Наш старый добрый двор - Евгений Астахов 15 стр.


Мечты, мечты… Ива ходил в училище, справлялся насчет приема. Ответили обычное: будешь призываться, попросись в райвоенкомате, возможно, и направят к нам.

Его дальний родственник, двоюродный племянник матери, в общем, седьмая вода на киселе, был командиром взвода в училище. Ива, грешным делом, очень надеялся на его помощь, тем более что тот обнадеживал.

- Напомнишь мне своевременно, - говорил он. - Я поговорю с начальником училища; старик души во мне не чает, все сделает, если попрошу…

Ну а пока суд да дело, племянник выпросил у Ивиной мамы серебряную ложку - шпоры заказать. Ива видел потом эти шпоры с колесиками из пятиалтынных монет. Звону-грому на целый квартал.

Да, война все дальше уходила на запад. Но это совсем не означало, что о ней можно было забыть. Она напоминала о себе каждый день и каждый час. По-прежнему сутками не приходил с завода Ивин отец По-прежнему затемно выстраивались очереди у дверей магазинов, и люди бережно доставали завернутые в бумагу разноцветные прямоугольники продовольственных карточек.

Все так же с замиранием сердца ждали прихода почтальона. Что принесет на этот раз седоусый Ардальон, давно разучившийся шутить? Он постарел и согнулся, словно его потертая кожаная сумка стала за годы войны во много раз тяжелее.

Два сына, два его мальчика, погибли еще в сорок первом. Один под Харьковом, другой на Ленинградском фронте.

Два мальчика, такие веселые и такие кучерявые. Погодки… Он не помнит их солдатами, не может вспомнить. Или не хочет. Помнит маленькими.

- У них кочери были совсем как у ягнят… Слава богу, жена не дожила до такого горя… Вы, по-моему, не знали моих мальчиков? Они в сорок первом сразу ушли.

- Как не знали, Ардальон? Что ты говоришь? Замечательные у тебя дети были! Пусть им в чужой земле, как в твоих отцовских ладонях лежится…

Шел старый почтальон, известный некогда на всю округу как непревзойденный балагур, шутник, любитель нард и доброго кахетинского вина. Шел, держась в тени домов, неторопливо и задумчиво, словно сама судьба. По скользкой снежной слякоти, по весенним лужам, по пыльному асфальту шел почтальон: утром с газетами, после обеда с вечерней почтой. И однажды принес в дом на Подгорной сразу два письма.

- Казенные… - сказал он и отвернулся.

В одном из них сообщалось о том, что при выполнении задания командования смертью храбрых пал сын профессора.

Другое письмо было летчику. Пропал без вести Алик. Младший лейтенант Пинчук. Летчик-истребитель…

Набивные папиросы

Кто раньше всех просыпается в городе? Трудно сказать. Скорее всего дворники. Они выходят с метлами и совками, едва только рассветет. Война не война, а город должен быть чистым. И усатые старики, неразговорчивые и хмурые, чиркают по асфальту немудреным своим инструментом, сметают в кучи мусор. Всю ночь гонял его ветер по площадям и переулкам, по подворотням и мостовым. Но вот пришло утро, и кончилась вольная жизнь мусора - колючая метла доберется до него, куда бы он ни забился, сметет в совок, и все - доследующего утра исчезнут с улиц сердитые дворники.

Говорят, в других городах этим делом, особенно в войну, занимались женщины. В других возможно. Но в городе, о котором идет речь, дворниками были только мужчины, чаще всего старики айсоры. Вид у них был устрашающий: закрученные кверху усы, а лица будто отчеканенные из старой потемневшей меди.

Дворники всегда были недовольны чем-то. Их сердило буквально все: бестолковые прохожие, вечно наступающие на метлы, бегущие в школу дети, слетающий с гор шалый ветер - он помогает уже собранному в кучи мусору вновь удариться в бега.

Дворники метут улицы и изредка перекликаются меж собой. Их языка никто в городе не знает: это древний как мир язык, родившийся тысячелетия назад в междуречье Тигра и Евфрата.

