Тепло, даже жарко, ведь мы еще не вылезли из зимней одежды. Расстегнулись, сняли шапки и рухнули на старый шелковый диван с округлыми подлокотниками.
Я не думал ее целовать, а если бы подумал, то, наверное, не решился бы. Но я ни о чем таком не помышлял, просто ее лицо оказалось совсем близко. Весна разукрасила его веснушками, они были даже на губах, и то, что веснушки вспрыгнули на губы, как будто переступили запретную черту, делало Марьянино лицо необычайно милым, трогательным и беззащитным. Не знаю, как это началось. Я смотрел, смотрел на веснушки, вдруг потянулся и поцеловал, чуть дотронулся до ее губ. Она не отстранилась, я опять поцеловал. И тогда она крепко обвила мою шею руками, и мы так поцеловались, что поплыла солнечная крыша с покачивающимися Дедами Морозами и Снегурочкой в дальнее плавание. Потом я куртку сбросил, а она пальто, и мы целовались не знаю сколько времени. И все плыли-плыли под весенними парусами под шелест голубиных крыл.
Это любовь. Теперь я думал о Марьяне очень даже часто. И теперь меня совсем не устраивало просто видеть Марьяну – мне постоянно хотелось уединиться с ней.
Когда мама увидела Марьяну, она пришла в ужас.
– У нее лицо как перепелиное яйцо! (Это про веснушки.) В старости она превратится в жабу!
Я не помню, чтобы когда-нибудь впадал в ярость. А тут физически почувствовал жаркую сухую волну гнева, которая прокатилась по телу.
– А мне нравится, – сказал я чуть слышно, – мне нравится ее лицо. И прошу больше не обсуждать ее лицо! И старость меня не волнует! Мне нравится! – прокричал я и выскочил из комнаты.
Я сидел у себя и цедил сквозь зубы: "Всех ненавижу, всех ненавижу, всех ненавижу…" – пока не опомнился. Кого это я ненавижу? Чушь какая! Я люблю Марьяну. Я люблю свою мать. Что бы мать ни сделала – я ее люблю. Правда, мне совсем не нужно, чтобы она непременно была рядом. Рядом пусть будет Марьяна.
После маминой критики Марьянино лицо не стало для меня хуже. Я трогал пальцем веснушки на губах, я тащил ее в подъезд от людских глаз. Она смеялась и не шла, а потом шла, и мы целовались так, что казалось, растворимся друг в друге. Даже страшно становилось, я уже понимал, что нельзя переходить определенную черту, я же за Марьяну отвечаю. "Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил"…
Марьяне понравилась моя мать. Она сказала про нее:
– Красивая и уверенная в себе женщина. И сразу видно, счастливая женщина. И дом у вас очень хороший. Я не мебель, конечно, имею в виду.
К себе Марьяна меня не звала, сказала, что ее мама против того, чтобы к ней ходили мальчики.
– У нее испорченное воображение, она считает, что мальчишки приходят в гости только с определенной целью, – сказала Марьяна и засмеялась. – Глупости, хотя относительно тебя – в точку.
– Ну, это ты слишком! – обиделся я. – За кого же ты меня принимаешь?
– Шучу! – закричала она, толкнула меня в бок и помчалась по набережной, а я за ней, и Динка с нами понеслась с лаем.
– А можно к тебе зайти, когда мама на работе? – спросил я потом.
– Разумеется, нет. Соседи увидят, а еще и напридумают с три короба.
Я был у Марьяны…
Шли осторожно. Сначала она миновала длинный, крашенный зеленой масляной краской коридор, открыла дверь в комнату, тогда и я прошмыгнул. Мне казалось, мы играем в конспирацию. Но так было интереснее: красться, возбужденно смеяться, затыкая друг другу рот, воображать опасность. Впрочем, как знать, может, злонамеренность соседей и не была выдуманной?
Комната меня поразила. Мне претит роскошь, комнаты-музеи, но здесь было не просто бедно или скромно, а убого, неуютно. Мы ведь тоже жили в старом деревянном доме. А тут не живут, квартируют, что ли… Нет духа обитателей, духа Марьяны – таинственно-неуловимой, необычной, оригинальной.
