разгонил он нас всех… Чего станешь делать!.. А как прошли те голодные леты, почал он нас ловить да взыскивать с нас. Ну, да полно про то баять! Прошло уже то.
У князя Ивана заныла наконец грудь, сдавленная детиною, не выпускавшим пленника своего из рук. Князь Иван рванулся и покатился вместе с детиною этим на землю под колеса княгининой колымаги. Тут только опомнился косой, сунул в рот два пальца и свистнул так, что вся княгинина четверка, прянувши в сторону, едва не опрокинула возок, из которого, словно из скворечни, выглядывала туркиня. А косой бросился к колымаге, к гробу, забежал в дубки, разросшиеся по краям дороги, заорал во всю глотку:
- Браты, гей, браты!.. Метай обратно дуван! С умерлого чего возьмешь!.. Путило, Нелюб, Субботка!.. Обратно метай!..
И он живо повытаскал клочья пакли изо рта Кузёмки и развязал ремни, которыми тот был опутан.
Князь Иван, измятый, встрепанный, весь серый от приставшей к нему дорожной пыли, вылез из-под колымаги и заглянул к Алене Васильевне в дверку. Бледная, перепуганная лежала на подушках вдовая княгиня, с лицом, мокрым от испарины и слез. Увидя сына, она стала шептать ему:
- Наши они и впрямь: кто холоп, кто кабальный работник. Беглые грамоты дадены нам на них на всех - ловить злочинцев и на двор к нам приводить.