Итак, утро начиналось с шуршания метел и жестяного грохота совков. А потом на Подгорной раздавался стук колес, сработанных из обычных шарикоподшипников. Это катил на деревянной тележке Жора-моряк. Он ловко отталкивался от асфальта короткими, в две четверти, костылями. От широкого матросского ремня тянулись ремешки поуже - ими Жора был приторочен к бортам своей тележки. Ног у него не было совсем. Он сидел на кожаной подушке, опоясанный ремешками, в распахнутом бушлате, в неизменной, застиранной до бледности тельняшке. Медаль "За оборону Кавказа" покачивалась на бушлатном отвороте в такт движению: наклон тела вперед, толчок костылями, и тележка катится, сухо постукивая подшипниками на стыках тротуарных плит.

- Пламенный привет работникам коммунального хозяйства! - кричал дворникам Жора-моряк.

- Здравствуй, - отвечали те и, опершись на метлы, долго смотрели ему вслед. И не сердились.

Так начиналось утро на Подгорной. Из подъезда выходила Джулька. На ней лакированные туфли и синий шевиотовый жакет с подложенными плечами. Красивая, модная Джулька. Независимая и гордая. Жора-моряк подкатывал к самым ее ногам и, размахивая костылями, точно крыльями, восторженно цокал языком:

- Тц-тц-тц! Мадмуазель, вы сегодня еще очаровательней, чем вчера! Так невозможно, Джулия, надо же когда-то остановиться!

Она отступала на шаг и говорила с досадой:

- Хватит, Жора, времени нет. Я спала сегодня всего три часа… Возьми, здесь полторы тысячи штук. - И протягивала ему перевязанную шпагатом картонную коробку.

- О Джулия! - Жора-моряк ставил коробку перед собой на кожаную подушку. - В твоих глазах усталость, в твоем сердце любовь!

Джулька присаживалась на ступеньку подъезда, доставала из сумки папиросу; Жора-моряк чиркал спичкой. Они сидели рядом и молча курили. Это была безмятежная, тихая минута перед началом долгого рабочего дня.

- Итак, за дело! - сказал Жора. - Утро наступило, и многим уже хочется закурить. Такая вредная привычка…

Приоткрыв коробку, он посмотрел на ровные ряды лежащих в ней папирос, присвистнул.

Отличные папиросы - рисовая бумага и фирменный мундштук с синей надписью "Темпы". Понимающие курильщики утверждали, что фабричные и в подметки не годятся таким вот, набивным. Табак не тот - пересохший, высыпается, а в этих и крепок и пахуч, ну прямо "самсун"!

Никому не было дела до того, кто и как делает эти папиросы. Даже Жора-моряк и тот понятия не имел о том, каким образом удается Джульке из купленного на базаре крестьянского табака нарезать этот самодельный тонкорезаный "самсун". И набить им за ночь полторы тысячи гильз.

Наброшен на абажур темный платок. В комнате полумрак. Тревожно спит мать, похрапывает бабушка, спят за стеной квартиранты. Ромка тоже спит - его за полночь работать не заставишь. Жестяная машинка для набивания папирос щелкает резко, словно кастаньета.

Пальцы Джульки работают механически, как заведенные, она смотрит в сторону, туда, где под лампой на подставке лежит раскрытая книга.

Щелкает машинка, шелестят страницы, растет горка готовых папирос. Триста штук… семьсот… тысяча… полторы. Все, достаточно. Значит, можно потушить лампу и, быстро раздевшись, юркнуть в постель.