У двери, поперек комнаты, высился платяной шкаф, выгораживая угол с кроватью. По краям шкафа восседали две куклы с поблекшими физиономиями, в выгоревших от солнца платьях. Стол, накрытый клеенкой, четыре стула, тумбочка с радиоприемником и письменный стол у окна со стопками книг, по большей части учебных. А других книг и нет.
Я ходил по комнате. Наверное, я должен был что-то сказать? Я припер Марьяну к горке подушек на кровати и полез обниматься. Не всерьез, подурачиться хотел. А она решила, что я взаправду.
– Ты что? – говорит. – С ума сошел?!
– А что такое? – притворно удивился я, удерживая ее. – Разве мама тебе не говорила, зачем мальчики ходят к девочкам?
– Пусти, дурак! – взвизгнула она, влепила мне пощечину и мгновенно затихла – испугалась. Почти так же внезапно начала целовать меня в щеки, лоб, глаза как сумасшедшая.
И тут мы оказались на кровати. Я знал, что надо сейчас же встать и уйти, но уже не мог этого сделать, тонул и понимал, что никто не спасет. Но раздался стук в дверь, и она заскрипела, открываясь.
– Мара, у тебя чайник на плите паром разрывается! – сказал женский голос.
А Марьяна уже выходила из-за шкафа. Она не стала приглаживать волосы и оправлять платье, она на ходу стаскивала его через голову и, по всей видимости, пыталась не пустить женщину в комнату дальше шкафа.
– Иду, – сказала она совершенно обычным, натуральным голосом. – Я переодеваюсь.
Затаившись на постели, я провел там неприятные минуты, пока не скрипнула, притворяясь, дверь и не раздались удаляющиеся шаги и голоса. Встал, разгладил постель, заправил выбившуюся рубашку, одернул свитер и причесался пятерней. Когда у двери послышались шаги, на всякий случай скрылся за шкафом. Но это была Марьяна во фланелевом халатике.
– Идиотка! – непонятно про кого сказала она. – Я же чайник не ставила! Это не мой кипел! – Помолчав, она предложила: – Хочешь пюре с котлетой?
Мы были немного смущены, держались на расстоянии и поначалу не знали, о чем говорить. Потом стали посмеиваться друг над другом и, кажется, появилось у нас взаимное облегчение, что ничего у нас не произошло. Все равно случится, этого не миновать, но хорошо, что не сегодня, не сейчас, потому что солнце заглянуло в комнату и можно снова быть беспечными, как первоклассники.
Я съел противную жирную котлету, с трудом запихнул в себя. А к тому времени заметил, что комната мне уже не кажется такой неприятно-унылой. Может, с солнышком повеселело вокруг или обжился я здесь?
Марьяна рассказала, что ее мать разошлась с отцом. Марьяна не видела его семь лет. В ящике письменного стола, под газетой, чтобы мать не нашла, она хранит старую его фотографию. Тут же она добавила, что по отношению к отцу не испытывает никаких сентиментальных чувств.
На армейской фотографии, заломив фуражки, стояли два разухабистых солдатика, и если бы она не показала, который отец, ни за что не отгадал бы. Я поразглядывал эту фотографию, потому что понимал: мне оказано особое доверие. И тут случилась очень неприятная штука, которая все перевернула и поломала. Когда Марьяна убирала фотографию, под газетой блеснула тоненькая цепочка с эмалевой висюлькой…
Не знаю, лучше ли, хуже ли то, что я ее увидел? Правильно или нет, что ничего ей не сказал? Такая цепочка исчезла у моей матери, а хватилась она дня через два после прихода к нам Марьяны.
Может, это и не та, а такая же цепочка? Я сомневался, потому что не хотел, чтобы была та. И в то же время я знал, я хорошо разглядел: это она, та самая, ведь именно потому я и не подал виду, что заметил.
Марьяна предлагала пойти гулять с Динкой, но я отказался под каким-то неуклюжим предлогом. Вечером я спросил маму:
– Не нашлась твоя цепочка?
– Как сквозь землю провалилась, – сказала она и, как мне показалось, испытующе посмотрела на меня.