До утра остается совсем немного времени, но все равно утром надо быть собранной, деловой, независимой. И еще красивой. Конечно, совсем не для того, чтобы Жора-моряк цокал языком и, размахивая костылями, восклицал:

- Вы, как всегда, неотразимы, Джулия! До чего же приятно работать с вами на доверии, безо всяких коносаментов и прочих неджентльменских формальностей…

Жору-моряка привезли в госпиталь на Подгорной зимой сорок третьего года. Диагноз был безнадежным: газовая гангрена. Пытались лечить, да ничего не получилось, едва не погиб он тогда - все не давал врачам ампутировать ноги. Однако пришлось…

Он пробыл в госпитале до дня его закрытия. Сосед по палате, мастер на все руки, сколотил тележку, добыл к ней кожаную подушку и ремешки. На этой тележке Жора-моряк и выехал за госпитальные ворота летом сорок четвертого. Возвращаться домой, куда-то под Саратов, не захотел, остался в городе.

- Ничего нет хуже половинчатых решений. - Жора-моряк смеялся, размахивал короткими костылями, и казалось, что он сейчас вспорхнет вместе со своей легонькой тележкой. - Согласитесь: возвращаться домой в таком виде, это же половинчатое решение: уезжал целый человек, а вернулась половинка.

Люди слушали его шутки и не смеялись. Над такими шутками имел право смеяться только сам Жора-моряк. И он смеялся. А люди смотрели на него и удивлялись: как много силы в парне, дай бог, чтоб надолго ему ее хватило!..

Он плавал еще до войны в торговом флоте. Говорят, даже был вторым помощником капитана на рудовозе, ходившем в далекие страны. Жора не любил вспоминать об этом.

- Воспоминания похожи на вино, - говорил он, - можно утонуть, а можно спиться. Кому это нужно?..

И все же он вспоминал иногда. Но не о том, как плавал на рудовозе, а о том, как воевал в морской пехоте, в горах, северо-восточнее города Туапсе.

- Там меня и зацепило. В ноябре сорок второго года. Такая нелепая история…

Что же касается Джульки, то идея заняться набивкой папирос пришла к ней после долгих раздумий. Заботу о семье она приняла на себя сразу. Это получилось как-то само собой. Ну не на Ромку же надеяться.

- Я так хотела, чтоб ты на инженера у нас выучилась! - причитала мать. - Ромка лентяй, из-под палки учится, а теперь, без отца, совсем все бросит. А ты ведь почти отличница у нас!

- Ладно, - отвечала Джулька. - Что ты плачешь? Все плачут, так нельзя жить!.. Я поступлю в институт, сказала, значит, поступлю… Но кушать тоже, между прочим, нужно. И одеваться я хочу не как мадам Флигель и ее дочка четырехглазая.

* * *

Сталкиваясь с Ивой в подъезде дома или встречаясь с ним на улице, Джулька всегда испытывала чувство неловкости. Ей все казалось, что в один не очень прекрасный для нее день Ива спросит с насмешкой:

- Ну как там твои папиросные дела?

Но Ива не спрашивал, и однажды Джулька, не удержавшись, спросила его сама:

- Наверное, не уважаешь меня за то, что я… ну вот, папиросами этими занялась?

- С чего ты взяла? - удивился Ива.

- Многие говорят… разное. Мадам Флигель, например, или вот Тумановы.

- Да не обращай на такую ерунду внимания, и все…

Джулька тут же поспешила сменить тему разговора:

- К вступительным готовишься?

- Да, в политехнический.

- Трудно попасть?

Ива пожал плечами.

- Много бывших фронтовиков, из госпиталей демобилизованных, они вне конкурса зачисляются.

- Это правильно… - Джулька помолчала. - Ромка никуда не хочет, бездельник. Говорит: все равно к новому году в армию пойду. Ему лишь бы поболтаться… А я в сельскохозяйственный хочу. На факультет технических культур. - Джулька рассмеялась. - Буду всю жизнь с табаком возиться. Понравился мне табак… Курить даже начала. Все, кто с табаком работает, курить начинают, потому что пыль, она все равно как дым - с никотином. - Она смущенно глянула на Иву. - Нехорошо это, да?

- Почему?

- Ну девушка и курит. Считается, что курят только распущенные женщины.

- Кто так считает?

- Ну я не знаю. Считают…

- Чепуха все это…

Ива смотрел на Джульку и удивлялся. До чего же изменилась она за последний год! Ничего не осталось от прежней вздорной Ромкиной сестрицы, которая без конца либо смеялась басом, либо так же громко спорила и ссорилась с кем-нибудь. Чаще всего с Ромкой. При этом обязательно прибегала к излюбленному своему приемчику - тыкала пальцем в самый нос противника, выкрикивая при этом скороговоркой:

- Ненормальный! Ненормальный! Ненормальный!..

Была Джулька на вид девчонкой нескладной, долговязой, а тут как-то незаметно за год стала статной, и даже походка у нее изменилась, и манера говорить. То носилась, словно ошпаренная, тараторила, размахивая руками, или кричала совсем как Ромка, а теперь и следа от всего этого не осталось.

Просто удивительно, как меняются люди! Иве казалось, что сам он нисколько не изменился за прошедшие годы, остался таким же, каким и был до войны, в то лето, когда ходили на "шатало" за тритонами. Ну подрос, конечно, папины костюмы теперь носит, а в остальном все по-прежнему.

Ромка вон усы отпустил назло учителям. Минас тоже мог бы при желании, но он аккуратно бреется. А у Ивы лишь рыжеватый пушок какой-то пробился, брей не брей, все одно ничего не видно…

Сразу по окончании училища, прибыв в часть, Алик сфотографировался. И прислал всем по фотографии. В летной форме, в шлеме, совсем не узнать человека, хоть и без усов. Получается, что один Ива каким был, таким и остался, но тем не менее мама без конца повторяет:

- Ты у меня совсем уже взрослый мужчина…

И вздыхает почему-то.

Ива всматривался в Джулькино лицо. Глаза у нее светло-серые и прозрачные, а ресницы иссиня-черные, прямыми длинными стрелками. Только раньше почему-то никто не замечал этого, не говорил:

- Вы посмотрите, до чего же красивые у нашей Джульки глаза и ресницы! Такое редкое сочетание…

Могли бы сказать и о том, что волосы у нее тоже хороши, темно-каштановые, густые. Небось когда заходил разговор о Рэме, так сразу начиналось:

- Какая коса!.. Какой удивительный цвет лица!.. Какая точеная фигурка!.. Ах, ах!..

Ива знал: Джулька терпеть не могла эти разговоры. Подумаешь, коса! Захотела бы, две косы заплела!..

Рэма училась теперь в школе военных фельдшеров, дома почти не бывала. А когда пришла в последний раз, то все опять ахнули, но только по другой причине - на Рэме была ладно пригнанная гимнастерка с погонами, зеленая суконная юбка и кирзовые сапоги.

Из-под пилотки аккуратным полукружием спадали коротко остриженные волосы. Не было больше знаменитой пепельной косы с нежными завитушками, в которых, запутавшись, горели золотом солнечные лучи. Не было той прежней Рэмы, таинственной и неотразимой. Посреди двора в тени старых акаций стоял маленький строгий солдатик.

- Вы стали неузнаваемой! - не удержалась Ивина мама. - Совсем взрослой, - тут же поправилась она.

Рэма улыбнулась в ответ. Ямочки на щеках превратили ее в прежнюю Рэму, а Ива подумал, что форма даже идет ей, что она просто прекрасно выглядит в этой гимнастерке и кирзовых сапогах.

Кстати сказать, сапоги больше всего возмутили мадам Флигель и ее дочь.

- Калечить девочке ноги этими жуткими, этими ужасными колодками! Сними их сейчас же! И зачем только ты пошла учиться на военного фельдшера с такими твоими талантами? Если уж тебе так захотелось медицины, поступила бы себе в институт.

- Институт - это долго, - отвечала Рэма. - В институт я поступлю после войны.

- Она рассчитывает попасть на фронт! Мы не переживем это. Нет! Разве нам мало, что твой папа Гриша и твоя сумасбродная мамочка уж три года рискуют жизнью, не боясь оставить тебя сироткой… Да сними ты эти отвратительные сапоги, от них пахнет казармой! Надень туфли!