Пусть бы сегодняшнего дня совсем не было! И ничего бы я не знал! Но вспоминался длинный зеленый коридор с деревянным дощатым полом, и куклы в блеклых платьях, сидевшие раскоряками на шкафу, и постель с горой подушек, где я блаженно и мучительно, как во сне, тонул… Нет, и теперь это не представлялось мне нечистым или случайным, но все-таки все было испорчено. Я еще раз перекрестился, что ничего у нас с Марьяной не случилось. Но не смешон ли я, когда считаю, что главным образом за все в ответе я? Наверное, это неправильно, и вообще – не мужская психология…
На другой день я сторонился Марьяны, а она, казалось, не замечала этого. Неужели у нее не закралась мысль, что я мог увидеть цепочку? И снова: та ли это цепочка? И опять: та, та, которую мать не может найти!
И все-таки даже про себя мне невозможно было назвать ее "воровкой". И думал я: зачем "взяла", а не зачем "украла"…
Зимой Динка реже ходила на кладбище, и я решил было, что она отвыкает от этой привычки. Но повеяло весной и теплом – хождения возобновились с прежней регулярностью. И я проведал могилу друга после зимнего перерыва.
Мне нравится наш район, и я жалею, что город наступает на частный сектор. Но даже в таком "дачном месте", как наше, кладбище – уголок природы. Здесь много деревьев, а потому много птиц.
Синицы по весне звенят оглушительно и победно. Первых скворцов я увидел на кладбище. И зяблика здесь же услышал. У них сначала прилетают самцы, чтобы застолбить место. Здесь же я наблюдал, как появились проталины, на которых быстро просыхает прошлогодняя трава, как лопнули почки на осине и выползли кончики серых толстых сережек.
Я принес корм для птиц и рассыпал вокруг раковины. Подошла женщина, которая ухаживала за соседней могилкой, мы поздоровались, и она говорит:
– Хорошо, что я тебя встретила. Тебе тут бабушка записку оставила с адресом.
– Какая бабушка? – удивился я.
– Твоя, – говорит женщина и протягивает мне сложенную тетрадную страничку. – Здесь городской адрес, по которому она гостила, а это ее домашний: она живет в Талицах.
– А почему вы решили, что это моя бабушка?
– Она увидела, что дорожка к могиле протоптана, вокруг расчищено. Я ей описала тебя и собаку. Она сразу сказала: "Это мой внук".
– Я же вам говорил, что к могиле меня привела собака, – объяснил я, но бумажку с адресом все-таки взял.
Это была родственница Румянцева, приезжала на годовщину смерти. Не знаю точно, когда он умер. На памятнике написано: "март", а числа нет.
К Марьяне я заметно поостыл. Неделю виделся с ней только в школе. А в воскресенье, гуляя с Динкой, то ли случайно ее встретил, то ли она подстерегала нас. Пошли вместе на кладбище, чинно посидели на скамейке у могилы, потом шли по дорожкам, и она стала читать свои стихи. Мне не хотелось слушать, я не верил ей. Унизительно, когда тебя нахально обманывают, а еще хуже, если подозреваешь, а точно не знаешь – врут или нет.
Марьяна спросила про дом с мансардой, где жил Румянцев.
– Давай туда съездим, – говорит.
– Теперь это чужой дом, и живут там чужие люди, – сухо ответил я.
Она лжет, я лгу, теперь еще не хватало мне что-нибудь у кого-нибудь стянуть.
На весенние каникулы Марьяна с матерью уехали в дом отдыха, и я задышал свободнее. Про ее поездку я знал давно и лелеял авантюрную идею: приехать туда, подкараулить, когда она будет одна, и внезапно предстать перед ней. Я сочинял эффектные детали своего появления и вообще был в восторге от своего плана. Разумеется, теперь я уже не собирался ехать к Марьяне. Перебьется!
Я записался в городскую библиотеку, потому что в районной перечитал весь раздел биологии. Новая библиотека в центре, на улице Пушкина. Я взял интересные книжки, читать их начал, как вдруг будто подтолкнул меня кто: городские родственники Румянцева тоже на улице Пушкина живут! Стал искать бумажку с адресом – нету. Неделю я о ней даже не вспоминал, а тут выворачивал все карманы, перерыл ящик стола – вдруг туда сунул? И нашел – в старых брюках, среди скатанных в рулики автобусных талонов.