- Нельзя туфли. Сапоги - часть формы; я же теперь военный человек.

- О-о!.. Если с тобой что-нибудь случится, нам не пережить этого, так и знай!.. А такие сапоги ты все равно носить не будешь. Мы закажем тебе другие, из кожи.

- Вы что, они же стоят бешеных денег!

- Да, это с ума сойти какие деньги, но ты нам все-таки немножко дороже. Закажем Михелю, с ним можно поторговаться…

- Такой старый калоша, как ты, надо носить другой старый калоша, - сказал Михель, выслушав мадам Флигель. - Я не пуду тебе шить сапоги.

Только сообразив, что речь идет о Рэме, Михель согласился принять заказ.

- Пусть придет, надо снимать один мерка. Товар пуду ставить свой, хороший товар - хром! На подклейка тоже хром. И спиртовый подметка пудет…

Взял Михель за сапоги очень дешево, но мадам Флигель все равно осталась недовольна.

- Что можно ждать от этого замаскированного фашиста?! Сейчас, когда их там, на фронте, бьют, так он берет дешево, а закажи мы ему сапоги раньше, когда над городом летали ихние аэропланы и пускали газ, будьте уверены - содрал бы три шкуры да еще подсунул бы гнилую кожу!..

ЧЕЛОВЕК УШЕЛ В ОБЛАКО…

В комнате было накурено, пахло жареным мясом и вином. Летчик угощал друга, старого своего друга, с которым не виделся очень давно, с финской войны.

О том, что тот будет проездом в городе, летчик знал заранее, за несколько дней. И попросил Цицианову помочь ему принять гостя.

- Мне неудобно так часто беспокоить вас, Кетеван Николаевна, но, понимаете ли, сам я способен сотворить лишь примитивный солдатский харч, который ему осточертел за многие годы службы. А хотелось бы угостить по-домашнему. К тому же он никогда не бывал на Кавказе.

Цицианова, прямая и величественная, удивленно подняла брови.

- А вы, оказывается, церемонный человек, Павел Александрович. Никогда бы не подумала. А еще сосед!

- Дело не в церемонии… - Летчик смущенно улыбнулся. - Но ведь это такое беспокойство, согласитесь сами…

- Так чем бы вы хотели угостить вашего друга?

Меню разрабатывалось подробно, и летчик только диву давался, как это здорово получается у Цициановой.

- А как вы собираетесь сервировать стол? - спросила она.

- Сервировать?.. Да вот… есть у меня тут кое-что из необходимого, - летчик открыл нижние створки книжного шкафа, достал несколько тарелок, граненые стаканы. - Жили-то мы по-походному, - сказал он, словно извиняясь. - Так и не успели обзавестись чем-то более изящным.

Цицианова обвела взглядом комнату, в которой бывала не раз, но как-то не обращала внимания на ее скромное убранство. Две узкие и, видимо, жесткие кровати, по-военному тщательно заправленные, письменный стол у окна, два шкафа с книгами, ковер на полу и во всю стену географическая карта, усеянная маленькими флажками на булавках. Их частая цепь вплотную приблизилась к границе и в нескольких местах, точно прорвав ее, клиньями уходила к Норвегии, в Румынию, в Болгарию.

В комнате царил идеальный порядок. На круглом обеденном столе в вазочке, сделанной из гильзы от авиационной пушки, лиловым светом горела гроздь цветущей глицинии. И точно такая же веточка возле фотографии молодой белозубой женщины. Цициановой казалось, что женщина смотрит на нее и как бы спрашивает, улыбаясь:

- Вы помните меня, тетя Кето?..

"Помню, девочка, помню… Ты была красивая и добрая. И кто знает, может быть, к лучшему, что не дожила до дня, когда принесли сюда казенный конверт с сообщением о том, что твой сын пропал без вести. Как и мой когда-то… Кто знает?.."

Фотография женщины и веточки глицинии были единственным, что нарушало строгое, почти аскетическое убранство комнаты.

Перехватив взгляд Цициановой, летчик сказал:

Назад Дальше