Правильно: улица Пушкина, 5. Это почти напротив библиотеки, немного подальше. Я решил съездить к ним, познакомиться. Наверное, я нехорошо сделал, что забрал чужую записку с адресом. И хотя внук той бабушки на могилу не ходит, она-то думает, что записка попала к нему! Она его ждет!
Я почему-то волновался. Когда Динка подошла ко мне, я зажал ее бока между коленей, погладил по голове и пообещал: "Завтра я с ними познакомлюсь. Я все узнаю. И про него, и про тебя". Динка смотрела на меня внимательно. Глаза у нее будто черной краской обведены. Так женщины красятся.
Пятый дом на улице Пушкина – дореволюционный, каменный, массивный. Над первым этажом рельефы: женские рожи в кудрях-рогаликах перемежаются с мужскими, длинными, со зловеще изогнутыми губами, со взбухшими желваками на скулах. Над вторым и третьим этажами – бордюры из цветов. Стебли вьются как змеи. Четвертый и пятый этажи, видимо, достроены позже.
Я стоял на противоположной стороне улицы и смотрел на окна. Идти к родственникам Румянцева мне расхотелось. Сдрейфил. А вдруг Румянцев окажется не тем, кем я его воображал? И не только это. Просто здесь меня никто не ждал, и, возможно, мой приход окажется бестактным.
Я постоял и на лестнице у окна, которое выходило во дворик. На скамейке девочка играла с куклой, одетой в бордовый плюшевый балахон. Когда девочка переворачивала куклу, были видны бледные, ровно сложенные ножки. От этих голых кукольных ног стало холодно и не по себе. Еще не поздно было уйти, но я поднялся и позвонил в квартиру.
Было тихо, никто не шел открывать. Я почувствовал облегчение и досаду. Но вдруг дверь распахнулась. Меня встретила невысокая немолодая женщина в халате и с полотенцем на голове.
– Саша?! – сказала она. – Входи скорее. Раздевайся и иди в комнату.
Я прижался к простенку в дверях, пока она закрывала задвижку. Потом женщина распахнула дверь в комнату и скрылась.
В прихожей стоял шкаф, друг на друге чемоданы, перевязанные пачки газет, лыжи, висел велосипед. Я пристроил на вешалку куртку и вошел в комнату. Дверь не затворил.
Все случилось проще, чем я себе представлял. Женщина встретила меня так, будто мы вчера с ней виделись. А может, с кем-то перепутала, по имени назвала?
Я сел в кресло возле двери. Старый серый паркет со щелями, бумаги на столе вперемежку с чашками. Чем дольше я разглядывал комнату, тем больше она мне нравилась. Допотопный фанерный шкаф, на нем – оленьи рога. На стенах – карты и фотографии. На полу у кушетки – оленья шкура. На стеллаже среди книг – минералы, некоторые по внешнему виду от булыжников неотличимы. Сувениры тут же в художественном беспорядке, и поздравительные открытки между ними.
И картина странная. Приглядевшись, я понял: там, в рамке, ковриком вклеен мох и лишайник разных видов. А в углу, за шкафом, толстый пропыленный пучок рогоза в пятилитровой банке от маринованных огурцов и помидоров, с которой даже не смыта этикетка.
Рассматривать фотографии я не стал – не хотел, чтобы она застала меня расхаживающим по комнате.
Мне нравилось, что в комнате метут и пыль вытирают не каждый день. И не выкидывают всякие памятные находки и потерявшие вид сувениры. Ох, мама бы здесь навела порядок! Повыкидывала бы булыжники да ракушки. А самое первое – уничтожила бы рогоз и лишайниковую картину как антигигиеничное скопление пыли.
Женщина вернулась, одетая в тренировочный костюм, влажные волосы сосульками висели вдоль длинного лица.
Села напротив меня. Сколько ей лет? Непонятно. Может, сорок, может, пятьдесят. Она молчала, только ласково смотрела. Глаза у нее красивые. Выразительные. Но выражение какое-то странное – печально-просительное.
– Бабушка обычно у меня останавливается, – сказала женщина. – Она здесь провела три дня, все тебя ждала. Каждый день на кладбище ходила, надеялась встретить. Ты, наверно, поздно получил записку с адресом.
– Чья бабушка? – спросил я и улыбнулся.
– Твоя.
– Вы знаете, тут недоразумение, – сказал я. – Я не тот, за кого вы меня принимаете. Это я хожу на кладбище, и я взял чужую записку, а вы ждете… Но мне захотелось к вам прийти…
Женщина растерялась. Она словно и не поверила мне. Хотела пожать плечами, подняла их, да так и застыла.
– Мы с бабушкой решили, – сказала она наконец, – что раз ты ходишь на могилу к отцу, мать тебе все рассказала…
– Тут совсем другое. – Я почему-то снова стал волноваться. – Я хожу на могилу не сам… То есть с собакой. Ну, то есть моя собака меня привела туда. Румянцев был ее хозяином.
Теперь у женщины опустились плечи и поднялись брови. Она встала, сняла со стены фотографию в рамочке и спросила:
– Эта?
На фотографии Динка стояла рядом с Румянцевым. Я узнал его сразу. В сапогах-забродах, в свитере, на плече ружье. И лицо человека, который ничего не боится. Иным Румянцев и не мог быть. Мне стало хорошо в этой комнате, спокойно, и какой-то тихий восторг в душе.
– Когда смотришь на него, кажется, что он очень смелый, может принять отчаянное решение, если это касается его. А с другими – мягкий. Да?
– Был, мог… – проговорила она бесцветным голосом. – С женщинами был мягкий. А вообще-то геологическая партия не кружок бальных танцев. Там мягкостью что сделаешь? А он начальником был.
– Он писал стихи?
– Писал. Откуда ты знаешь? Песни писал. И стихи, конечно. Когда он умер, я пыталась забрать Альму, но она ушла. Я снова ее привела. И опять она убежала. Давно она у тебя?
Я рассказал.
– Все-таки хорошо, что ты ко мне пришел. Приведешь ко мне Альму? В гости.
– Обязательно приведу.
Я буду приходить в эту комнату с книгами, картами и оленьей шкурой на полу. Не раз буду сидеть в этом кресле. Но никогда больше сюда не придет Румянцев. А если бы он был жив? Мы бы с ним и не встретились, ничего бы не знали друг о друге.
– Не понимаю, почему она у меня не осталась? – словно бы размышляла вслух женщина. – Я же любила его, она это понимала, она вообще все понимала. Знала же, что ни у нее, ни у меня никого не осталось… Как же так?
– Вы его жена?
– Нет, – ответила она. А помолчав, добавила: – Хотя можно и так считать. – Еще помолчала. – Но он так не считал. По крайней мере, вслух не говорил. Он меня, я думаю, не любил – жалел.
Она так просто говорила ужасно откровенные вещи. У меня никогда не было со взрослыми таких разговоров. Парни рассказывали гадости про женщин. А чтобы взрослый человек про любовь говорил… И я даже испугался, что ей стыдно станет и она будет по-другому себя вести. Она уже не казалась мне некрасивой. Волосы подсохли, и она прошлась по ним расческой.
– А сын его?.. – спросил я.
– Сын? А он и не знает, что он сын Румянцева.
– Как же так?
– Усыновили сына.
– Что же Румянцев не захотел с ним познакомиться?
– Нельзя было. Мальчик не знал, что у него неродной отец. А Румянцев всю жизнь любил его мать, свою жену. Он не лез в ее семью: она так хотела.
Все точно, деталей я не знал, но в общем правильно придумал Румянцева.
– Они вместе учились, – добавила женщина. – Это его первая настоящая любовь. А он, судя по всему, был однолюбом, вот такая штука…
– Как вас зовут?
– Алла, – сказала она.
– А по отчеству?
– Просто Алла. Так и называй. А тебя?
– Саша.
– Давай, Саша, хоть чаем тебя угощу, – спохватилась она и пошла на кухню.
А я уже свободно ходил по комнате, рассматривал фотографии, камни, разные вещицы. Алла вернулась, чтобы взять со стола чашки.
– Он любил фотографировать? Зверюшек, птиц? – спросил я.